ID работы: 13793061

Тебе к лицу ножи

Слэш
NC-21
Завершён
353
автор
Размер:
38 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
353 Нравится 43 Отзывы 62 В сборник Скачать

***

Настройки текста
      Отсутствие неясных, тревожных кошмаров и намёков на ночного визитёра не помогает мне выспаться. Приятное забвение в чёрной, поглощающей в пустое и безмысленное ничто колыбели приносит лишь подминающее под себя изнеможение, но никакого покоя. Ни телесного, ни душевного.       Не открывая глаз, на рыхлой кромке сна и яви, я чую запах влажных льняных тряпок, палой травы, угольной крошки и… зубодробительного холода, сорвавшегося с ветвей, что режет по ноздрям и пронзает меня накатившим валом озноба. Я инстинктивно втягиваю голову в плечи, а рука тянется к клочковатому овечьему покрывалу, чтобы укрыться, но нащупывает одну только рубаху. Вероятно, я пытаюсь что-то сказать. Вероятно, это что-то бранное, но выдаю лишь стук челюстями и мычание. Обступающий холод утягивает в поверхностную, сонную летаргию, прижимает голову к земле и насильно закрывает веки, но, пересиливая его настойчивое влияние, я заставляю себя сесть и осмотреться. В пазуху между голой грудью и лёгкой одеждой противно задувает. Над лагерем единозвучно шелестят сопения — все ещё отдыхают. И пухлое охровое покрывало мирно лежит через кострище от меня. Заботливо сложенное вдвое под драгоценными светлыми кудрями. Следуя подсказкам своего организма, мне кажется, что лежит оно там всю ночь. Всю долгую, холодную ночь.

Я помню азарт, что был прочнее брони —

      слепое прикосновение собственных пальцев к дублёной коже — внутренней отделке ножен. Как они медленно перехватывают рукоять мизерикорда. Я не вижу и не желаю видеть, что делаю — конечности орудуют сами, взгляд не может оторваться от стройной фигуры в безмятежном положении навзничь, рот не может не усмехаться, не обнажать зубы.       Когда я приседаю перед ним на колени, то замечаю сизый мазок грязи и пыли на скуле, хрупкую паутинку вен у левого виска. Когда склоняюсь над ним, уравновешивая клинок в кулаке, то замечаю пятнышко кровавой плёнки в уголке красивых губ. Когда перебрасываю через него одну ногу, усаживаясь сверху, то замечаю жемчужные капельки росы на длинных опущенных ресницах.       Не могу взять в толк, что больше произведение искусства — сама картина или её рамка.       Замечаю я всё, будь оно неладно, в однородных, очень характерных мелочах. Замечаю зорким третьим глазом тщедушной пиитической душонки, что видит детали, но в упор не видит за ними дьявола. Замечаю и запоминаю — разбуди меня завтра посреди ночи, и я восстановлю все детали, как они были.       Цепкий взор глушит меня рубиновым всполохом.       Он теряет свою маску — или, скорее, не успевает накинуть её, когда очухивается от медитации с моим лезвием у горла, заместо «доброе, сука, утро». Брови вздрагивают, в зрачках рассыпается высеченными искрами страх, как потухшие угли в жаровне, что теплятся вновь.       Он пугается, да, я чувствую, как резко сгибаются в коленях ноги. Но, стоит отдать должное — совершенно не удивляется.       Истина спрыгивает с бледного лица, как при повороте зеркала сбегает со стены солнечный зайчик. А мне этого достаточно, ой как достаточно. Я улыбаюсь, почти касаясь кадыка кончиком тончайшего острия.       И Астарион улыбается тоже.       — Тебе не кажется, что у нас многовато зрителей для таких ролевых игр?       Тягучий голос чуть хрипит, после ночи на полтона ниже, словно переведённый в звук вкус горькой шоколадной крошки. Или сора в трубе, тут зависит от степени моего раздражения.       — Пусть так. Но мне нужны свидетели, что убийство было обосновано и с моей стороны полностью оправданно.       — Хорошее настроение с утра?       Пальцы перебирают нагретую стальную рукоять.       — Великолепное.       Я сижу у него на животе, шевелюсь, крепче стискиваю бёдрами торс. Ощущаю сквозь наши одежды настороженное напряжение твёрдого, сильного тела. Из приоткрытого рта виднеются белоснежные клыки, и я бы никогда не подумал, что что-то настолько маленькое, как пара каких-то остреньких зубиков способна доставить мне столько блаженства иной ночью. Смертельного удовольствия во всех смыслах, и смертельно того стоящего.       Возможно, это естественно для кого-то, вроде меня, привыкшего к кнутам и палкам, дайте два и побольше. Ведь всё, к чему я в итоге себя привёл — это злая, разрушающая перенасыщенность, и только они могут хоть немного утолить пылающую во мне страсть к всепоглощающей агонии на грани. Только они способны насытить то, что требует всё больше — а дальше только членовредительство покамест не останется, чему вредить. И впервые обращая своё внимание на нечто более деликатное, ни на что при этом не надеясь, я осознаю, что дело не в силе. Никогда не в силе.       Всегда всё лишь в изящности, в мастерстве. И в красоте.       Ах да, Астарион.       Астарион вглядывается слишком, слишком пристально. Ищет червоточину в моём самоотравленном яблоке понятия забавы — пытается понять, то ли насколько наши понятия схожи, то ли насколько отличаются. По меньшей мере, будить спутника чем-то острым у шеи — в этом точно сходимся.       Астарион наблюдает с нетипичной меланхолией за разболтанным крепежом механизма, что вот-вот вылетит из паза и уронит мою руку с кинжалом.       — Почему у тебя губы такие… бледные?       — Три попытки, чтобы отгадать. Справишься?       — М-мм… о, я знаю. Они так давно не ощущали моего поцелуя, что немеют от желания.       — Скорее, они немеют от желания сказать тебе несколько очень нехороших слов. Напоследок.       Благородное лицо потешно хмурится.       — Милый, не будь так строг со мной. Ты сам передвинул мою лежанку ближе к костру и мне начало давить на затылок. Пришлось что-то подложить.       Вариант поднять свой зад и сместить постель на место поудобнее, видимо, не учитывается. Я бы предложил для разнообразия подложить щит с гвоздями.       Ослабляя кисть, я меняю хватку коротким движением и плоской стороной лезвия провожу несколько раз — вниз по шее, к груди, к шнуровке и рюшам ночной рубашки, и обратно, словно намазывая масло на хлеб. Выпирающий кадык дёргается, как поплавок.       Мутные глаза-осадки на дне калиновой настойки следят за нежными мазками моего ножа, густые ресницы трепещут, капли жемчужной росы пугаются и тают. Если у меня и получается что-то хуже вычаровывания психической плети, так это счёт. Мне постоянно приходится подключать пальцы. Но все эти числа… Я бы вырезал точное количество его родинок, завитушек в волосах, общую длину этих ресниц и сумму его шрамов, обхват его талии. Вырезал бы на внутренней стороне своего черепа, чтобы жгло и пекло беснующимся ифритом. Но пока мою голову и так пенетрируют буквально и фигурально все, кому не лень, надо воздержаться от того, чтобы пытаться засунуть туда ещё что-то.       — В гробу, поди, ничего не давит.       Природное остроумие меня явно подводит, и его хватает только на то, чтобы слабенько огрызнуться. Вставая и вытаскивая из вещмешка свой гребень, я победным шагом ухожу к реке.

