Is it better to speak or to die?
6 июня 2026 г., 23:36
Сколько я себя помню — я всегда любила думать и говорить. Парадокс в том, что первые года своей жизни я была ужасно социопатичным — и социофобным — ребёнком, который не видел в своём нежелании и страхе взаимодействовать с людьми никакой беды. Я конструировала внутри себя целые миры. Любила проводить время одна и позволяла вкрасться в зону своей допустимости только совсем дорогим и близким на тот момент людям — хотя, на самом деле, просто привычным и относительно проверенным, как мне тогда казалось. Безопасным.
’’Я бы мог замкнуться в ореховой скорлупе и считать себя царем бесконечного пространства.’’
Гамлет мог. Я тоже могла — и долго так и делала.
В один переломный момент жизни всё изменилось. Хотя, на самом деле, я просто раскрылась — панцирь раскололся, и больше не было ни возможности, ни нужды в нём прятаться. Мне внезапно захотелось контактировать с людьми. Очень много. Очень близко. Жадно.
Это позволило выяснить, что я, оказывается, непомерно люблю говорить. Говорить, писать и думать. Значительную часть своей жизни я вела диалоги с людьми в письменном виде — ну, Интернет, говоря простыми словами, — и не менее значительную — читала.
Чтение стало моим вторым утешением. На самом деле, любовь к нему зародилась ещё с совсем раннего возраста — раньше, чем я успела осознать себя как кого-то, кому вообще нужно утешение, — благодарность матери, которая рано всунула мне в руки книгу, и меня, как в воронку, затянуло. Неотвратимо и без возможности выбраться. Я поглощала сотни историй, оттачивала навыки чтения, дикции и запоминания до идеала — или до того, что ребёнок считает идеалом. Просыпалась среди глубокой ночи, будя маму и безостановочно умоляя её послушать мои пересказы, небольшие сценки, генерируемые в маленькой детской голове. Горячей, переполненной, не умеющей ждать утра. И она слушала. Это вторая вещь, за которую я ей благодарна. Видеозаписи до сих пор хранятся на старом диске.
Я переписывала сотни страниц книг просто потому, что их любила. Мне было четыре года. Читать я начала в два.
Дезадаптивное мечтание, сопровождавшее меня всю жизнь, позволило моему сознанию рождать бесконечные идеи, которые я могла мусолить — и мусолила — в своей голове часами, днями, годами, и они не иссякали, не выдыхались и не надоедали. Внутри меня всегда что-то происходило.
Я была неистощима.
Так вот, возвращаясь к начальной теме: чтение и письмо, разговоры — две неразделимые составляющие, спаянные воедино — стали главной частью моей жизни. Ну, и мыслительный процесс, разумеется. До сих пор чтиво и обычное человеческое общение утешительны для меня в большей степени, чем что-либо ещё.
Но был один нюанс.
В случайный момент своей жизни я начала страдать гиперлексией.
Я не люблю облекать в термины подобные вещи и не хочу обесценивать реальные диагнозы людей, которым это заболевание заботливо прописали в бумажечке. Но и описать иначе то, что начало со мной происходить, я не могу: в какой-то момент я начала замечать, что мне тяжело говорить. Нет, дело не в том, что я перестала тянуться к общению, — я всё в той же мере разговаривала с людьми, разве что чуть больше уйдя в книги и склоняясь к письменной речи, — но слова почему-то перестали так же слаженно рождаться в голове. Когда дело касалось устного выступления, диалога, даже банальных бытовых фраз — они просто испарялись в моём горле, путались слогами, ударениями, буквами, вообще влезали, вместо нужных, не в тот контекст. Но я уже успевала раскрыть рот и даже произнести несколько звуков, так что надо было как-то выкручиваться, тянуть нить до конца и продолжать свои реплики. Но это было почти невозможно. Я стала чаще заикаться, мои мысли начали полнейшую какофонию в голове: они были безупречны, последовательны и красивы, пока я и не думала озвучивать их, но как только мне нужно было что-то сказать — ничего не получалось. Они рассыпались, как если бы само намерение произнести вслух было для них смертельным.
Это было страшно.
