ID работы: 13737488

Не сотвори себе женщину

Гет
PG-13
Завершён
23
автор
Размер:
22 страницы, 3 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
23 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник Скачать

Двуликий Янус

Настройки текста
      Все Фомино Воскресенье 1467 года шел дождь. Прохладный апрельский ветер хлестал Сену по заплаканным щекам, и та вымещала обиду на набережных. Черный лик Мадонны, застывшей у стены собора Богоматери, казался еще мрачнее.       Клод Фролло, молодой священник Altare pigrorum, тщательно откашлявшись после проповеди и проверив голос, как раз направлялся к выходу, когда из яслей собора донесся хриплый, лающий детский плач.       В яслях заливалось плачем настоящее чудовище. Кривое, горбатое, с рыжими клочками шерсти — волос? — на маленькой голове.       — Ах, это вы, святой отец! — подошел к Фролло диакон. — Не тревожьтесь, долго он здесь не протянет.       — Несчастное... дитя, — пробормотал Клод Фролло, наклоняясь и подхватывая маленького уродца на руки.       Как же он непохож был на веселого светлого Жеана!.. Бедный его брат, ребенок, пришедший в мир в разгар чумы, разве не был это знак, что для него закрыты Райские врата?..       Но не любые ли двери можно открыть или выломать, не с любым ли привратником можно договориться?       — Я возьму его, — решил Фролло.       — Отчего бы и не взять, — неуверенно начал диакон и запнулся, но продолжил: — Но думается мне, этот монстр может быть отродьем самого Дьявола...       — Побойся Бога! — отрезал Клод Фролло. — Это всего лишь ребенок. И взять его, — он внимательно посмотрел на диакона, — истинно христианский поступок. Как мне назвать тебя, дитя? — обратился к ребенку Фролло, запуская руку в рыжие волосы. — Какого святого просить оберегать тебя? — Уродец дернул головой, норовя впиться беззубым ртом ему в пальцы.       Что за злобное создание! Не человек — грубое подобие человека, несовершенное и внутри и снаружи.       — Ах так! — Фролло отдернул руку. Вдруг его озарило. — Ах так, — повторил он. — Тогда я назову тебя Квазимодо.       Квазимодо, недочеловек. Чудовище, которое станет человеком под руководством Святой Церкви. Спасенное его грешными руками. Дитя, которому повезло увидеть свет Божественного Милосердия...       Он сам убережет его.       — Я возлюблю тебя как собственного сына, — шептал Фролло злобному младенцу. — Никто не посмеет и волоса тронуть на твоей голове. Я возлюблю тебя вопреки всему миру.       И если ему удастся спасти эту убогую душу, вернуть ее свету... Может, своей заботой он искупит все будущие прегрешения маленького негодника, любимого Жеана. Может, тогда Святой Петр, когда придет время, пропустит его несчастного брата, в Небесное Царство. В конце концов, милосердие — та единственная монета, которой взималась плата за вход в Райские врата.       Богоматерь, никогда не прерывающая своей молитвы, улыбнулась ему краешками каменных губ.       Годы спустя горбатый, словно ожившая химера, юноша впервые прозвонил в колокола, воспевающие ее — Церковь.       — Отец архидиакон, мне жаль говорить это, но я ведь предупреждал вас! — лекарь сокрушенно покачал лысоватой головой. — Еще Плиний Старший писал — чтобы зубная хворь обошла стороной, следует раз в две недели обедать жареной мышью. Вы же ученый человек, отец архидиакон, сами должны уметь...       — Знать! — прервал его Клод Фролло. Под его глазами пролегли темные круги от долгой бессонницы, правая щека опухла, и зрелище собой он являл жалкое, однако лекарь поежился. — Я знаю, сын мой, что жареная мышь защитит меня от зубной хвори, но ни разу еще не смог применить это знание. Сколько бы мышей ни съедали мои прихожане, на каждую новую Мессу они приходят без одного из старых зубов. И я терзаюсь вопросом, — Фролло перевел дух, — что именно в жареной мыши спасает нас от боли? Мне как-то довелось видеть, как съевший целую дюжину жареных мышей сапожник — к слову, зубы его в скором времени почернели, как подошвы старых сапог, — мучился страшными болями в животе. Черви, сын мой. Может, вся тайна в том, что мышь должна быть недожарена? Не стоит ли мне просто приложить к больному зубу червя? — лицо Фролло исказилось в болезненной гримасе. — Я знаю, сын мой, как защитить себя от зубной боли, но не умею. Увы!       — Отец архидиакон, уж не собрались ли вы спорить с самим Плинием? Ставить его слова под сомнение...       — Я ставлю под сомнение не его слова, а ваши!       — Отец архидиакон...       — Да подите же вы прочь наконец! Убирайтесь вон!       — Отец архидиакон!..       — Прокляну, — прошипел Фролло, и в глазах его вспыхнула такая лютая ненависть, что возмущенный лекарь проглотил жгущие глотку слова, собрал все склянки и вышел вон.       Архидиакон поднял голову. В неверном свете, проникающем в тесную келью сквозь узкое окно, он увидел печальное лицо Богоматери.       — Прости меня, Святая Дева, — горячо зашептал он, рухнув на колени. — Я поддался гневу...       — Святой отец, я согрешил, — юноша в форме королевских стрелков подкрутил ус и скучающе улыбнулся.       — Проходи в исповедальню, — кивнул Фролло и скрылся за дверцей. Юноша тяжело вздохнул и подчинился.       — Дитя, Христос невидимо стоит, принимая исповедь твою. Не стыдясь, не боясь ничего, не укрывая правды от меня, скажи все, чем согрешил, и примешь отпущение грехов от Господа нашего Иисуса Христа... — Клод Фролло говорил и не чувствовал незримого присутствия Богоматери за спиной. Она ушла с первой принятой им исповедью.       — Господи, я согрешил, — небрежно отозвался на его молитву стрелок. — Вот уж всю последнюю неделю не нахожу себе места от страшных страданий, — усмехнулся он. — Она так стонала мое имя... О Боже, ее губы так плотно обхватывали меня, что я думал, что умру на месте! Если бы вы видели эту шлюху, святой отец, Богом клянусь, вы бы забыли свое имя еще до того, как она коснулась бы вас...       — Не поминай Господа Бога твоего всуе, — сглотнув, вымолвил Фролло. — Продолжай, сын мой.       — Горе — то есть счастье мое, — что я женат. Ах, бедная Луиза! Увы, она никогда не умела...       Из исповедальни Фролло выходил почти вслепую: перед глазами стояла красная пелена, сквозь которую вдруг проступало то молочно-белое бедро, то мягкая грудь. Снова. Взять плеть, выбить эти мысли из головы, выжечь из памяти! И схватиться за свитки... Но разве осталось что-то в этих свитках?       Церковь, когда-то сама приведшая Науку как любовницу к тихому школяру, чтобы накормить пожирающее его пламя, чтобы обуздать сжигающую страсть, ошиблась так же, как сотни женщин до нее.       Подкармливаемый огонь разгорался все ярче и становился все ненасытнее.       О, какой прекрасной казалась ему Наука! С извечно загадочной улыбкой на губах, вуалью таинственности на наверняка прекрасном лице! Как только посмел он когда-то даже помыслить о ней и Церкви как об одной женщине! Разве было в Церкви это очарование, эта тайна?       Однако и Наука ошиблась. Она шуршала сотнями слоев юбок-страниц, звенела ключами от всех дверей и, послушно прогибаясь в его руках, отвешивала хлесткие пощечины — то в библиотеке не оказывалось ценного фолианта, то пожелтевший от древности свиток рассыпался прямо в руках Фролло. Он сходил с ума...       Но с медленным треском пышные юбки поддавались одна за другой, и вот-вот должна была показаться прелестная белая ножка...       Он смотрел на нее. На ее дряблую бумажную кожу, на потрескавшуюся помаду на ее губах — и больше всего боялся сдернуть с нее вуаль и увидеть тусклые глупые глаза.       — Не смей! — завопила она голосом лекаря. — Уж не собрался ли ты спорить с Плинием?       Он не смел. Но не прикасался больше к жареным мышам, брезгливо отворачивался от лекарей, а иногда, выглядывая ночью из кельи, поднимал голову к звездам и устало смотрел на них снизу вверх. Если бы мог, он возненавидел бы их — за то, что они были такими простыми, за то, что их было так мало. Но он не мог ненавидеть Небо. Поэтому в эти ночи душу его переполняло лишь горькое разочарование.       Он чувствовал себя человеком, познавшим всю суть Бытия, однако это не приносило ему удовлетворения.       — Астрономия мертва. Все познано!       Улица Глатиньи славилась на весь Париж. Слава эта была скорее дурная, и об этой улице говорили либо шепотом — краснея и прикрывая рукой лицо, — либо криком — пьяно стуча кружками и отпуская скабрезные шутки.       Каждая юная мадам ненавидела эту улицу всем сердцем, ведь эта улица крала у нее мужа. Каждая увядающая мадам почитала эту улицу как святыню, ведь эта улица мужа могла ей вернуть.       На улице Глатиньи не было недостатка в румянах, белилах, помаде — и даже — о ужас! — в краске для волос. Женщины, теряющие свежесть, приходили туда в надежде вернуть уходящую красоту, а потом истово исповедовались в соборе, ввергая священников в краску.       Наука тоже пришла на улицу Глатиньи, однако не купила ни рыжую хну, что продавали красотки в запрещенных мехах, ни любовное зелье, дарившее полную страсти ночь и жестокие боли наутро. Сварить такое зелье Клод Фролло смог бы и сам. О нет, в женщине должна быть загадка...       Торопящийся покинуть проклятую улицу и вытряхнуть из головы исповедь только умершей развратницы — ну почему Глатиньи была так близко к собору! — архидиакон внезапно остановился: дорогу ему перешла черная кошка. В таких случаях приписывалось осенить себя крестным знамением. Клод Фролло уже сложил было два пальца, как вдруг передумал. В самом деле, разве кого-нибудь еще спас от чумы страх перед черной кошкой? Или убийство, например, черной кошки тоже должно было защитить от зубной хвори?       Сомневаясь, Клод Фролло окинул взглядом улицу. Из-за угла уже доносились стоны нищих, просящих подаяния на паперти. У стены одного из крайних домов сидел старьевщик — по крайней мере, так решил архидиакон, увидев сваленные рядом груды истертой одежды, кое-где проржавевшую насквозь посуду и пожелтевшие свитки. Старьевщик, увидев архидиакона, поспешил опустить голову, но было поздно: цепкий взгляд Фролло выхватил сплюснутый горбатый нос.       — Ты еврей? — резко окрикнул старьевщика архидиакон.       — А зачем же иначе мне быть здесь, а не на Рыночной площади? — усмехнулся старьевщик.       — Разве ты не знаешь, что именем Святой Церкви у тебя нет права жить на французской земле?       — У меня нет права жить ни на одной земле, святой отец, — пробормотал старьевщик. — Так какая мне разница, где протянуть ноги?       — Сгинь с глаз моих, — рявкнул Фролло, поднимая руки для проклятья.       — Не сгину, — ответил старьевщик.       — Ах так! — вмиг разъярился архидиакон...       Старьевщик давно уже скрылся за углом и затерялся на паперти, а Фролло кинул последний взгляд на разорванные тряпки, помятую посуду и нетронутые свитки — он все еще не осмеливался поднять руку на знание. На одном из них неровным почерком было крупно выведено слово: «Алхимия». Архидиакон сглотнул.       Почему же он не призвал королевских стрелков, чтобы арестовать гнусного еврея? Потому что Дьявол отвлек его? Или потому что в разрезе черных глаз он вдруг узнал Богоматерь?       Дрожащей — от страха перед Богом и от надежды утолить наконец жажду — рукой архидиакон коснулся потертого свитка. Вмиг преобразившаяся Наука — черноокая красавица с синими губами — ласково улыбнулась ему и загадочно сверкнула глазами. Клод Фролло снова был в ее власти.       