Я помню охотную кротость, осыпающуюся из моей души, как осыпаются перья из подушки —

      шум водоската у камней, шорох тростника, мокрый песок под сандалиями. Уходящий к горизонту предрассветный туман из молока и трубного табачного дыма, как головка большого рассольного сыра. Я весь в мыслях о том, что с ужина проголодался.       Металл от бледной кожи, хвоя от уложенных кудрей и мыло из оливкового масла от стиранной нижней рубашки — он так близко, и я чувствую все его запахи. Отдельно, будто собственноручно разъединяю волокна пряжи — щетинистой такой, белёсо сивой с красными алмазными вплетениями, паршиво смотанной в клубочек, и если сунуть палец глубже в его сердцевину, назад можно вытащить только полпальца. Сожрёт, и не подавится.       Шерстяное покрывало на плечах греет и пахнет костром, а деревянный гребень уже не в моих руках.       — Мне нравятся твои волосы. — Зубцы слегка дёргают меня за ухо, когда Астарион принимается причёсывать сбоку. — Давно ты начал седеть?       — Как с тобой познакомился.       — Хах, ты прелесть. Тебе идёт, между прочим, я жду благодарностей.       — За то, что не облысел? Спасибо.       — Не драматизируй.       Кто бы говорил, мой несостоявшийся театрал, автор пособия по лицедейству для новичков и для тех, кто не хочет в новой компании прослыть не самым умным.       Я прикрываю веки, вверяясь воле Астариона.       А вернее воле хищного разума, запитанного паровой машиной затравленного сердца, возможно, воле припрятанного за поясом моего мизерикорда, который он мог подобрать по пути к берегу (я сам виноват, что вернул его в ножны), воле ловких пальцев, и — когда, а не если — они сомкнутся на моём горле, то шанс на последние слова будет использован лишь для того, чтобы попросить сделать это       как       можно       больнее.       Я не жду удара, но хочу его. Именно от него. Хочу отчаянной жаждой тела зависимого, тела осквернённого, тела слишком слабого, но тела достаточно сильного, чтобы выдержать необходимую дозу сладкой боли. И если кто-то и может дать мне это способом самым омерзительно ласковым, страстно безразличным, иссушающим до дна, непростительно безжалостным… это Астарион.       То, что рядом с ним мне постоянно приходится быть начеку, не помогает перестать поворачиваться к нему спиной стыдливо-жаждуще. Гляди, один нож между крыльев лопаток, второй в пояснице, третий меж шейных позвонков… четвёртый… пятый… и ещё мно-о-ого свободного места, бей — не хочу.       Астарион поднимается с камня, отряхивается от влажного мха и встаёт напротив меня — текучий и переменчивый. И я вдруг вспоминаю, как познакомился в Портовом Районе с одичавшим смотрителем маяка, что перебирал темы для разговора, будто отсыревшие серники, надеясь, что хоть одна займётся. Он рассказал мне о ветровых волнах. Что за маленькой может идти большая, а за ней вновь маленькая. Как новая волна не повторяет предыдущую, и как они могут менять свою форму прямо по пути к суше. Я наблюдаю за Астарионом, и мне всё больше думается, что всё в нём устроено этим же принципом ветрового волнения. То, как двигается, как разговаривает, как сражается — всё это подвластно ветру, что дует где-то у него в голове. Меняет настроение — меняет форму, переливается, делается то очень большим и величественным, то очень маленьким и несчастным, пенится у берега — вспыхивает, злится, не достаёт до кожи совсем немного, когда кажется, что достанет. И отступает.       Он игриво приподнимает мой подбородок гребешком, заставляя смотреть на себя. Я улыбаюсь ему — абсолютно искренне. Даже, наверно, чересчур, что самому становится кисло. Капля лжи в отношениях с ним необходима, как при саднящем горле ложка мёда в тёплом молоке. Без неё болеть не перестанет, только сильнее будет печь. Хотя, если бы я хорошенько поскрёб ноготком по своему здравомыслию, то понял бы, что в этих отношениях уже не капля, а целая бочка плавает и протекает сквозь щели.       Пригладив отдельные пряди у лба, он склоняет голову сначала вправо, потом влево, словно карманный цирюльник-любитель за ревизией. Оставаясь довольным проделанной творческой работой, заключает:       — Совершенство. — Кладёт свободную ладонь на мою щёку, и я грызу её внутри зубами. — Ты ведь прощаешь меня?       Подавляя желание извернуться и куснуть его за палец, вздёргиваю бровь и цепляю губами тонкое, почти что бархатное запястье с чётко обозначенной веной и складочкой на сгибе. Не поцелуй, а амулет с кроличьей лапкой. На шанс не сгинуть к вечеру, наперекор благоразумию.       Астарион смотрит и спрашивает одними глазами «ты и так умеешь?»       — Разумеется.       Отвечаю сразу на оба.       — По твоему лицу так и не скажешь.       — Я прощаю тебя.       Добиваясь своего и довольно кивая, он ведёт подушечкой пальца по линии моей челюсти и тут же сворачивает на тропинку к лагерю, скрываясь за деревьями, оставляя меня одного с мыслями о голоде.