Но больше унизительно. Речь — это естественный навык всех людей; и я не смогу описать, как обидно и угнетённо я себя чувствовала, когда волновалась перед базовой необходимостью сказать хотя бы слово. Просто встретиться с человеком, выступить у доски. Как обделённо я себя ощущала, понимая, что другие люди без труда, даже не обдумывая процесс своей речи, существуют своей обычной бытовой жизнью; что я могу хорошо мыслить — и мыслю, я ведь действительно мыслю! — но я никогда не смогу этого доказать. Словами. Первое впечатление люди всегда производят на других именно устной речью, не буквами на бумаге или экране. Для меня самой речь — очень решающий фактор.
Я знаю цену хорошо сказанному слову. Именно поэтому собственная немота резала вдвойне.
Навыки чтения и письма с навыками устной речи в моей жизни были развиты совершенно несоразмерно, что, скорее всего, и послужило главным катализатором полного ухудшения последней. Я хорошо умела думать в своём сознании и на бумаге, голос просто не успевал за головой и в какой-то момент сдался.
Я была неполноценна.
Да, наверное, всё дело и было в том, что я пыталась задуматься, о чём говорю, и вот тогда-то всё и шло наперекосяк: мозг не мог улавливать сразу два сложных процесса — генерацию мыслей и воспроизведение их в слова, одинаково концентрируясь на обоих. Но после первого же провала ты не можешь перестать об этом думать. Не можешь потому, что он повторяется. Раз за разом, как чёртова болезнь. Патология.
Всё это превращалось в замкнутый круг.
После одной лишь запинки в слове мне сразу хотелось навсегда замкнуться в себе, лезть обратно в свой панцирь — но он был разрушен; я открыла для себя общение с людьми и больше не хотела его прекращать, я к ним тянулась, — навсегда закрыть свой рот и никогда больше не говорить. Начать жить по заповедям ’’Silentium’а!’’ Тютчева, — молчать, скрываться и таить; жить в самой себе, не позволяя наружному шуму оглушать думы; раз моё сердце не может высказать себя, вообще не изрекать свои мысли, обесценивая их своим неумелым, нескладным речевым аппаратом.
Это так отравляло мне жизнь. Я связывала слова порой с таким усилием, будто я глухой человек, который пытается наощупь сказать нужные фразы. Говорение было для меня слишком нервозным, обнажающим дефективность процессом.
Я склонна к рассуждениям, метафоризмам и прочей философской ерунде, мне было тяжело формулировать мысль ещё и потому, что я не была уверена в её тождественности на все сто процентов. Зато была зациклена на желании возвести её быструю, но идеальную формулировку в абсолют. Слово, произнесённое в воздух, уже нельзя поправить. Оно висит, и ты уже не можешь вернуться и переформулировать. В письме можно. В письме всегда можно.
Я чувствовала синдром самозванца, когда общалась с кем-то в Интернете. Когда прописывала и читала диалоги персонажей в книгах и работах, потому что знала, что я сама не умею так говорить. Конечно, могу размышлять, но как только раскрываю рот — все слова цепляются друг за друга или, ещё хуже, вообще дематериализуются из головы, как будто их там никогда и не было.
Но я способна хорошо думать, а это ещё быстрее, чем производить речь. Так что дело не в скорости. Когда я не слышала себя и не напрягала мышцы челюсти, чтобы говорить, то думала в быстром темпе и хорошими формулировками. Стоило открыть рот — механизм заедал. Гиперлексия просто сбивала мне восприятие. Происходила суперпозиция, и моя же устная речь накладывалась на мои мысли и наоборот, и я терялась. В этом наслоении, в собственном внутреннем шуме. Так себя чувствует синхронный переводчик — тот, который в режиме реального времени вынужден переводить чужую речь. Считается, что это одни из умнейших людей, потому что в мозге одновременно включаются самые тяжёлые для него процессы: слушать речь на одном языке — синтезировать её смысл в своей голове — перевести на другой язык — воспроизвести вслух и параллельно слушать уже новое предложение, улавливая его суть. И всё это с разницей в одну-две секунды.
Только им это удаётся, а мне нет.
Раньше.
↓