В тихом омуте черти водятся

R
Завершён
177
1
автор
Фэндом:
Размер:
31 страница, 13 101 слово, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
177 Нравится 21 Отзывы 36 В сборник

I

Настройки
Примечания:
Бесом Пётр Степанович Верховенский был превосходным. Всё как надо: обладал большим мужеством, невероятной хитростью, сверхчеловеческой мудростью, острейшей проницательностью, совершенной рассудительностью и несравнимым мастерством в плетении самых хитрых интриг. Разве что, беспредельной ненависти ко всему человеческому, безжалостной и непреходящей у него и в помине не было. Нравились Петру эти существа забавные, ничем от него самого практически не отличались. Красива лишь оболочка, да и то — не всегда и далеко не у всех. Под ней же — тухлятина жуткая. Слабость внутри человека гниёт, и гниль эта разрастается. Как гангрена. Люди — существа страшные. Как только случай выпадает, то одни винят других во всех грехах смертных, скалят как бешеные клыки, при этом свой же тянут поводок. Вкупе это всё выглядит так, будто слепых осуждают глухие, о тех распускают слухи немые, и далее по списку. Люди — существа страшные. Страшные, и невероятно глупые. Работенка у Верховенского была преинтереснейшая: полный полёт фантазии. Конечно же, иногда снизу задачек накидывали, но в основном — полное своевольство. Он был одним из немногих, кому подобное было разрешено. Ранг позволял, чего уж тут. Себе подобных он встречал довольно редко (по невнимательности своей, вероятно) обычно только кошмары мелкие попадались, или, что не удивительно — суккубы. Парков же, коим Пётр Степанович и являлся, было ну очень мало — с одним вот как раз в Петербурге пересеклись недавно. Следователь он был, должность престижная, уважаемая. Полезная, главное. Имя его Верховенский находил забавным: Гу́ро, кажись, звали. Или Гуро́... Так он себя сам называл, во всяком случае. У Петра-то, в свою очередь, имя тоже действительным не было. Да и лица он своего настоящего не помнил уже, давно не использовал, но теперешний его облик очень даже устраивал. В зеркало на себя налюбоваться порой не мог. Красавец, воистину красавец, что тут скажешь. Вёл себя Петруша тоже по-бесовски возмутительно. Развязный, самоуверенный, ещё и говорил так, будто последние часы отбывал: скоро, торопливо; одеваться старался по последней моде, строго и чисто, но все же было в его внешнем виде что-то такое, смешливое, ребяческое. О таких смертные обычно говорили: «не от мира сего». И были отчасти правы, между прочим. Верховенскому чрезвычайно нравился девятнадцатый век, особенно в России. Особенно в Петербурге. Самым нелюбимым он, сам для себя, окрестил шестнадцатый. Жуткое было время, кровавое. С такими вещами Петру Степановичу уж точно дела иметь не хотелось, а потому почти весь шестнадцатый век, как было зафиксировано, он бессовестно проспал. Но девятнадцатый век был другим. Спать совсем не хотелось. Годами ранее ему уже доводилось здесь побывать, правда, в облике мечтательного поэта-литератора. Да, некрасиво в тот раз с декабристами получилось, очень некрасиво. К величайшему сожалению, миссия тогдашняя оказалась провальной: огонь революции угас, ещё и не разгоревшись как следует, люди, кажись, вообще ничего не поняли, а его персонажа взяли, да и повесили с остальной святой четвёркой. Ох и получил же Пётр — тогда ещё Кондратий — нагоняй от начальства... Уши надрали порядочно. Да и рога начистили так, что правый едва не отвалился. А рога у бесов, как у дворян ковры — символ достатка, социального статуса. Дорогие узорчатые ковры с чересчур мягким ворсом Верховенский всегда считал полнейшей безвкусицей. Рога, в общем, беречь надо от всяких повреждений, как зеницу ока беречь, ибо клей хороший и