Я помню пляски горячего света в отражении стали и остро болючие поцелуи —

      костёр в Подземье, сырость, моя одежда пахнет спорами.       Эти места со светящимися клубнями, разноцветными грибными шляпками и букетами из хрусталя выглядят, словно елисейские поля для детей, разве что все здешние обитатели их едят на завтрак.       Я переодеваюсь и снимаю сапоги, оставляю сушиться у огня. За ухом шуршит короткий чмок — нежный и ядовитый, будто прохладный ветерок над течением зловонных сточных вод.       — Хорошо проводишь вечер?       Астарион бесцеремонно плюхается рядом, прижимаясь плечом, сдвигая не нарочно, оттяпывая и заполняя собой как можно больше моего пространства. Меня тут же обдаёт потоком палящего воздуха, словно в огонь кто-то невидимый подкидывает поленьев — это фигура, белая, как калёное железо, испускает свои пары, трудится в интересах быстрой аттракции и преуспевает, как силовое поле.       Повернувшись, я позволяю себе сначала поразглядывать вблизи мимические дуговые морщинки между бровями и глубокие носогубные складки, что вырисованы ему и оконтурены с нерушимым почтением тяжёлыми тенями костра. И кто я такой, чтобы не склоняться перед этим торжеством элемента? Решаю, что с ними он выглядит как-то по-особенному привлекательно, но скорей съем собственный сапог — ещё влажный от ила, — чем скажу это вслух.       — Теперь да.       — О-оу, как очарова-ательно.       Он умильно берёт меня за руку и прикладывает к своей крепкой груди. За ней, за прослойкой упругих мышц и клеткой рёбер, как никогда ощущается смерть. Полное отсутствие пульсации. Такая непривычная тишина и очень умиротворяющая.       Познай моё сердце смерть подольше, может, оно бы учуяло его в холодной пустоте?       Мысль испробовать её ещё разок, искупаться в её тёмных водах летит прямо мне в голову, но Астарион сбивает эту стрелу на лету. И тут же пронзает меня сам совершенно иной идеей.       — Тогда у меня есть предложение сделать этот вечер ещё лучше.       Он слегка опускает подбородок, смотрит затуманенным, елейным взглядом, и приоткрывает рот, чтобы я видел розовый кончик языка, опасно и зазывающе касающийся сначала клыков, потом уголка губ.       Чувствует ли он свои же уколы?       Как скоро отучился кусать губы, каждый раз впиваясь в них до крови?       Я уже интересуюсь, да что там — бурно вдохновляюсь предложением, но в ответ лишь издевательски смеюсь в недоумённое личико.       — В прошлый раз ты убил меня.       Он всплёскивает руками.       — Но я же всё исправил!       — Ага. Утром.       — Ты обещал, что больше не будешь обижаться.       — Я и не в обиде. Дай свой нож.       Сомнение во внезапной просьбе не успевает въесться слишком глубоко в блестящую светлую голову, как видавший виды, щербатый кинжал оказывается у меня. Тот самый, что знакомится с моей шеей до того, как я сам имею честь познакомиться с его хозяином. Ещё в первую встречу он решил, что желает моей крови, и я согласен отдать её с гордостью в глазах и трепетом в солнечном сплетении. Никто не оценит мою добровольную жертву лучше — насытит обоих по самые краешки.       Сверкающее, любовно очищенное от алых брызг лезвие окунается в рыжее, разведённое на растолчённых грибах и щепотке недоброго слова волшебника, пламя. Жаль, не знал раньше, что огонь лучше занимается, если к «ignis» добавлять ещё чувственное «сука». Получилось же, горит вовсю.       Я кручу нож, позволяю жару добротно облизать живую сталь. У моего правого бока Астарион, как ключиком заведённая игрушка, нетерпеливо качает ногой, ковыряя носком туфли землю, и тихо сопит в такт трескающему костру, постоянно напоминая о своём нахождении рядом, словно бы я страдаю провалами в памяти.       В конце концов, он не выдерживает:       — Что ты задумал?       Голос звучит скорее подозревающе, нежели заинтриговано.       — Мне казалось, тебе нравятся сюрпризы.       — Ну, знаешь, сюрпризы, которые включают в себя ножи, чаще заканчиваются неудачей.       — Этот не из таких. — Я поднимаюсь на ноги и направляюсь босиком к палатке. — Идём со мной.       Отворачивая в сторону полу, я зажигаю взмахом руки (и молча) медный фонарик на выпуклой крышке сундука и откладываю кинжал остывать. Нахожу взглядом пеньковую верёвку в углу, которую так и не убрал далеко после того, как стащил её с единственной мыслью, что нам придётся пытать кого-то. Признаю, вероятность этого увеличивалась с каждым днём, но в какой-то момент зашла в тупик — то ли это я стал шибко языкастым, то ли общество за моей спиной стало выглядеть достаточно грозно, а не как свора побитых дворняг или трупа бродячего цирка «Ромашка». Не думал, что верёвка пригодится в куда более обоюдно добровольном мероприятии, нежели пытки.       Я развязываю узел, разворачиваясь к вошедшему Астариону. Точёный уголок его дерзкой ухмылки лопает в моём бренном существе горячий пузырь.       — А вот это уже любопытно…       Он без лишних вопросов сразу тянется ловкими пальцами к верёвке, но получает только немедленное разочарование и звонкий шлепок по ладони.       — Ай!       — Руки, Астарион. Это для тебя.       Ухмылка медленно тупится и стягивается. Он хлопает ресницами.       — Погоди, ты хочешь связать меня?       От этого высокого, грязно-пренебрежительного тона все мои желания меркнут на фоне почти что природного позыва ещё разок съездить ему по напыщенной физиономии. Но виду я не подаю, и даже рука конвульсивно не дёргается в его сторону. Прогресс как он есть, может, и будить его ножом перестану. Я отвечаю уверенно, спокойно:       — Именно так.       Эмоции Астариона же появляются на подвижном лице легко и в таком же неисчислимом количестве, как дождевые черви на дороге после ливня. Непонятно откуда берутся и куда деваются потом, смотри, главное, не наступи на них (а то Карлах расстроится), так же, как и не посмей потревожить ярмарку лицедейства (а то расстроишься сам).       — Послушай, ээ-э, — он качается из стороны в сторону плавно, извиваясь, как вьюн на сковороде, — может быть… всё-таки…       — О, мне нужно, чтобы ты доверял мне.       Я подаюсь вперёд корпусом, будто склоняющийся над колыбелькой родитель, дабы поворковать над дитём.       — Ты можешь доверять мне.       