В тихом омуте черти водятся

R
Завершён
177
1
автор
Фэндом:
Размер:
31 страница, 13 101 слово, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
177 Нравится 21 Отзывы 36 В сборник

III

Настройки
Работать становится несколько труднее, хлопот всё больше: за вычетом душевных — не фигурально, причём — проблем Ставрогина, с которыми он всё никак не может разобраться, у Петра Степановича имеется ещё парочка трудностей. Фундаментально изменений никаких нет, ветер перемен всё слабеет, а позднее и вовсе поутихнет. Первая трудность, весьма нелепая, комичная, можно сказать, заключалась в одном конкретном человеке — Степане Трофимовиче Верховенском. Даже не в нём самом, а в том, что человек этот из себя представлял. И увы, Петру он являлся родным отцом. Точнее не Петру, а мальчишке, настоящему Верховенскому-младшему, коего Пьеру по итогу заменить пришлось; не хотел, право слово, даже облик другой себе успел подобрать, имя, а тут... Начальство, всё начальство! Что сделали с беднягой — не имел ни малейшего понятия, но всё же жаль немного было. Ребёнок, как-никак, чистое и невинное создание, не смыслящее толком ничего (надеялся на то, что пожалели да в монастырь отнесли, а там, гляди, и антихриста нового вырастят). А на публику всё же нужно было играть, ведь схож со своим прототипом бес был лишь внешне. В детстве тот, исходя из диалога Степана Трофимовича с Шатовым, о котором, кстати, Пьер прознал случайно, был нервным, чувствительным и боязливым, верующим, кажется, насколько это возможно для ребёнка. Подушку крестил, что ли... Словом, информации было мало, и ну никак она не взялась с уже готовым образом. Об этом Степане Трофимовиче Петруша не знал, считай, вообще ничего. Всего каких-то пару строчек его биографии, вырванных из контекста, но совсем незначительных. В отличие от Ставрогина, этот человек не был тем, ради кого Пётр стал бы снова играть в бога, а потому приходилось довольствоваться тем, что накопал доселе. И всё же, с задачей своей он покамест неплохо-таки справлялся — никто, включая старика, не заподозрил неладное, и, по-видимому, не собирался, что тоже очень играло на руку. И вторая — не такая нелепая, но всё же неприятная — исключительная и недопустимая расхлябанность, несобранность и растленность мысли революционеров. Петру Степановичу временами думалось, что попал он в какой-то сиротский приют в качестве педагога-наставника: дурачье это скудоумное натурально походило на кучку мальчишек-беспризорников; сравнения получше Пётр нынче не нашёл, да и не нужно было — зачем, коль и так ясно: не годны они ни на что. Хотелось порой взять за шкирку да встряхнуть хорошенько, вытрясти пустую блажь из голов, быть может хоть польза появится от них какая. Впрочем, как он думал, это были лишь издержки. «Наши» — не более, чем кучка шахматных фигур на доске. Передвигать их, правда, с обеих сторон было неудобно. Был один смекалистый малый — Эркель, прапорщик, кажись. Имя его только Пётр Степанович позабыл. Доходчивый юноша, Верховенский сразу понял, что будет с него толк: слушал завсегда сосредоточено, внимал всему, что скажут, исполнял всё, что прикажут. Смотрел ещё глазами своими щенячьими, словно на идола языческого. С этим даже прощаться жаль будет, мало их сейчас — таких. Пылких, решительно на всё готовых. Ставрогина же революция мало интересовала. Не вникал он в суть даже, только сказал как-то раз: «хаос ради хаоса? Эка вы маху дали, Пётр Степанович!» и смерил насмешливым взглядом. Но Верховенский не имел права его судить, в некоторой степени даже лучше будет, если Николя в стороне останется. Его и так жизнь не любит. Эту тему обсуждать они старались реже. Петру Степановичу всегда говорить нравилось больше, а Ставрогину — слушать, эпизодически вставляя едкие комментарии. И в этот вечер всё так же, всё по-старому. Вот уже как час сидят и болтают о какой-то чуши несусветной, с темы на тему перескакивая. Пьяные, весёлые. Точнее, это Николай пьян, а бесам алкоголь сродни водице колодезной — никакого эффекта. В