***
Я стою у подножья лестницы и смотрю на косо заколоченную дверь, венчающую подножье последней ступеньки. Это не правильно… невозможно… аномально. Я не могу объяснить почему, но мне вдруг становится… страшно. Мне кажется, что они часть меня оставили за этой дверью. Заперли там и забили дверь. Поборов идиотское желание оторвать немедленно старые кривые доски, я не могу понять, почему Лиз нет. В голову лезет множество различных противоречащих друг другу предположений: от простого — Лиз обиделась, до чертовски странного — ее перевели в другой приют. Все это не страшно. Мне только нужно узнать, где она, я отыщу и поговорю. В то, что Лиз здесь, но не хочет видеть меня, верить не хочется. Она поговорила бы со мной, что бы ни случилось, постаралась объясниться. Ощущение того, что ее нет в приюте, внезапно и резко накрывает меня, словно колпак. Падает откуда-то сверху, перекрывая воздух, разливается внутри, и заполняет собой всего меня. Я не могу понять, как не понял, не почувствовал этого сразу. Того, что в столовой больше не веет ее теплом. Того, что девчонки стали иначе смотреть. Того, что Даг улыбался мне, как всегда по-дурацки, но все же тоскливо. Того, как все наряжали эту проклятую елку — без нее, нарочито улыбаясь друг другу, словно пряча что-то за этими напуганными, на самом деле, улыбками. Это все… потому, что ее здесь нет, и что-то неуловимо, но ощутимо изменилось, ушло отсюда. Приют вновь стал холодным и пустым, с затхлым воздухом, перегоревшими лампочками и противно скрипящими под ногами половицами. Или это замечаю только я? Мне кажется, и я выдумываю на ходу? Я иду к спальням девочек, и мне совершенно все равно, что меня могут увидеть. Тем более не важно, что могут обо мне подумать. Я резко без предупреждения распахиваю дверь в спальню старших девчонок, она с оглушительным стуком ударяется о стену, с которой водопадом осыпается старая штукатурка. Я обвожу взглядом пять пар растерянных девичьих глаз, почти вылезших на лоб от моей наглости, уставившихся на меня упор. Лиз нет. Изабелла — самая старшая из девчонок приюта, ей скоро уже уходить, встает мне навстречу, заворачиваясь в штопанную, но чистую, простыню. Подходит, смотрит очень внимательно и говорит: — Присядь. И голос ее звучит, так, что страха во мне становиться больше, но теперь он мешается со злостью. Я молчу усилием воли и опускаюсь на краешек ее кровати, так странно осторожно. Изабелла садится рядом. Меня трясет, но это не может быть никому видно, просто внутри все пульсирует и бьется, рвет… Я вопросительно смотрю на Изабеллу. — Здравствуй, Том, — говорит она странно мягко, и ее интонации напоминают о Лиз. — Виделись уже, — отвечаю я жестко, слишком резко, но сил нет держать себя в руках. — У елки. Я не задаю глупых вопросов, но Изабелла читает по моему лицу, а я не мешаю. Она опускает глаза и сжимает уголок простыни. Тревога моя растет, как и напряжение. — Говори, — требуя я от чего-то шепотом. — Тебе еще ничего не сказали.? Лиз нет, — голос Беллы звучит нервно, немного удивленно, неожиданно растерянно и очень… не знаю, как-то по-взрослому что ли? — Не сказали. Но я и сам вижу, что Лиз нет. Так где она? Я стараюсь взять себя в руки и говорить спокойно. Я вовсе не хочу напугать их — Лиз такое не понравиться, я помню. — Нет. Ты… не понял, — Изабелла даже не моргает. — Том, ее совсем нет. Нигде. Я перестаю дышать. — Она… умерла, — заканчивает Изабелла тихо-тихо, едва можно расслышать. — Что? — вопрос вырывается сам, помимо моей воли. Дурацкий ненужный вопрос, потому что через секунду я уже все понимаю. — Нет, не надо! Не отвечай. Я понял. Я смотрю в глаза Изабеллы словно в глаза Василиски. Я становлюсь каменным изваянием. И не могу пошевелиться, только внутри меня все вдруг оживает и приходит в движение. Каждый орган начинает существовать сам по себе, словно по-отдельности от остальных. Все они ведут странное противоборство, бросаются друг на друга, выкручивая, ввинчивая, кроша, пытаясь вырваться из меня. А я просто сижу. Наверное, со стороны я выгляжу абсолютно спокойным. Сейчас нужно встать и уйти, но я не могу. Изабелла, скорее всего, принимает мое молчание за требование