Астарион морщит нос, будто перед ним поставили тарелку с заплесневелым сыром, и верхняя губа ожесточённо задирается. Кажется, мои впечатавшиеся со всей силы в кровоточащее сознание слова гладят его против шелковистой шёрстки, тревожа укрытые под ней ранки и гнойники. Выглядит он так, словно вот-вот выгнет спину и зашипит на меня, можно сказать, я вовсе и не против на это посмотреть. Но он только сжимает и разжимает кулаки, в сердцах топает ногой.       Что-то в голове перевешивает собой крадущийся страх, ковыряющий дырку в затылке. Что-то напоминает, что ранки нужно обрабатывать, а гной выдавливать, и без чужого вмешательства дела не будет, раз сам не дотягиваешься. Правда, откуда ему знать, что я лезу не только для того, чтобы на ране сплясать? Даже я сам в этом не уверен — с медициной-то особо не дружу, а вот танцевать хорошо умею.       — Чёрт с тобой, ладно! Но… но, учти, я буду кричать. Громко.       Нет, кричать, скорей всего, будет тот, кто захочет проведать мою палатку без стука. Отвечаю, усмехаясь:       — Пожалуй, не в этот раз.       Шагнув ему за спину, я разматываю верёвку, и мягко, но требовательно надавливаю на прикрытые нижней рубашкой роскошные, прямые плечи, заставляя Астариона опуститься коленями на джутовый ковёр, на устеленную обрывками тканей землю. Он слушается без разговоров, садится. На секунду меня застаёт тянущее под ложечкой намерение снять с него эту рубашку к рафаиловой матери, но, ощущая под пальцами неестественно напряжённые мышцы, решаю не усугублять ситуацию столь обезоруживающими просьбами. И так он нервничает, как беспризорный кошак, семенящий за человеком и не знающий, там за углом ему поесть дадут или пинка для забавы.       Хоть в моих планах нет причинять боль ему, неопределённость ситуации раздражает его, и мне это… нравится. И не стыдно.       Я приседаю за ним, заводя и скрепляя у поясницы тонкие запястья, надёжно оборачиваю вокруг них верёвку.       Действо, для меня, по крайней мере, сокровеннее таинства молебна, и он — бессмертная фигура из кожи и мрамора, перед которым я по праву и охотно пролью свою кровь.       Бесхозный чародей, нет надо мной ни владыки, ни владычицы, и пойду я, куда он позовёт, куда красной нитью и красными очами мне будет устелен и освещён путь.       Личность — дыхание потерянного храма в горах, проникающий сквозь щели холодный свет и танцующая в нём божественная пыль — сильнее этой несчастной верёвки и больше собственных костей. И кончики пальцев у него дрожат вовсе не потому, что его обуревают незалеченные раны недавнего прошлого, когда у него не было никого, к кому можно прийти. Не было даже самого себя, к которому можно прийти. Нет, конечно же нет, это просто естественная покровительственная реакция божества на одну из высших форм поклонения.       Невидимые узы тянут благоговеть перед его властным и монументальным, и я покоряюсь им. Сейчас — я покоряюсь всецело, силками бы не оттащили от коленопреклонения. Но всё мыслящее и чувствующее во мне влечёт взять его в свои руки, как всё того же кота — продрогшего, оставленного в корзине во время грозы, и глубоко наплевать на то, что при любом недовольстве, вместо благодарности, этот своенравный зверь вцепится когтями в глаза.       Но зато если его кормить и лелеять, он гарантированно замурлычет и свернётся клубочком.       И зверь, и бог, и уязвим, и бессмертен.       Небезупречность в корне отличных метафор по кусочкам снедают мне рассудок. Я выразить через них пытаюсь своё отношение, но осложняю себе чувства громкими словами.       Меня выжигает противоречиями, словно адские цепи растаскивают мою обесцвеченную душу по закоулкам улиц имён Слабости и Жестокости. Целуют меня в правую височную кость незримые посланники Элизиума, и хохочут бесы над левым плечом.       Я не хочу по-настоящему ранить его.       Желаю от всего сердца лишь исцеления другому сердцу — разъеденному и истоптанному, и чтобы больше никто не посмел отобрать его свободу. И с полной уверенностью готов бороться за это для него, как он борется за меня. Но продолжаю, продолжаю упорно и слепо рыться в нарывах, полных гноя и сукровицы, танцевать на раздробленных костях. Я ведь упоминал, что танцую хорошо?       Желаю мира и дать срастись с самим собой, но продолжаю идти, когда зовёт, зная, что со мной он снова сыграет ту же самую роль, что была ему навязана. А других ролей он и не помнит, не говоря уже о том, чтобы за десятками слоёв папье-маше из склеенных комков мяса и сухожилий отыскать, наконец, себя.       Почему хочется тешить и гладить, а получается только палкой замахиваться?       Я не помогаю… Я совсем не помогаю…       А хочу ли? Хочу ли крепко и смело взять за руку и пройти вместе через тьму, освещённую лишь лучинами его глаз? Не бросить на полпути? Желаю ли помочь убаюкать эту боль? Хватит ли терпения мне, подобострастному свистящей плети и безжалостного стилета, раскрывать его душу бережно, как лепестки бутона? Отращу ли я кожу вместо ядовитого хитина, спрячу ли лезвия в ножны, подставлю ли беззащитный живот, пойду в ответ на злобу слабостью?       И самое главное… захочет ли он, чтобы это был я? Или примет только потому, что подумает, что у него нет выбора? Или, что ещё хуже, обязан мне? Этого я больше всего боюсь.       Точно знаю, что не хочу любви взаймы, с условием потом вернуть. Не с ним.       Когда с последним узлом покончено, и связанные ладони крепко сходятся лодочкой, я возвращаюсь за кинжалом, чувствую зудящее пекло от взгляда на спине. Словно сама Тиамат грызёт меня между лопатками.       Снимаю свою рубаху и снова опускаюсь на колени, но уже непосредственно перед лицом Астариона, перед любопытными глазами — потухшими, немного растерянными, что не отворачиваются ни на миг, следят с уязвимостью придавленного волей страха и волнением ещё неизведанного желания. А я, бессовестный и циничный, сначала играю ножом в воздухе, верчу между пальцами —       глаза суживаются, рубины в них обугливаются —       и поворачиваю лезвие на себя.       Выставляя вперёд левое плечо, делаю неглубокий надрез под ключицей. На пробу.       Глаза передо мной зажигаются ярче костров Солнцеворота даже раньше, чем пронзительная, острая, долгожданная боль доходит до моего сознания, накрывает крупной волной, забирает всё до блаженного онемения и накрывает вновь только сильнее, острее и пронзительнее. От наслаждения я прикусываю губу. Голос — такой внезапно задорный, счастливый — выплывает как из-под слоёв ветоши.       — Ах ты больной извращуга.       