этом же случае преобладает скорее опьянение человеком, нежели алкоголем. «Выпьете со мной? Знакомый один недавно из Дании вино привёз такое хорошее. Дорогущее. Хотите?», — спросил Николя ни с того ни с сего в среду поздно вечером. Хочет, конечно же, чёрт возьми, хочет. По итогу, первых двадцать минут они мерно напиваются. — Мы говорим с вами, Пётр Степанович, на разных языках, как всегда, — смеётся Ставрогин, — но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются. — Стало быть, стоит мне заткнуться, — в тон ему отвечает Пьер, развалившись в мягком кресле, и лениво поигрывает бокалом с тягучей жидкостью — Николай же гордо, изящно закинув ногу на ногу, восседает напротив него. — А вы ведь всё равно не заткнётесь. Будете болтать, болтать, и... — Ставрогин умолкает, словно задумавшись, а затем выдаёт, снова со смешком: — и заболтаете меня до смерти! Верховенскому нравится, когда Николай смеётся. Смеётся громко, раскатисто, сладко. Как рокот прибоя. Дорожит Пётр Степанович ужасно такими моментами, особенно любит вглядываться в детали: к примеру, Николя, посмеиваясь, частенько ладонь ко рту прикладывает, пальцем указательным по губе мажет, словно дама великосветская — пусть в действительности это вызывает у Пьера более тривиальные ассоциации. Болтают они дальше, и всё, казалось бы, идёт хорошо, даже слишком, но затем, как по команде, что-то эдакое всё же происходит. И становится своего рода катализатором. Началом конца. — Пётр Степанович, а вы в Бога веруете? — вдруг, снова ни с того ни с сего спрашивает Ставрогин, увлечённо разглядывая свои туфли. Петруша, кажется, давится, и несколько нервно хихикает. Ну, чёрт поганый, опять за своё! — Николай Всеволодович, ну вы чего? Чай не так уж и много пили сегодня, — пытается отшутиться, небрежно машет рукой, но Ставрогин глаза поднимает и смотрит так, что мурашки невольно всё тело охватывают. Какое-то время молчит, внимательно рассматривая его, а затем спрашивает снова: — А в беса? Верховенский глубоко вздыхает, обречённо прикладывая ладонь ко лбу. И Бог, и бес, по-видимому, против него сегодня сговорились. — А я похож на того, кто верует? Не то чтобы у них раньше дискуссий относительно религии никогда не было, очень даже были, да и с «бесами» приключеньице имелось, но Пьер нутром чуял, что неспроста Ставрогин сейчас эти вопросы каверзные задаёт, определённо есть какой-то свой подтекст. В голове чужой снова копаться просто так не хочется, недавно только это методику опробовали, поэтому Петруша лишь демонстративно фыркает и смотрит с вызовом, вопросительно изогнув бровь. Какое-то время Николай снова молчит, никак не реагируя, вероятно, погруженный в свои мысли. — А можно ли веровать в беса, не веруя в бога? — наконец выдаёт, задумчиво уставившись куда-то перед собой. В такие моменты, откровенно говоря, вот эта его псевдо-философская отрешённость и задумчивость Пьера пугает. В плохом смысле. Вот он есть, тут с тобой, смеётся и шутит столичные анекдоты, а вот — раз! — и его уже нет. Вернее, есть конечно, но явно не в этом кресле, не в этой комнате и может даже не на этой планете. — Не существует, Николай Всеволодович, ни бесов, ни бога, и мы оба это прекрасно знаем. Вы вот к чему мне всё это говорите? Я ведь не какой-нибудь там патриарх Филарет, право слово! — Да так, — несколько озадаченно отвечают ему, подперев голову рукой, — Бесов не существует, хотите сказать? — снова выдерживают паузу. — А вы? Пьер уже открывает рот, дабы вставить ещё одну колкость, но в секунду замолкает. Суть вопроса доходит до него столь резко и внезапно, что он аж забывается — невольно вздрагивает всем телом, цепляясь длинными пальцами за подлокотник кресла, что, конечно же, не укрывается от чужого пьяного, но тем не менее острого проницательного взгляда. Это жутко. Догадался ли? Той ночью видел, может? Мысли одна за другой проносятся в голове, первая перебивает вторую, вторая — третью, и все они сплетаются в один огромный пушистый клубок, не размотаешь. Петруша, поддавшись какой-то