объяснений. Она прячет взгляд, натягивает простыню на колени и почти шепчет, быстро и сбивчиво, прилагая усилия, чтоб не глотать слова: — Никто точно не знает, что случилось, Том, но… Лиз нашли недели две назад под чердачной лестницей. Она… наверное, оступилась и упала с лестницы ночью. Она часто поднималась на чердак, особенно последнее время. Еще она хотела… найти старую, списанную елку и нарядить ее на чердаке — для тебя, но не успела. Ей было… не больно. Она умерла сразу. Сломала шею. Лиз похоронили за церковью на нашем кладбище. Вот теперь все останавливается и застывает: время, слова, реальность мои чувства, стук сердца, дыхание — сама жизнь. — А ее вещи? — спрашиваю я спокойно, уже зная ответ, угадывая его. — Вещи ее все разобрали. Если хочешь… — Не хочу, — я и правда не хочу, чтобы теперь они собирали их для меня, отрывая от себя, потому что не посмеют возразить мне. За две недели они уже считают их своими. Значит… Ничего не осталось. — А бумаги… письма были? — Были. Много. Очень много. Лиз писала каждую неделю. Но их сожгли. Они никому не понадобились. Вот теперь Изабелла звучит виновато. Но я не сержусь, только киваю. Я все-таки поднимаюсь. Ноги не подгибаются, просто не гнуться. Я выхожу, хлопая на прощанье дверью — от косяка отлетают мелкие гнилые щепки, хотя ничего такого я не хотел, само получилось. Это совсем по-разному: чувствовать, что Лиз нет здесь сейчас, и вдруг понять, что ее нет вообще. Больше нигде нет. И никогда не будет. Я возвращаюсь к проклятой лестнице. Меня странно не волнует, почему Лиз упала. Пусть я сомневаюсь, что сама. Я слишком хорошо понимал всегда это место, чтоб сейчас не понять и не почувствовать. Но… это не важно по сравнению с тем, что ее больше нет. Значит, я не смогу, не сумею ее вернуть. Меня больше нет. Я сажусь на нижнюю ступеньку лестницы. Хочется плакать. Но слез нет. Мне как-то… Невнятно. Хочется орать, выть раненым зверем, разрывая грудную клетку, чтоб сердце перестало колотиться в нее как ненормальное. А я не могу ни закричать, ни заплакать. Хочется тишины. Но и ее нет. Вокруг даже воздух звенит и вибрирует. Я смотрю себе под ноги, изучая старый настил. Лиз лежала тут несколько часов. А я был далеко, очень далеко. Меня отделяют от нее две недели… Я замечаю затертые еле заметные бледно-бурые пятна… меленькие. Видимо, крови было немного, наверное, она вытекала только изо рта. Я дотрагиваюсь пальцами до темных разводов, прислоняю руки к грязным доскам. Рывком отрываю ладони и подношу к лицу… я знаю, что теперь на пальцпах множество заноз, но это не больно — я перестал чувствовать физическую боль. Я дурак. Не только… Я сволочь… Я уже не успел сделать что-то очень важное в жизни. Я уже опоздал. Я когда-то упрекнул Лиз в том, что она в сознательном возрасте не уберегла свою семью. Я же не сумел защитить ее. Даже не успел сказать ей, что хочу быть с ней всегда, что она — самое лучшее, что случалось со мной в жизни. Что… я, возможно, не заслуживаю ее, но сделаю все… Наверное, я все-таки ее не заслужил. Лиз нет. И я потерял что-то, без чего не хочется дышать. Я поднимаюсь по лестнице. Стою перед заколоченной дверью, выдергивая бесчувственными пальцами плохо забитые кривые гвозди — на ладонях остаются глубокие рваные порезы. Гвозди падают к моим ногам один за другим, звеня ржавыми шляпками. Мелкие кровавые брызги пачкают пол. Мне не больно. Я вхожу на чердак… Не знаю зачем. Подхожу к заколоченному окну… Не знаю зачем. Утыкаюсь в него лбом, вцепляясь руками в подоконник. Мне хочется совершить какое-нибудь безумие. Мне хочется воздуха, горячего и сухого, морозного и острого, чтоб он заполнил меня и взорвал изнутри. Я отдираю доски и от окна. Эти оказываются старыми и трухлявыми, они крошатся в руках. Я переламываю их, а потом отрываю половинки. Труха, смешиваясь с кровью, размазывается по подоконнику причудливыми узорами. Давно забитое стекло когда-то было разбито… Из него дышит ледяным воздухом. Я распахиваю мутные створки треснутого окна, срывая приржавевшую щеколду, толкаю внешние ставни и впускаю ветер. Холодный декабрьский ветер бьет в лицо, раздувая рубашку. Он не имеет ничего общего со знойным