Я неожиданно смеюсь, убирая со лба волосы. Всё это «ты совершенство, радость моя» звучит, конечно, прекрасно и висит килограммами лапши на ушах, но выбить из Астариона искренний комплимент —  настоящее достижение. Разве что для этого приходится буквально себя вскрывать.       — Скажи мне что-то, чего я не знаю.       Я жду скабрезную шуточку о том, что, наверняка, достигаю совсем неземного удовольствия, когда получаю ранения в бою, но её, на удивление, не следует. Шучу тут только я сам.       Разрез наливает ярко-красным, расцветает, наполняется, как наполняет перед извержением лава вулканические трещины. Кровь вырывается из темницы плоти и течёт на грудь и на левый бок — я замечаю, что, наблюдая за скатывающейся длинной капелькой, Астарион сглатывает и облизывает сухие губы.       — Мне стоило догадаться ещё когда мы повстречали того полоумного служителя Ловиатар.       Его голос уже не такой весёлый — он резко загустевает низкими, жадными нотами и дребезжит в самой глотке. Я узнаю его сразу же — это не голос обворожительного, мило хлопающего ресницами, но несчастного вампира, отчаянно просящего сделать хоть маленький глоточек из твоей шеи. Это голос одного из самых опасных хищников. С которым я так удачно собираюсь играть, будто бы безобидно подёргать за верёвочку с бантиком на конце. Но близость его, на грани, почти ввергнувшегося в инстинкты, будоражит больше любой боли.       — Мы с ним не похожи.       — Не похожи, — он хрипло хихикает, — но кто ещё с таким энтузиазмом позволит хлестать себя дубиной по спине?       — Хочешь спросить, осталось ли чистым моё исподнее после этой встречи?       — И это тоже.       — Да. Мне понравилось, но не настолько.       Пуще прежнего побледневший лоб покрывается испариной, хотя в палатке совсем не жарко.       — В следующий раз, проси меня.       Самоконтроль Астариона, как цепной пёс, натягивает что есть мочи свою удавку, рычит и бьёт лапами оземь. И рядом с ним я не чувствую себя хозяином пса, не чувствую себя даже его будкой. Скорее, соседом, что мимо забора идёт.       Нить вспенившейся слюны висит из зубастой пасти, в глазах черным-черно, лишь ободок багряных кристаллов затвердел у зёва бездны.       — Нет, всегда проси меня, — звук, что выходит из горла — язык не поворачивается назвать это голосом — перекатывается железными шариками из точки концентрированного рычания в скулёж у черты плача…       слышишь?       Нетерпеливый, ненасытный, кровожадный. Голодный. И всё это для меня.       — Учту.       Издевательский ответ только шпорит его, закусывающего удила до крови. Астарион сжимает челюсти, поднимает взгляд — рубины сыпятся целыми вагонетками по рельсам лихорадочной горячки прямо в огненное озеро.       — Я… могу?       То, что у него находятся силы, чтобы уточнить это, выше всяких похвал. Я в восхищении аж до поросячьего визга. В прошлый раз он так не заморачивался, а теперь перед ним ставят тарелку с едой, а он послушно ждёт, пока не скажут «можно».       МоёНаше вампирское отродье трогательно растёт не по дням, а по часам. Ещё немного и мы выучим один очень важный урок о личных границах, что работают в обе стороны, и цены ему не будет. Никаких больше наставлений не жрать мирных человекоподобных (даже если они затормозились на уровне развития кобольдов), что заставляют меня самого ощущать себя дураком, и ненужных грубостей. Останется только чесать за ушами и целовать в обе щёки.       — Конечно. — Беря Астариона за подбородок, я приближаюсь. Он тянет носом, пытается смотреть в глаза, и ноздри широко раздуваются. Я знаю, что мыслями он далеко не здесь, но вынужден прервать эти фантазии. Проговариваю, чётко шевеля губами, чтобы смысл точно дошёл до проваливающегося в пучину жажды разума:       — Кусать запрещаю.       Астарион щерится, злобно сопит, но, соображая, что я в один миг могу свернуть эту пяти квартовую лавочку с кровью, уверенно кивает, соглашаясь с условием. Возможно, предполагает, что в процессе я передумаю, и обрывать всё на полпути не хочется.       Я откидываю голову, прикрываю веки. Приглашая, доверяя. Доверяю и молюсь, что моя зубастая наивность не проглотит и не прожуёт меня так, что и косточки не останется.       Горячего, щипающего измученную кожу разреза касаются мягкие, приятно прохладные губы. Они проходятся вдоль выпирающей кости, выцеловывают мокрую кровавую дорожку. Выворачивают меня, словно распаковывая сладость из обёртки. Я сглатываю, и по горлу катится, давя и царапая, шлифовальный камень, полируя изнутри.       К губам прибавляется язык.       Астарион вылизывает расходящиеся края раскроенной плоти, медленно, но настойчиво, как сечёт нос корабля гладь воды. Тревожит внутреннее, сочащееся кровью мясо самым кончиком, размазывая и продолжая облизывать. Собирает сбежавшие капли, неловко выгибая спину из-за завязанных рук, чтобы достать до груди и левого бока. И все мои неконтролируемые позывы начинают выпадать наружу, как монеты из дырявого кошеля, и в это мгновение мне искренне хочется, чтобы он освежевал эту шкуру.       Я чувствую себя пеплом, ссыпающимся в пустые глазницы истязаемого. Удобрением для почвы, что вновь даст рождение. Боль в моём теле больше не стреляет обжигающим огнём и не режет кинжалом. Она растекается серебрящимися, вязкими, свежими потоками жизни, в самом чувственном, любовном и правильном её проявлении. Самом правильном для меня. В каждой мышце и каждой жилке, что словно пробуждается ото сна.       Когда Астарион увлечённо присасывается к середине раны, я гортанно ругаюсь, укладывая немеющие пальцы на кудрявый затылок, сжимаю и оттягиваю светлые волосы. Почти насильно отрывая его от своей кожи, не иначе как пиявку, приподнимаю на себя влажное от пота лицо. Еле сдерживаю смешок — весь рот, подбородок и кончик носа замурзаны в крови, как у сытого кота в сметане.       Молча, подбираю отложенный в сторону кинжал, и делаю на себе второй надрез, начиная тянуть вгрызшееся в плоть лезвие от яремной ямки, прямо вдоль солнечного сплетения и до середины груди. Астарион наблюдает за путём своего кинжала по моему телу, как ребёнок, которого впервые привели на цирковое представление. С горящими глазами и верой в истинное чудо.       Лезвие отложить не выходит. Из моих рук нож выпадает сам.       