лёгкой панике, резко подносит к губам бокал, залпом опрокидывая в себя содержимое. Нервно облизывает губы, часто-часто моргая. Щёки покрываются тревожным румянцем. Это Ставрогин тоже замечает. — Пётр Степанович, вам нездоровится? Я что-то не то сказал? Вино, может, нагрелось? — Нет-нет, всё в порядке, — Пьер делает небрежный жест рукой, мол, мелочи, — вы, любезный, что этим сказать хотели? Николай, по всей видимости уже смирившийся с поражением и в надежде завершить этот глупый диалог недоуменно моргает и сконфуженно бормочет: — Да нет, это я так, шутки ради... — Страшные же у вас шутки однако, кому расскажи, так и не поймут ведь совсем. То о религии баснь заводите, то с бесами в сравнение ставите, поди разбери, что оно всё значит. Юмор этот странный мне самую малость неясен. Николай неопределённо пожимает плечами, мол, ну, какой есть, юмор этот, с такого и смейся, чёрт в валенках. Не нравится — свой придумывай, пф. — Николай Всеволодович, прошу, закончите мысль, вы ведь тем явно не задеть меня пытались. Стало быть, я — бес? Ставрогин снова слишком долго молчит, перед тем как открыть рот. Он словно ходит по тончайшему ноябрьскому льду и всё боится под этот лёд провалиться. Но тут не выдерживает и будто вспыхивает: — А, чёрт с ним! Бес. Самый настоящий. — Ба! Ставрогин, вы поражаете меня всё сильнее. С чего бы? — А разве нет? Железно, и не поспоришь ведь. Оба молчат какое-то время, глядя друг другу в глаза и не решаясь продолжить. Верховенский тщательно всё обдумывает и взвешивает все «за» и «против». Где-то на задворках сознания бьётся мысль, что он в своих выводах сильно спешит, что лучший вариант сейчас — отшутиться и перевести разговор в другое русло, однако сердце твердит иначе. А неразвитому в этой отрасли сердцу он привык доверять больше, чем своему блестящему аналитическому уму. Пьер ещё пару секунд сидит неподвижно, а затем всё же кивает сам себе и щёлкает пальцами. Подпирает голову кулаком, тонкую ножку бокала выпускает из рук и обвивает гибким хвостом, отводя в сторону, дабы не мешал. Причудливо отбрасываемая тень его становится вдвое больше, а голову снова украшает пара витых спиралевидных рогов. Вот и часть морока спала. Какой резон скрываться дальше? Всё равно ведь узнал бы рано или поздно, а сейчас ещё можно контролировать ситуацию. Ставрогин к такому зрелищу оказывается категорически не готов: ошеломленно смотрит на него, непроизвольно сильнее вжимаясь в кресло, и тихо ахает, недоверчиво покосившись на сосуд с недопитым алкоголем, опустив его по итогу на пол, рядом с собой. То ли правда бес, то ли галлюцинация очередная, не поймёшь ведь. — Вы... Верховенский его опережает, всплеснув руками. — Угадали, Николай Всеволодович, угадали! Очень хорошо, между прочим, получилось. — Угадал? — Ставрогин, в свою очередь, недоуменно моргает. — А с бесом, как видите. Черт, дьявол, лукавый... Имён у меня прорва, но для вас — как угодно. — О, — только и может Николай из себя выдавить. — Как вам? Я мог бы перевоплотиться полностью, однако это не очень благоприятно скажется на вашей и без того расшатанной психике, а потому... — Невероятно, — ужас сменяется восхищением, и Николай, наконец вышедший из ледяного оцепенения, без капли стеснения откровенно пялится, рассматривая каждую деталь, — Просто невероятно. А я ведь, чего греха таить, догадывался. — Нравится? Мне тоже по душе, — Верховенский тихо хихикает, поднимается и ближе подходит, а бокал на стол убирает. Затем руки раскидывает — мол, вот он я, такой! — и поворачивается, давая Ставрогину рассмотреть всё поближе. Тот глазам своим не верит и головой мотает. — Очень, очень красиво. — Премного благодарен. Догадывались, говорите? — Догадывался. У вас хвост этот в зеркале порой отражается, дёргается ещё так смешно, я уж было думал, что совсем умом тронулся. И аура ваша особенная какая-то, необычная. Списывал всё на фантазию больную, а оно вон как... Верховенский вздыхает, прикладывая ладонь ко лбу. Благо, всё обернулось лучше, чем он думал. Хвост в зеркале