жаром, которого мне хотелось, но так даже лучше. Я высовываю голову на улицу. Снег лежит тоненьким, тающим слоем. Потому что град… льдинки больно ударяют по моей макушке. Я сажусь на край окна, свешиваю из него ноги и сам свешиваюсь на половину, но этого недостаточно… Я отталкиваюсь руками… и выпрыгиваю на улицу. Это расстояние — второй с половиной этаж, но я приземляюсь поразительно удачно — как кот. Надсадно дыша, я вытираю руки о снег, оставляя грязно-алые разводы. Хочется умыться снегом, но не получается набрать его в ладони, он сразу тает. Руки постепенно замерзают, хотя мне совсем не холодно, а порезы перестают кровоточить. Я поднимаю лицо к небу и смотрю на звезды. Сегодня нет привычного английского безликого тумана, только много звезд, звезд, так любимых Лиз, и серпообразная луна. Она улыбается. Ей отчего-то смешно. Ей отчего-то смешно? Крупные ледяные камушки бьют по щекам, по губам, по глазам. Я иду к церкви. Она сейчас удивительно белая в мягком лунном свете. Простой медный крест купола отливает серебром. Я стою напротив нашего кладбища. Никогда не думал, вернее не обращал внимания, на то, что тут столько могил. Я смотрю на них… и все равно не могу заплакать. Я не хочу искать ту могилу — я не готов найти, не готов прощаться. Я не хочу.***
Я лежу на кровати и изучаю потолок. Сегодня мне исполниться шестнадцать лет. Сегодня все будут готовиться к Рождеству. А мне все все равно. Вот уже три дня мне ничего не хочется. Я хожу, делаю все, то же, что обычно, разговариваю, но… это совсем не то. Единственное чего бы я хотел, у меня не получается и уже никогда не получиться — увидеть Лиз, поговорить с ней, коснуться, дать ей все, что не успел. Еще я хочу кричать и плакать, но и это не выходит. Единственное, что я могу — верить Лиз, доверять во всем и искать отца. Она говорила: «любой отец лучше, чем совсем никакого». Я хочу верить, что это так, вопреки всем законам логики. Я должен отпустить ее… Но я не могу и поэтому лежу, уставившись в серый облупившийся потолок. Даг толкает меня в бок и стягивает за руку с кровати. Я механически одеваюсь, также на автомате умываюсь. Сейчас восемь утра, и мы идем на исповедь. Даг что-то мне говорит прямо в ухо страшным шепотом. Я периодически киваю и говорю ему «угу» и «да». Он, довольный и уверенный, что я его слушаю, продолжает рассказывать. Мы сидим в церкви и ждем своей очереди на исповедь, пока идет служба. Я последний… Сестра Коул останавливает меня и ее голос прорывается сквозь все мои остальные мысли. Она говорит: — Нет, Том, нельзя. Тебе нужно сначала на беседу к сестре Дрю, тебя слишком долго не было. Я ничего не чувствую. После окончания службы я иду к настоятельнице. У этой лестницы каменные, обшарпанные очень высокие ступени. Я стучу в дверь, сам не знаю зачем — это больше не важно. И открываю ее, не дождавшись ответа. Сестра Дрю стоит у окна в черной робе. Поворачивается ко мне и говорит что-то о чердачном окне, о непозволительном моем поведении. Я почти не слышу ее. Я чувствую ее руки на своих плечах, ее пальцы давят, клоняя меня к земле, заставляя опуститься вниз, к ее ногам. Я стою перед ней на коленях, она поднимает подол робы. У нее сегодня под ним чулки и пояс. — Сними это с меня. — Ее голос доносится словно издалека. Мне кажется, что вокруг меня вата –толстый, надежный слой. Я отстегиваю ее чулки от пояса, на самом деле так и не не понимая, что делаю, не понимая почему. Она через какое-то время отстраняется, садится на подоконник и приказывает подойти. Я выполняю. Она расстегивает пуговицы на моих брюках, пока я смотрю в окно. В стекло бьются тонкие черные ветки. За окном кладбище. Солнце играет на маленьких каменных плитах, золотит небольшие кресты. За каким-то хуем возвращает мне все ощущения, и они обрушиваются на меня неиссякаемым шквалом. Я не понимаю, как такое возможно… Я не понимаю ничего в этом мире, и мир топчет меня. Этот храм давит на меня. И меня уже нет… Ничего не осталось. Вместо боли и страха из меня выплескивается красный спертый едкий дым бурлящей крови — уже забытое ощущение, — ярость возбуждения и ненависти… к себе… и к женщине, что давала обеты верности Богу. И я сейчас