Астарион набрасывается на новую рану с губами и языком, лаской и поцелуями, а мои бёдра дрожат, в икры вгрызается тьма насекомых. Мир мылится и пошатывается, свет тусклого фонаря уплывает. На какой-то миг за препоной серой поволоки я вижу самого себя взглядом чужака —       моё тело со вспоротым, вывернутым брюхом, как крыльями насаженной на булавку бабочки, лежит прямо здесь, и кровь заливает джутовый ковёр. Зрачки, застывшие, как пузырьки в инклюзах, полны мертвенного стекла — красивого до безобразия, сквозь которое уже не пробиться ни одним заклинанием, ни одним свитком. Слишком изувеченные останки, и я не разбитый храмовый витраж, чтобы собирать всё назад.       Ловкие пальцы заботливо и нежно перебирают мои внутренности. Разворачивают и гладят ленты кишок, держат в ладонях лоснящееся бордово-синее и хрустят рёбрами, чтобы добраться до бледно-розового с полыми трубками.       Астарион целует меня в уже мёртвые губы, и щёки, и лоб, и волосы… не вынимая рук из тёплого, скользкого живота. И целует ещё, и открывает рот, и даже как-то совсем некультурно чавкает и причмокивает… И там… в тот момент он любит меня. Так искренне, так светло. Я это знаю.       Там я имею значение.       По крайней мере, куда большее, чем здесь.       Видение-фантазия выбрасывает меня, как дебоширящего зрителя из театра. Будто обладает собственным разумом, не даёт досмотреть себя. Но я тщетно осознаю, что, глядя со стороны на Астариона, хлопочущего над моим растерзанным трупом, оказываюсь опасно близок к оргазму.       Если это козни личинки, то у меня к своему гостю из снов слишком много вопросов, чтоб его лемуры покусали.       — Ты в порядке?       Я широко раскрываю глаза. Нижняя часть лица Астариона всё ещё вся в крови, разве что более небрежно размазана по поверхности, как у малютки, что ещё кашу есть не научилась. Но в его выражении я вижу обеспокоенность. Не хочу видеть, но вижу.       — Мне показалось, ты на пару секунд… пропал.       Да, всего лишь фантазировал, как ты убьёшь меня и осквернишь моё мёртвое тело, не обращай внимания, со мной такое бывает. Обыкновенное обострение первых дней элейнта.       — Я в порядке.       Я не лгу. Боль упоительными механизмами властвует внутри. И я чувствую себя очень, очень живым.       Третий, и последний, надрез я делаю на предплечье, вниз от локтя. И смотрю, смотрю бесстыдно, как Астарион послушно и с удовольствием вылизывает мне руку короткими, быстрыми мазками гладкого языка, точь в точь благодарный за лакомство пёс. Рубины в обрамлении чернильных ресниц всё ещё блестят ярко, словно украшения, выставленные торговкой на солнце, но уже не от жажды, и не от голода…       — Прикоснуться к тебе?       Я киваю на говорящие сами за себя взбугрившиеся в паху штаны. Астарион трётся о мою ладонь, оставляя на ней кровавые разводы, будто хочет всего меня вымазать, как свинину на закуску в клюквенном соку.       — Да, — он шепчет, бросает из-под бровей тяжёлый взгляд, что гвоздит намертво, — пожалуйста.       Одного «пожалуйста» от него уже так много. Так много, что я сам себя перед ним вспарываю, зарываю, эксгумирую и воскрешаю.       Сажусь на ковёр, вытягиваю затёкшие ноги и, подбирая Астариона, тяну на себя, заставляя сесть сверху. Он почти падает на мои бёдра, неловко шевеля стянутыми за спиной кистями в попытке их размять. Прижимается грудью, пачкая белую рубашку алыми узорами.       Омывают меня, огибают, как волны камень, плавные изгибы стройного, податливого тела, что Суне бы заставило истечь слюной и розовой водицей на терракотовый пол от зависти. Губами я нахожу его, срываю поцелуй из сладкого металла, пробую свою кровь, смакую, как щиплет кожу. Запускаю руку в штаны, в бельё, доставая из тесной ткани затвердевший член, сразу оглаживаю полностью от основания. Хрипловатый стон ласкает ухо, прерывается вздохом, заскакивает с разбега на высокую ноту, обжигает влажной тягучестью. Я веду вверх-вниз, сдвигая крайнюю плоть, оголяя головку, ощущая на ней капельку влаги.       Астарион — несдержанный, нетерпеливый, такой горячий под ласкающими касаниями, что Стигию расплавит — толкается в мою сжатую вокруг него ладонь.       Торопливо, пылко, взахлёб, порываясь поглотить сразу много, больше, чем получается, и грудь горит и уши закладывает.       Один раз, второй, третий.       Просяще ёрзает на бёдрах.       Наши тела синхронизируются, сливаются в едином глубокого и постоянного. Связываются одним ритмом, перламутровой нитью меж моим бьющимся сердцем и его молчащим.       Отращу ли я, спрячу ли, подставлю, пойду?       Это последний раз. Клянусь себе я, что последний. Больше и шага и не сделаю в эту бездну его лживых ласк. Чтобы ни случилось дальше — бесповоротный конец или новое начало — оно будет настоящим.       Я, покоряясь немой просьбе, двигаю рукой быстрее и в награду получаю тонкий скулёж. Беспорядочно мажу губами по изящной шее, нащупываю вслепую два маленьких рубца-шрама от укуса, впиваясь в них зубами, намереваясь перекрыть остаточным румяным поцелуем. Веду по талии, оставляя багровые отпечатки (вот бы не отстирались), оглаживаю обездвиженные, уставшие предплечья, не без удовольствия напоминая себе о его уязвимости. Даже в тусклом оранжевом свете медного фонаря, чётко вижу пунцовые кончики острых ушей. Астарион говорил, что физически не умеет краснеть — ни смущения, ни стыда нет в перечне наглой эльфо-вампирской природы. А вот ушки горят как настоящие.       Как сладостно долгожданен конец и столь же разочаровывающе близок.       Вес его тела, застывший, знойный между нами воздух, поступательные движения, парные вздохи и всхлипы — от всего кружит голову, путаются пол с потолком. Вынимая, выпивая из него последние стоны, я скольжу ладонью между ног, по чувствительной коже мошонки. Не успеваю повысить напористость ласки, как Астарион резко трепыхается, зарываясь носом мне в волосы, шипит и рычит, стискивая челюсти, изливаясь на руку и на живот.       Его тело как по щелчку обмякает, припадает ко мне ещё ближе, тихонько вздрагивает. Ворот смятой нижней рубашки сдвигается вправо, и я утыкаюсь в обнажившуюся ключицу, выравнивая дыхание. Силы струятся из меня, как из прохудившегося ведра вода, и потеря крови ситуацию не исправляет. Голова снова кружится, но, боюсь, в этот раз не от близости Астариона. Я так выжат, что на собственный оргазм не хватает. Физическое возбуждение только мешает и раздражает, как врезающийся шов дублета в подмышку. Придавливаю его очень подробными мыслями о светящихся наростах на туловищах миконидов, что взрываются мне в лицо.       