отражается, значит. Не говорит ли это о том, что хоть какая-то частичка тёмной энергии в Николае всё же даёт о себе знать сама, без чужого вмешательства? Вряд ли он каким-то волшебным образом (или, чего доброго, с божьей помощью) способен её контролировать. Это уже неплохо. — Приятно удивлён вашей внимательностью. Ставрогин кивает и снова замолкает на какое-то время. Всё на рога смотрит, взгляд оторвать не может. Нравятся. — А... Наклониться можете? — спрашивает вдруг. — Потрогать хотите? — Хочу. Можно? Пётр Степанович коротко кивает, опуская голову, а затем, ведомый внезапным порывом, делает ещё шаг и опускается Ставрогину прямо на колени. Николай Всеволодович до того увлечён и пьян, что попросту не реагирует на это никак, только руку в нерешительности тянет и осторожно, будто он рассыпется сейчас, касается у основания рога. Затем уже более уверенно скользит ладонью по всей длине, оглаживая и кожей ощущая отчетливость форм. За острый конец зачем-то дёргает, словно проверяя реакцию, но по итогу так её и не дождавшись притрагивается снова. — Мне ведь это не снится, Пётр Степанович? — спрашивает, ни на секунду не прерываысь. — Увы и ах, дорогой друг, увы и ах... — Душу мою грешную теперь, стало быть, заберёте, в адские глубины затянете, да? Прискорбно... — Увольте, Николай Всеволодович, душа мне ваша на что? Я таким давно уже не занимаюсь, принеприятнейшая работенка, да и она у вас не особо-то и привлекательная, не в обиду только. Ставрогин, проигнорировав последнее заключение, наконец отпускает рог, взгляд опускает ниже и недобро щурится. Глаза его совершенно случайно натыкаются на медленно покачивающийся из стороны в сторону тонкий хвост со стрелой на конце — в голову внезапно приходит идея, безумная, абсолютно безумная, но очень уж весёлая. Николай, поддавшись ей, опускает руки Верховенскому на поясницу, скользит чуть ниже и обхватывает хвост ладонью, слегка сжимая в кольце пальцев. Реакцией остаётся доволен целиком и полностью — Пётр Степанович в момент теряет весь свой пафос и присущую ему, казалось бы, всегда невозмутимость: дёргается, кошкой спину выгибает и пальцами длинными за плечи цепляется, судорожно выдыхая. Ставрогину такое тоже отчего-то нравится, жуть как, и он, не дав бесу и опомниться, ведёт рукой вверх, затем снова опускаясь к, как он уже успел заметить, более чувствительному основанию. — Н-Николай Всеволодович, — Пьер сильнее впивается в плечи ногтями и возмущенно шипит, требовательно заглядывая прямо в глаза. Затем всем телом резко наклоняется вперёд, кончиком хвоста с силой сечет по руке, чтоб неповадно было, а после им же осторожно приподнимает чужое лицо за подбородок. Наклоняется ещё ближе, чувствует горячее дыхание на своих губах и замирает, притихнув. — Интересно, вот то, что я сейчас сделаю, — задумчиво произносит Николай, как бы невзначай плавно перемещая руки с поясницы на бёдра, — можно ли считать преступлением против бога, которого, как вы сказали, не существует, и отречением от всего святого, что во мне ещё осталось? И, не дождавшись ответа, моментально подаётся вперёд, вжимаясь в чужие губы своими. Верховенский снова застывает от неожиданности, словно мраморная статуя, и растерянно хлопает ресницами. К такому он оказывается решительно не готов. Не то что против что-то имеет или не хочет, нет, ни в коем случае, наоборот — всеми руками, своими и чужими, за, однако и предположить доселе не мог, что всё произойдёт вот так быстро, внезапно, да ещё и с чужой подачи. Хоть бы в любви сначала признался, встав на одно колено с букетом в руках или что-то вроде того, ей богу, где манеры, где романтика, в конце-то концов, м? Серенады под окном? Дуэли? Книжек не читал что ли? Глупый мальчик. И всё же, это приятно. До безобразия. Ставрогин отстраняется до того, как Пьер успевает собрать мысли воедино и что-то сообразить, проводит языком по собственным губам и тихо хмыкает. — Для беса вы какой-то чересчур мягкий. — А бесы, пардон, по-вашему, какие? — Колючие. — Это где ж вы такого