совсем не волшебник. Я просто человек. Наверное, я даже еще… ребенок? А может, уже старик… Не важно, но пальцы мои кривые и сведенные судорогой уже сжимают чье-то тонкое горло, запутываясь в длинных черных волосах. Я не смотрю на нее. Сестра хрипит, запрокидывая голову, задыхаясь. Цепляясь за меня хваткими напуганными пальцами, пытаясь достать, остановить, оттолкнуть. Ее сопротивление отчаянно и бесполезно. Она теряет очередной вдох, потом еще один, и еще, ее руки опадают, прежде чем я отпускаю. У нее огромные серо-стальные глаза. «Остановись!» — голос Лиз существует лишь в моей голове, но он так реален, что затмевает все. Она… Нет, не сердиться, только зовет, и я обращаюсь в слух и разжимаю руки. Сестра Дрю кашляет и глотает воздух, словно выброшенная на берег рыба. Грязная старая рыба. — Больше никогда не смейте! Я вас ненавижу, — я выплевываю эти слова и иду к выходу, почти бегу. — Ты еще ответишь за это, щенок, — цедит она едва слышно, еще не придя в себя окончательно. Я нисколько не сомневаюсь, что действительно отвечу. Заплачу за каждую свою ошибку, только я не хочу и не стану отвечать ни перед ней, ни перед кем-то еще здесь. Но я знаю точно, она больше не прикоснеться ко мне — я не позволю. Я выхожу из церквной пристройки и иду вдоль церкви, уходя все дальше. Заборчик скрипит, ветер гуляет меж моглил. Ухоженных, присмотренных сестрами, но одиноких. Чем глубже, тем больше брошенных. Я иду меж крестов и надгробий, блуждаю, но не теряюсь — пока не нахожу ту, одну единственную. Я смотрю на нее. Свежую, не осевшую, и земля под снегом кажется мне такой… Теплой. Приподнимающейся в ритме дыхания. Я падаю на колени и земля, смешенная со снегом, сочиться сквозь мои пальцы. Почему она, Господи? Неужели это твоя справедливость? Почему ты забрал ее?! Или ты всегда забираешь себе самых лучших? Ты мог бы дать мне шанс… хотя бы попрощаться. Позволить успеть… Я не заслуживаю и этого, Господи? Я взвожусь, все чувства подходят к пику и их уже не удержать. Я чувствую себя, я состою из потери, из крика, из боли, из тоски, из ненависти. Я предъявляю их земле и небу: — А как же то, что настоящая любовь безусловна! Твоя любовь должна быть настоящей. Или ты создал тех, кто тебе теперь не нужен? За что, Господи, что я сделал? Я не понимаю собственных слов, не помню, как исчезает голос, прежде, чем вопросы заканчиваються. Время закручивается спиралью и не течет. Мне холодно, я кутаюсь в легкую совсем не зимнюю куртку. И, наконец, плачу. Светит солнце. Оно безучастно, но так горячо. Наверное, оно — мой подарок на день рождения. Если бы было лето, я бы собрал цветов… море цветов со всех окресных полей. Но сегодня зима. Я плюю на запрет колдовать несовершеннолетним вне школы, и создаю цветок. Он должен был получиться белым, но выходит с маленькими красными пятнышками на крайних лепестках, с рваными алыми краями… Будто перепачканный в крови — каждый лепесток в траурной кайме. Я кладу цветок на могильный камень, под которым не дышит Лиз и сажусь на землю рядом с надгробием, прислоняясь к нему затылком. Я прикрываю глаза. Пустота, горечь, несправедливость, и еще какая-то важная часть меня выливаются беззвучными слезами наружу. Слезы впитывает земля, хранящая тело Лиз. Она вбирает в себя меня. — Прости меня. Я прошу прощения второй раз в жизни.***
Когда я открыл глаза, уже начало темнеть. Оказалось, я совсем-совсем замерз. У меня не было ничего, кроме веры Лиз в меня и в то, что я смогу, в то, что у меня была не только она, а значит, что-то еще осталось. Эта вера должна была стать знанием. Она все еще вела меня вперед. Я вернулся в приют, забрал почти неразобранный рюкзак и ушел. Навсегда. Я шел по проселочной дороге недолго — волшебный автобус приехал за мной почти сразу. Отозвался, как всегда в нужное время и в нужном месте — для тех, кто нуждается. На зимних каникулах не обязательно было уезжать из Хогвартса, и в любой момент можно было вернуться. И я вернулся. Получается, что сбежал из приюта. Но я откуда-то точно знал — за это мне ничего не будет. Не важно, кто решит эту проблему Дамблдор или Слизнорт. Но кто-то ее решит. Или не решит? Мне это было уже не важно.