действенный, чтоб неувязочку эту исправить, увы, изобретут ещё нескоро. В даной же интрижке, которая и была его главной целью, не было ничего сверхъестественного, посему Пётр пребывал в неком предвкушении. По списку: парочку душ совратить, парочку в адские глубины затащить, ещё от нескольких избавиться, а остальные — уже как получится. В эпицентре планового землетрясения вновь оказалась революция, вещь, которую одному рогатому не вытащить — слишком уж много забот. Революция — как Сатурн, пожирающий собственных детей, никого не щадит. Однако Верховенский ни забот, ни Сатурна не боится, он и здесь отличился, взял всё на себя: острое недовольство неудачным опытом в нём взыграло, вероятно. Отчего же так много нюансов? Пётр Степанович, в общем-то, и сам не знал, по правде говоря, да и плевать ему было с высокой колокольни. Церковной, желательно. Революция — дело всё-таки нехитрое, в девятнадцатом-то веке. Но вопросы всё же возникли. Политический нигилизм — штука занимательная, но далеко не каждому понятная. Верховенский этот вопрос изучал довольно долго. Называют себя нигилистами, — все поголовно — а что оно означает, что предполагает? К чему обязывает? Атеизм, отрицание морали, её отсутствие, быть может? Может. А может и нет. У бесов мировоззрение, к счастью или к сожалению, отличается кардинально — ни ценностей, ни морали, ни идеалов — одна только нравственность, разве что. И то, своя какая-то, извращенная до неприличия. Никто, если ближе к сути, так и не дал внятного ответа на эти вопросы. И всё же, хорош был Петербург, невзирая на все несовершенства. Город, в котором невозможно быть здоровым, бодрым, полным сил, где царит атмосфера бедности и душевной задавленности. Прекрасный город. Для беса уж точно. В Петербурге, к слову, с Николаем Всеволодовичем они и познакомились. Совершенно случайно, воля случая их свела, неожиданно, но при том как удачно. Привлёк он Верховенского своей красотой, силой, харизмой и, в каком-то смысле, тайной. Николай Всеволодович, не Петербург. Красота Ставрогина была поистине завораживающей, но странной, неестественной, а кто-то бы даже сказал — отвратительной. Лицо его более походило на маску, нежели на живого человека. Бледная мраморная кожа, почти прозрачная, точь-в-точь у покойника заложного; волосы чёрные-чёрные, длинные, что порой Николаю их лентой атласной подвязывать приходилось, густые, и Петру Степановичу думалось отчего-то — обязательно мягкие, пушистые. Временами так хотелось запустить руку, пропустить сквозь пальцы, на себя потянуть. Сильно-сильно. Особое же впечатление производили глаза — светлые и ясные, присуща им была пугающая мертвенная бледность с толикой почти приятной поэтической грусти, горечи. Жаль, поэтом Николай Всеволодович никогда не был, подобная деятельность точно принесла бы ему известность, Верховенский первый раскупил бы все его сборники. Что странно — состояние души взгляд его никак не отражал, ничем не выказывал, словно они были лишь двумя отдельными объектами, ничем между собой не связанными. Душу Николая Всеволодовича Верховенский тоже находил довольно-таки необычной. Слово «необычная», по скромному мнению Петра Степановича, подошло бы сюда менее всего, но зато чётко и ясно отражало суть. Гнездилась в его душе некая сила, сущность даже быть может, липкая, тягучая и тёмная. Ком из вязких чернил где-то на уровне сердца, кипящих и пузырящихся там, внутри, стекающих по стенкам вниз, постепенно затапливая всё нутро. Такое, признаться, Пьер на своём веку видел впервые. Печальным являлся тот факт, что Николай всеми силами отчаянно пытался выбраться из этой пучины, всплыть на поверхность, но тьма намертво вцепилась в него своими эктоплазматическими клешнями и беспощадно тянула