видели-то, позвольте? Я обязан с ним познакомиться! Сколько живу, всё больше нового узнаю... — Так не буквально ведь, Пётр Степанович! Не физически, а... — у Николая снова презабавнейшая физиономия, пока он говорит, и на этот раз внезапным поцелуем его затыкает Верховенский. Ставрогин снова меняет положение рук, поскольку ну никак не может определиться, где им следует быть: хочется, чтоб везде и сразу, и здесь прикоснуться, и тут потрогать, и там погладить. Одну в конечном счёте устраивает на затылке, зарываясь в рыже-русые вихры пальцами, а второй медленно ведёт вниз вдоль позвоночника, слегка надавливая на поясницу. Вдруг опять загорается какой-то своей дурацкой идеей, ногу одну поднимает, сдвигает и ладно впечатывается коленом в пах, за что Верховенский снова шипит и больно кусается. Кусается, а затем протяжно стонет ему в рот, ибо широкая ладонь неожиданно вновь проезжает по хвосту, теперь уже с более явным намёком. — Николай Всеволодович, вы никак беса совратить вздумали? Не надейтесь, там, — отдышавшись, Пьер поднимает взгляд к потолку и кривит губы в усмешке, — вам это всё равно не зачтется. Тому, что тут умерло, в рай не влезть. — А я туда никогда и не стремился, мне бы хоть и под землю, только к вам поближе. Это Петра Степановича и вовсе обескураживает, он непонимающе и растерянно смотрит на него, но Ставрогин, по всей видимости, принимает этот немой вопрос за риторический, поэтому спрашивать приходится ещё раз, словами и уже через рот: — Объясните?.. — Объяснять-то и нечего, пропаду я без вас. Вы красавец, Верховенский, знаете ли, что вы красавец? — Николай произносит это практически шепотом, голос дрожит и не слушается, а глаза горят странным, до того неизвестным, влюблённым блеском, — Вы — солнце, а я... ваш червяк. Вы моя лучшая половина. И будто бы в подтверждение своих слов целует снова, жарко и уверенно, как бы закрепляя, а затем отстраняется, опускает голову и носом по шее проходится, вдыхая глубоко и расслабленно. Пьер всеми фибрами души, коли она у него имеется вообще, чувствует чужое блаженство и сытое довольство, словно Ставрогин этого момента всю жизнь ждал, счастливый такой. А он и не думает останавливаться, целует местами, нежно губами прижимаясь, кожу бледную иногда зубами прихватывает и мурчит что-то довольно. Делает это так осторожно, бережно и мягко, что Верховенскому, по правде, и сказать-то нечего, слов нет. Он вздыхает мечтательно, снова пальцами в волосы зарывается и тянет несильно, диву даваясь, как оказывается положительно на Николае сказывается алкоголь. Наверное, потому что датский и дорогущий, не иначе. С себя пиджак удаётся стащить довольно быстро, с этим Пётр Степанович справляется превосходно, а вот с ставрогинским жилетом на тысячу и одну пуговицу приходится повозиться. Расстегивая одну за одной, Пьер отчётливо слышит, как за решёткой рёбер громко и быстро колотится чужое сердце. Живое, горячее, и, казалось бы, такое хрупкое. Верховенский практически может видеть, как оно светится и горит от сдерживаемой энергии, как она растекается по венам, циркулирует в крови и просачивается сквозь белоснежную ткань рубашки. Не человек. Этот факт со Ставрогиным тоже обговорить нужно будет, и посвятить его во все подробности обязательно. Пьер мысленно делает себе пометку. Однако всё же не сейчас. Не сейчас, когда Ставрогин с таким откровенным вожделением смотрит на него своими чертовски красивыми глазами, когда языком от ямочки меж ключицами до самого уха ведёт, выцеловывает шею старательно и кусается снова, когда руки всё никак остановить не может: то под рубашку уже выправившуюся и мятую забирается, едва ощутимо касаясь разгоряченной кожи, то на застёжку брюк внезапно опускается, бесстыдно соскальзывая ладонью на пах. С удобного мягкого кресла переместиться всё же приходится на не менее удобную, но более жёсткую, дорогущую, наверное, софу, поскольку обоим требуется больше места и какой-никакой, а всё же свободы действий. Мягкий бархат покрывала, пышные подушки гладким шёлком