Помогает. Стояка как не бывало.       Я ссаживаю вяло протестующего Астариона с колен. С трудом, но поднимаюсь на ватные ноги, опускаю взгляд на свой торс, моментально покрывшийся мурашками от прохладного воздуха. Порезы колют и ноют, как после битвы — малоприятно. Кровь повсюду, размазана, растаскана от груди до пояса штанов. Из ран натекает немного свежей, в медном свету на животе блестят капли семени. Преодолевая яростное возмущение каждой мышцы и каждой косточки в своём теле, я наклоняюсь к сундуку, переставляю фонарь, достаю полотенце. Убеждая себя, что с него уже никогда не сойдут рыжие разводы застиранной крови, осторожно промакиваюсь, стараясь особо не тревожить раны. Залечить их — совсем другая история, тоже малоприятная, но, сколько помню свои деструктивные увлечения, всегда того стоила. Оглядываюсь.       Астарион остаётся полулежать на полу, в той же странной позе, будто брошенная как попало тряпичная кукла. Вид его с завязанными за спиной руками, взъерошенными кудрями, окровавленным ртом и спущенными штанами (что, боги мне свидетели, самая прекрасная деталь) крепится в памяти так, что выдергой не оторвёшь. Картина просто незабываемая, достойная не иначе как зарисовки в справочник Воло.       Бросая на пол уже грязное полотенце, я улыбаюсь:       — Ты такой… растрёпанный.       Астарион рявкает на меня, забавно шебурша ногами, пытаясь прикрыться:       — Дьявол тебя раздери, развяжи меня!       Смех рвётся щекочущими пузырьками наружу, и я его не сдерживаю. Смеюсь, пока Астарион всей мощью своей воли пытается превратить меня в горстку золы одним взглядом. Но его желание быстро исполняется. Наконец, освободив руки, он поправляет одежду и волосы, неуклюже поднимается.       Шагает ко мне навстречу, и я чую диковинную ауру откровенности.       — Я просто хочу, чтобы ты знал… всё, что только что произошло, было словно как если бы тебя пригласили на пир, но вместо того, чтобы есть еду, тебе разрешают её только облизать…       В словах есть очевидное...       — Но?       Астарион сглатывает и качает головой, будто бы сам не верит в то, что говорит.       — Но это всё равно было лучше, чем… чем очень, очень много всего, что когда-либо происходило со мной.       На это я так ничего и не отвечаю и, зарываясь в свой хитин, позорно отправляю Астариона спать.       Отращу ли я, спрячу ли, подставлю, пойду?       Да.

Я помню, как сделал для него невозможное, и это было так, так легко —

      в таверне «Последний свет» осталась только одна свободная кровать.       Поэтому на общем совете в лице меня, снова меня и моей персоны мы решили тянуть жребий. Кому выпадет спать на мягком тюфяке, а кто по обыкновению ляжет на пол.       Леди Удача указывает на Астариона, Уилла, Карлах и, в конце концов, на меня. Уилл самоотверженно отказывается в пользу кого угодно другого, Карлах напоминает, что рядом с ней под одеялом может стать жарковато. Примерно, несовместимо с жизнью жарковато. Лаэзель, не вступая в дискуссию, устраивается у балкона. Из претендентов остаются только Шэдоухарт и Гейл. Все места оказываются распределены, а стоило это всего лишь двух бранных слов, одной угрозы перерезать во сне глотку и ни одного выдранного волоса. Как же мощны мои суровые лидерские длани. Леди Удача действительно улыбается нам в эту ночь.       Астарион переворачивается набок и, вероятно чувствуя сползающий с края кровати зад, закидывает на меня ногу для пущей устойчивости. Я не до конца уверен, сплю ли или только брожу по грани, но на такую наглость реагирую мгновенно и открываю глаза.       Астарион же лениво потягивается, словно не осознавая, сколько места занимает, и угрюмо шепчет:       — Вот так вот значит они чествуют будущих освободителей Лунных Башен. И двух кроватей для нас не нашлось, я не говорю для каждого…       Потеснив его, я ложусь на спину и вглядываюсь в очертание комнаты, укрытой выпуклой синей тьмой, и двух наших сопящих соседей по кровати. Тепло обволакивает со всех сторон, эфир ещё раскачивающейся, но уже надёжной связи кружит между всеми нами, и это неожиданно приятно. Я шепчу в ответ:       — Ты же сам говорил, что тебе претит называться спасателем. Получай своё.       Астарион обнимает меня поперёк груди и тихо хохочет на ухо.       — Хах, туше, золотко. Но, ты же понимаешь, от привилегий этого звания я никогда нос не воротил.       — А ты определись. — Собственный голос кажется мне куда более жестоким и строгим, чем, возможно, хочется. Но идти на попятную поздно. — Никто не будет Ао знает кого на руках носить. Так что принимай это тяжкое бремя героя или довольствуйся кислым вином.       Сказал, как замахнулся молотком, дабы приколотить ещё одну доску в протянутый между нами хлипкий мостик, и со всей дури долбанул себя по пальцу. А потом вообще оказывается, что это я не доску приколачиваю, а гвозди себе в гроб загоняю.       Астарион фыркает, отстраняется, говорит обидчиво:       — Пока что кроме кислого вина я и не наблюдал ничего.       Моя тактика, сварганенная из детских представлений о рыцаре на белом коне, щепотки природного шарма и затупленных зубиков, что я выращивал для защиты на протяжении всей жизни, приклеенная на сетчатку моих глаз на липкий клубень, ни в три хрена не работает. Всю дорогу от Подземья, до Гримфорджа и до таверны мы с Астарионом в основном грызёмся, и напоминаем, по словам постоянных свидетелей сего спектакля, машущих друг на друга лапами котов. Пусть и по мелочам и длится это не долго. Его реакция на мои действия, если он с ними согласен, становится ярче, а если нет — резче. Миримся в те моменты, когда надо кого-то грохнуть или облапошить. Тогда я действительно чувствую, что нашёл таки родственную душу — такую же проворную, ещё и кусачую.       В один день нежно убиваем друг друга взглядами через кострище и отворачиваемся каждый к своей стенке, в другой я фамильярно подхожу и начинаю жестокую пытку щекоткой… Даже не требуется расчехлять чары, всё делается лишь моими волшебными пальчиками.       Когда заливистый смех становится похожим на предсмертные хрипы, я ловлю себя на мысли, что не прочь слышать, как он смеётся, всю жизнь и ещё немного.       Как смеётся, как ходит по половицам, как бранится из-за уплаты налогов (наверняка позабыл, какое это удовольствие), как декламирует стихи.       