на дно. Впрочем, он уже был на дне. На момент их встречи, по крайней мере. И почему-то, именно этот человек зацепил Верховенского. Ещё в Швейцарии Пётр ощутил, что его тянет. Влечёт даже — страшно влечёт. Он бы однозначно соврал, если бы сказал, что ему не хотелось заполучить его. Прямо сейчас, сию секунду. Хочу, и всё тут! Будто Николя был его личной игрушкой, которую он ни с кем не собирался делить. Он являлся для беса некой экзотической новинкой, какую ещё только предстояло исследовать. А Николай Всеволодович, казалось, и вовсе не замечал этого странного напряжения между ними, или же упорно игнорировал. Пьер больше склонялся ко второму варианту. Ставрогин и вёл себя довольно таки неоднозначно: бывало, происходило с ним что-то очень уж странное, сиял весь аж, как чайник начищенный, смотрел на Верховенского с необыкновенной нежностью и каплей фанатизма, говорил много, да так открыто, быстро и простодушно, как маленький гиперактивный ребёнок, который не получает должного внимания от взрослых и хочет поскорее донести им нечто очень важное и сокровенное, пока снова не отвернулись. А иным часом окутывало его глубокое безразличие, вялость и раздражение. На своё собственное отражение в зеркале смотреть не мог, не то что на других. Бывало, мог и руку занести для удара — но тронуть не смел. Сгонял свою закипающую злобу, неоткуда взявшуюся, на ком угодно, себе, в конце концов, но Пьера по итогу и пальцем не коснулся ни разу, сам себя не простил бы. Две крайности одной личности. Неравнодушен к Николаю был не только Пётр, как ни странно. И речь шла, увы, не о столичных кокетках и великосветных дамах, хотя и эти экспонаты тоже ничуть не отставали, как Пьер успел заметить. Верховенский постоянно ощущал чьё-то присутствие рядом с Николаем, словно вот — руку протяни, и тут же почувствуешь. Только понять всё не мог, чьё именно, до такой степени странная была эта аура. Было предположение, что, мол, библейские всякие там наведываются, хранители, но его Пьер отбросил почти сразу. Николая они порой действительно навещали, презрительно морщась и сплевывая через левое плечо, но энергия была совсем не та. Чужая, мрачная. Какая-то тёмная сила клубилась туманом, сгущалась всё сильнее с каждым днём, обволакивая Николая, и всех к нему приближенных, со всех сторон. Что-то странное было в этом, поскольку Пётр — бес опытнейший, к вашему сведению — никак не мог определить сущность сию, будто бы и впрямь не было никого, показалось. Порой ему даже казалось, что сущность эта — сам Ставрогин. К слову, удалось ему как-то раз выловить одного лицемера крылатого. Ангела. Николай всё круг церкви в тот день носился, насекомых своих гонял, а Петруша вовремя рядом оказался — ухватил за перо остроконечное, да как дёрнул! Едва не полезло. Ничего, переживёт, крыльев у него ещё вон сколько, целых шесть. По назначению использует, правда, только два. К чему остальные-то?.. Поистине странная картина. — Чего тебе, нечистый? — процедил тогда он, надменно оглядывая Петра с ног до головы своей кучей страшно-жутких очей. Ожидаемо. Поубавить бы спеси этой, пообламывать бы крылышки, да отправить прямиком в самое пекло. В гости. Люди же ходят в гости? А ангелы? Летают, наверное. Летят. — Дело у меня есть. Вопреки всем представлениям, выглядели они отнюдь не такими, какими старательно пытались выставить их заботливые матери в воображении детей, рассказывая очередную историю, сказку на ночь, притчу, какими их образ представал в старых легендах. Заместо милого смеющегося детского личика с белоснежными кудрями — четыре абсолютно недвижимых, в какой-то мере жутких (так, во всяком случае, считал сам Пётр Степанович) лика. Бычий, львиный, орлиный и, наконец, людской. Глаза были повсюду — на крыльях, теле, если его можно было таковым назвать, даже руки — и те были щедро усыпаны дюжиной золотистых глазниц. Этот ещё и огнём будто пылал, светится аж весь, помахивая двумя крыльями. Нимба, что неудивительно, у него не наблюдалось. — Облик только смени, не привык я к этим вашим... Действительно не привык ведь, негоже святым с бесами якшаться, как и наоборот, впрочем. Сейчас ему смешно. Ангел что-то яростно шипит, закатив глаза, и на короткий миг Пьера слепит яркая вспышка света. Заместо пугающего чучела перед ним оказывается невысокий, худощавый голубоглазый юноша приятной наружности. Петруша вздрагивает и противно морщится, тело само делает шаг назад. — Звать-то тебя как, святоша? Некрасиво ведь получается. — Зерцифель. Бес еле слышно хмыкает. Ну и имена, сущий ад, ей богу. Язык сломаешь. А языком, между тем, Верховенский умеет проделывать удивительные вещи. — Чудесное имя! Зец... Зерф... Чёрт, — любые вещи, кроме правильного произношения этих чёртовых имён-ребусов, — Так вот, понимаешь, Зе... Зек... Впрочем, неважно. — Зерцифель, — осторожно поправляет его ангел, хмурясь пуще прежнего. — Да-да, я понял, Зефицерь, — Пьер небрежно машет рукой, мол, назвался, а теперь страдай, — Не перебивай. Ты ведь к Ставрогину, Николаю Всеволодовичу заглядывал, вот токмо что, верно? Да можешь не кивать, вопрос риторический, меня другое тревожит. Ангел медленно закипает. — С ним что-то не так. — Не так? — Не так, — вторит Пьер, хмурясь, — Будто рядом с ним кто-то. Постоянно, ни на шаг не отходя. — Не понимаю. — Беспокоит меня это. У ангела непроизвольно вырывается ироничный смешок. — Беспокоит? Тебя-то? Насмешил. — А ты не смейся, чучело пернатое, я знаю, что вам там сверху должно быть что-то известно. Скажи, и я отстану. Клянусь, — какое-то время он молчит, хмуро уставившись куда-то перед собой, а затем тихо добавляет: — Важен он мне. И правда важен ведь. Даже больше, чем люди привыкли ощущать. И Пётр Степанович знает этому причину. Видимо, эти слова производят на ангела больший эффект, поскольку выражение лица его значительно меняется и становится серьёзным, а недавно возникнувшей ехидной ухмылки и следа не остаётся. Он тяжело вздыхает и мрачно заглядывает бесу прямо в глаза, словно этим подтверждая свою следующую реплику: — Ничего. Абсолютно ничего, — пожимает плечами. — То есть... то есть как это, «ничего», а? Ты со мной шутки не шути! Что значит «ничего»? — Зло шепчет Пётр, встряхнув ангела за плечи, на что тот возмущённо шипит, сбрасывая его руки. — Да клянусь тебе, ничего! Могу только сказать вот что: человек твой уже не совсем... не совсем человек. Наступает молчание, но лишь на короткое мгновенье, пока Пьер не улавливает суть сказанного. — Не совсем человек? А это ещё как понимать? Что ты подразумеваешь под... Эй! Верховенский злобно кряхтит, ведь договорить ему не удаётся — не успевает попросту. Глаза снова жжёт от чересчур яркого света. Пернатый исчезает, так ничего толком и не объяснив, будь он проклят. Тогда-то действовать и пришлось. Впервые. Пьер действительно помышлял о чём-то подобном, но и представить себе не мог, что это таки окажется правдой. Николай, не взирая на все его прошлые и нынешние тёрки с потусторонней силой, всегда казался ему таким... обычным? Нет, безусловно, «обычным» его не назовёшь, это слово для характеристики образа Николая Всеволодовича Ставрогина ну никак подойти не могло, но ежели так, для примера, сопоставить их с Верховенским, последний же, в силу своей природы, очень уж будет выделяться на фоне простого, обычного смертного. А потому для начала ему надобно кое в чём разобраться. Ситуация того требует неизменно.
177 Нравится 21 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (3)