обтянуты — и здесь одна сплошная роскошь. Для кого, правда, неясно. Верховенский сомневается, что такое дизайнерское решение самому Ставрогину взаправду по душе пришлось. Спросит потом всенепременно. От остатков и своей, и чужой одежды Николай Всеволодович избавляется уже сам. Дрожащими руками, постоянно сбиваясь и путаясь, но сам. Вечерняя прохлада — ставни затворить кто-то всё же забыл — заставляет слегка поежиться, передернув плечами, однако никто на это ровным счётом внимания не обращает. Бесу так вообще всё равно — не испытывает он этих ощущений, к сожалению или к счастью. Единственно — внутренний пожар всё никак потушить не может, эти чувства и сам дьявол в нём не заглушит, даже если очень сильно захочет. Снова целуются: медленно, нежно и лениво вначале, словно пробуя на вкус, но уже через мгновение — горячо, мокро, языками сталкиваясь и зубами случайно стукаясь в процессе. Руки ставрогинские снова своей жизнью отдельной живут, везде и сразу коснуться пытаются — то рёбра выпирающие подушечками пальцев пересчитывают, чуть касаясь, то на талию смещаются, бок слегка царапая, а затем и вовсе вниз скользят, по бёдрам проходятся хаотично. Верховенский снова стонет расслабленно в чужие губы и мурчит довольно, пальцами в чёрные космы зарываясь и оттягивая их слегка на затылке, исполняя недавнюю грёзу. Их обязательно кто-нибудь да услышит, стены здесь разве что не картонные, но и это не берётся во внимание. Удовольствие — сладкое, тягучее, такое, что внутри ярчайшим восторгом разгорается — занимает все мысли. Воздух в лёгких твердеет, обжигает, его всё мало, вдохнуть толком не получается, но хорошо слишком, потряхивает аж. Движения плавные, только наполненные отнюдь не томной грацией и изяществом — страстью, пылкостью и, конечно же, глубокой неподдельной искренностью. Ставрогин похож на огромную побитую дворнягу. Глаза у него пьяные и стеклянные, уставшие. Взгляд повлажневший, счастливо-печальный, неверящий даже какой-то — боится будто, что всё это вдруг сном окажется и исчезнет внезапно. Он ближе и теснее жмётся, всё к рукам ластится, ни на секунду не отпускает, в плечо зубами впивается и сразу же, как бы извиняясь, укус зализывает. Две крайности одной личности. Снаружи — ледяная глыба, роза хрустальная, страшно красивая, но в то же время дико опасная, шипами ядовитыми по стеблю усеянная. Крепкая. Внутри — свеча догорающая, свет от неё тусклый, но тёплый, родной, она вот-вот умрёт. Там же — одни сплошные поломанные детали старого заржавевшего механизма, битое стекло, на которое Николай Всеволодович и сам регулярно наступает, специально вгоняя осколки как можно глубже. Его бы всего по частям собрать, склеить, зажечь снова. Ещё немного, и точно разобьётся, как статуэтка фарфоровая. Он делает всё так нежно и бережно, с такой искренней заботой, что Пьера помимо предоргазменной дрожи невольно охватывает волна тёплых мурашек и вспарывающего лёгкие трепета. Слёзы наворачиваются. Пётр Степанович даёт себе клятву, кровью даже готов закрепить, — своей, чужой, дело десятое — что это чудо из чудес он ни в жизнь не оставит, никому не отдаст, как Москву от француза беречь будет. А жизнь у них обоих впереди ещё вон какая длинная, до скончания веков. Вот расскажет он Ставрогину всю правду-матку, уму-разуму научит, экскурс проведёт, а там может и обратно в Петербург заберёт, когда дела свои тут уладит. Здесь городишка тихий, неприметный, чистый ещё слишком, скука смертная! Там же — дело другое совсем, распутство, безнравственности полное, одна сплошная желчь гнилостная, человеческий мусор, погрязший в собственных пороках. Люди без лица и без мимики, все похожи, ни веры, ни правды, ни-че-го. Для служителя Ада, коим Пьер и является, в общем-то, самое оно. И Ставрогину с ним рядом куда безопаснее будет, хоть пользоваться даром своим сможет. Любит Верховенский это недоразумение безумно, как ни крути, а любит. Да и ему, кажется, отвечают тем же. А это дорогого стоит.
Примечания:
177 Нравится 21 Отзывы 36 В сборник
Отзывы (18)