Клод Фролло ворочался на узкой деревянной кровати. В голове шумело, будто прямо под ухом Квазимодо бил в Эммануэля. Клод Фролло приложил трясущиеся ладони к горящим вискам.       — Соли, — пробормотал он. — Скорее, соли! — пошатываясь, он встал с постели и добрался до шкафа. Тщетно унимая дрожь в руках, чтобы не разбить ни одну из драгоценных склянок, он рылся в жидкостях и порошках. Потом вспомнил, что специально на случай нового приступа поставил соль на стол.       В последние два года эти приступы становились все чаще. Тогда голову будто помещали между молотом и наковальней, все кружилось и расплывалось перед глазами. Болели десны, никакие травяные пасты не помогали. Иногда все тело будто сводило судорогой, и только солевой раствор давал короткое облегчение. Потом все проходило, будто затаивалось глубоко внутри.       И когда боль уходила — он снова запирался в своей келье и творил заклинания, водя руками над ртутью.       — Ты убиваешь меня, — горько вздыхал он, обращаясь то ли к глухому металлу, то ли к Науке, своей единственной музе, то ли к Церкви с лицом Божьей Матери, хранящей оскорбленное молчание.       Разворачивая в своей келье все новые свитки, он восставал против Церкви. Шепча заклинания, как молитвы, изменял ей. Душу его тогда охватывал сладостный страх, он презирал себя и упивался властью, которую ему давали книги. Иногда он засыпал прямо там, у стола, заставленного колбами, и ему снились Панацея и вожделенный Философский камень, способный превратить свинец в чистое золото и подарить вечную жизнь. В этих снах его переполняла радость такая растерянная, что просыпался он в холодном поту. Исцеление любой болезни, бессмертие, нескончаемое богатство — если человек найдет, создаст все это, разве не обрушится на него страшный Гнев Господень? Разве не объявит тогда человек, что стал равным Богу? Разве есть преступление страшнее? Церковь с всепрощающей улыбкой раскрывала ему объятия, и он, отвергнувший ее, вставал перед ней на колени...       В иные вечера ему вдруг казалось, что Бога нет. Что некому карать и миловать, что человеку разрешено все, что создай он Философский камень — не произойдет ничего. Небо не разверзнется, молния не расколет его надвое, как трухлявое дерево. Преисполненный вдруг небывалой решительности, он с особой страстью тогда шептал заклинания. Наука игриво прикрывала бумажными руками морщинистое лицо, и лишь глаза ее одобрительно сверкали.       — Ничего? — горько шептала тогда ему на ухо Церковь. — Пусть так... Ничего. Представь его сам...       Ничего. Ни ангелов, ни бесов, ни Рая, ни Ада, ни света, ни тьмы. Представь, что хочешь! Забудь заученные формулы, живи, как хочешь, узнавай мир заново, помня, что Он не ведет тебя всеведущей рукой!.. И готовый шагнуть в бездну архидиакон замирал на краю.       Но куда чаще Клода Фролло охватывала разочарованная ярость — когда он вновь ошибался. Какие бы сочетания он ни придумывал, до каких бы температур ни нагревал свои варева — ни Панацеи, ни Философского камня.       — Сизифов труд! Да ты смеешься надо мной!       Наука, обиженная им когда-то женщина, молчала.       На улицах Парижа о Клоде Фролло, архидиаконе Жозасском, ходила слава колдуна и чернокнижника — за нелюдимость и горящие глаза. Что еще мог с подобной страстью любить мрачный филин собора Богоматери, не обративший ни взгляда на женскую юбку, равнодушный к женщинам настолько, что отказал самой принцессе, Анне де Божё, в посещении клуатра собора! Чем еще он мог быть одержим, как не запрещенной наукой? Бросая опасливые взгляды на соборные башни, горожане божились друг перед другом, что своими глазами видели, как Клод Фролло темной ночью преклонял колени перед могилой Фламеля.       — Так ли это, сын мой? — спросил его как-то Луи де Бомон. — Послушай меня. Если это так — увещеваю тебя сойти с этого пути. Твои проповеди воистину наставляют паству на истинный путь, и я буду очень опечален, если ты сам станешь заблудшей овцой. Не хотелось бы потерять тебя на инквизиторском костре.       — Ваше высокопреосвященство, я благодарен вам за наставление. Клянусь вам, что посещаю я лишь могилы моих почивших родителей, и делаю это не под покровом темноты.       Луи де Бомон, облегченно вздохнув, поспешил сменить тему разговора.       — Сын мой, раз уж ты здесь, не мог бы ты посоветовать мне, какие припарки лучше помогут при мигрени? Воистину: я поражаюсь тебе. Ты прирожденный слуга Божий и прирожденный же ученый. А мне всегда казалось, что это невозможно, ха!       Луи де Бомон не ошибался.       В жизни Клода Фролло были две женщины, и когда-то он любил их обеих. Принесенный в сентябре 1466 года обет верности Церкви был нерушим. Безоговорочная вера, наполнявшая Фролло тогда, пошатнулась в тот день, когда на собрании теологов он, зеленый юнец, впервые оспорил слова седого философа. Робкая радость быстро улеглась, оставив смятение: разве говоря о Слове Божием, они не говорили о самой истине? А раз так, как же получилось, что Слово Божие они поняли по-разному?       Вера все ближе клонилась к земле и с каждой убитой горем девушкой, выходившей из исповедальни с просветлевшим лицом. Клод Фролло умел и утешить, и наставить на путь истинный, и мастерство его все росло: он не переставал учить, искать и познавать. И чем больше Фролло учил, тем больше разночтений находил. Чем больше разночтений находил, тем меньше верил в непреложность истин. Но тем больше верили ему самому: тем легче было выбирать слова, умалчивать, подправлять, самому разделять Слово Божие на важное и неважное. Воистину, величайшее из достоинств оратора — не только сказать то, что нужно сказать, но и не сказать того, что не нужно.       Но чем меньше Клод Фролло верил, тем крепче становилась его верность. Он дал Церкви слово. Так разве мог он, дворянин, от него отступить лишь потому, что жена оказалась недостаточно умна и красива? Более того: ему чудилось, что если он отступится от нее, то обречет на поругание.       Он был Цербером Церкви, ее самым преданным рабом, готовым защитить ее от любого зла. А самым страшным из этих зол были перемены.       Сами слова «печатный станок» приводили его в ужас. Подумать только, завалить прилавки книгами, десятками, сотнями книг! И что будет потом? Люди напечатают Библию? Переведут ее на сотни языков? Дадут каждому трактовать ее по-своему?       Этого он боялся больше всего, ведь он сам умел трактовать ее по-разному.       И когда весь ученый мир радовался чудовищным изобретениям, Клод Фролло оставался священником.       Страсть к Науке переросла в одержимость. Она изводила его, дразнила его, мстила ему, убивала его, но пламя никогда не оставалось голодным. Он вдыхал приближающую смерть ртуть, ждал Божьей кары за колдовство и гордыню, но не мог остановиться.       Каждая маленькая удача — сущее счастье. Каждая неудача — сущая мука и новый хворост для его костра.       Когда все священство радовалось казням проклятых чернокнижников, Клод Фролло оставался ученым.       Он не знал полумер и любил каждую без памяти, но с каждой мог пройти лишь половину пути, прежде чем стукнуться лбами с самим собой.       Он был бы ученым. Он был бы священником. Он бы любил одну. Он бы любил другую. Но вместе они — яд.       In maxima fortuna minima licentia. В жизни Клода Фролло были две женщины, и он их обеих ненавидел.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.