И… что-то таки меняется. Неуловимое, постепенное. Открывается последовательно. Там, за треснувшим стеклом, гуляют тени, и я почти могу просочиться. И либо стану одной из них, либо разгоню их светом. Которого нельзя сказать, что так уж много во мне, чтобы всем раздаривать. Не так много, как он заслуживает. Я сделал слишком много нехорошего собственной волей и слишком мало об этом раскаивался, а исправить и вовсе не пытался. Потому мог предложить только густые туманы, трясину по самые подмышки, из которой ещё попробуй выберись, и утробные песнопения хаоса, как хор невидимых жаб в камыше. Никаких винных рек и пирогов на деревьях. Но ради Астариона я, пожалуй, готов убраться в этих гнилых торфяниках, повыковыривать трупы из сфагнума, и превратить их не иначе как в грёбанный Авалон.       А что до самого Астариона… он сворачивается в три погибели, отпихивает меня ногами, злится, ёрничает, сторонится, ходит кругами, но садится рядом со мной каждый вечер у костра и молчит. И я тоже молчу, перебираю начарованных светлячков, будто струны лиры, на которой никогда не умел играть — Астарион наблюдает за ними, как кот за рыбками в пруду. Нет ему никакого дела до светлячков, будто магии никогда не видел, но мне хочется верить, что он любуется, потому что это моя магия. Что-то, что как ни крути, тянется из самой души.       Я чищу мизерикорд, пересматриваю записки и книги, пишу в дневнике, и трещины идут паутинкой от сердцевины до четырёх углов, и вот-вот стекло должно лопнуть. Если я готов выстоять град осколков, то ему они, вероятно, угодят в глаз. Как бы ещё потом на меня не обиделся.       И вот снова проблема.       Пробраться под кожу беспричинной вине и царапнуть глубокое грешное «Я», я не даю. Ловлю её за жёсткий пушистый хвост где-то на полпути к сердечной мышце. В конце концов, что ему сделается от слов чуть острее, чем обычно. Не сахарный.       Но Астарион — он хитёр и бессовестен. Астарион — лицедей каких поискать. И всю душу одним взглядом он вынимает с аккуратностью мясника, разделывающего туши. И я сам запрыгиваю и вешаюсь на его крючок с разбега. Обмани меня однажды — позор тебе, обмани меня дважды — позор мне.       Поэтому когда он приподнимается, вытирает лицо ладонью и говорит:       — Хочу пройтись. Идёшь со мной?       Я прогоняю сонливость, как по команде, и, не задумываясь, отвечаю:       — Иду.       От визжащей и корчащейся личинки в четырёхпалой руке иллитида меня отличает разве что только то, что я симпатичней.       Мы выходим во двор, по пути никого не встречая. За бледными росчерками купола, переливающимся блеском луны на лезвии, завиваются в небо ядовитые, злобные, хищно-зелёные ленты тёмного проклятия. Астарион берёт меня за локоть и глядит в сторону конюшни.       — Здесь до сеновала рукой подать.       Он игриво разворачивается и красный в его глазах прорывается всплесками света, как закатное солнце сквозь осенние листья. Я приподнимаю бровь.       — Не смотри на меня так.       — Почему?       — Если нам не спится, ещё не значит, что мы должны перебудить несчастных волов.       — Им завтра не идти в самоубийственную вылазку до Лунных Башен, выспятся в любой другой день.       Думая о том, что, возможно, им идти в завтрашнее рагу (жаль, мы не успеем к обеду), и припомнив свою клятву, я качаю головой. Касаюсь пальцами сгиба шеи (видимо, чтобы в который раз убедится — пульса нет), и невинно целую его в щёку.       — Ну, нет так нет. — Астарион пожимает плечами и лукаво усмехается. — Чего так грубо отказывать сразу?       Ох, мой яхонтовый, ты не можешь не знать, что такое грубые отказы. Истинно груб я вовсе не на словах, а лишь сам со своей собственной тленной плотью — тяну, бью, истязаю, словно мне платят за это. Если бы платили, вошла бы уже моя фамилия в список нуворишских семей Врат Балдура — осталось бы только обзавестись, собственно, фамилией. И семьёй.       С тобой я внимателен и благороден, что Латандеру станет тошно.       Мы идём к причалу, по дороге успевая надругаться над парочкой несущих стен, придавливая к ним друг друга. И вот я вновь школяр, сбежавший из-под носа клирика, чтобы после обеда иметь возможность позажиматься с подружкой у таверны. С самой красивой подружкой, которую никому не показываю, чтобы не увели.       Я пытаюсь поговорить о недальновидности идеи сделки с Рафаилом, но это, как и ожидается, ни к чему не приводит. Астарион не желает слушать и затыкает мой рот своим при любом удобном моменте. Эмоции никак не желают соприкасаться в согласованности — мне это нравится и не нравится одновременно.       Вдалеке, над проклятой рекой и почвой, чёрной, острой тенью, как драконьим крылом, взмывают ввысь шпили Лунных Башен.       Если их зодчий где-то и есть, думаю я, то надеюсь, что горит в аду. Эй, господин, твоё творение — поднятый нечестивым ритуалом с использованием пыльцы фейри и фекалий хобгоблина труп ночного кошмара, так и знай.       Астарион останавливается на деревянном мостике, вскидывает голову к небу. Звёзды отражаются в зрачках, разменяв холодное и пустое полотнище своего дома на карминовые, зыбучие (уж я-то знаю, что такое в них завязнуть) пески его глаз. Словно маленькая, но целая искажённая реальность разворачивается там, за оболочкой желе и сосудов, ведь я никогда не слыхал о звёздах в аду. Но у него… они есть.       О, прекрасный путник из места скорби за прошлой жизнью и за желанной смертью, истоптавший тысячу негостеприимных порогов. И я — приспособленец из хаоса и палок, что лишится воздуха и жабры отрастит, и нетопырём обернётся лишь бы жить там, где ты укажешь.       Если бы он только мог увидеть, что вижу я. За вычетом того факта, что его самомнение пробьёт дыру в космосе. Наверно то, что он себя не видит — это проклятье для него, но дар всем нам.       Если бы только я… мог взять одну звёздочку. Не для себя, для него, ведь это жертва, а не жадность. Пробежать по разрывающей бескрайнее полотнище молнии — успеть, пока не погасла, — выпутаться из тенёт облаков, и выстоять гнев грома. Позаимствовать у безмолвных небес. Если они и так проклинают меня день ото дня, почему я не могу отыграться?       Зайдя со спины, упираюсь подбородком в надёжное плечо. Астарион невольно качается назад, и я оставляю руки на его талии, прижимаюсь головой к точёному ушку и отмахиваюсь от мешающих обзору кудрей. Указываю на звёзды.       — Какая на тебя смотрит?       — Что ты имеешь в виду? — Голос его набирает сладкую вязкость с каждым словом, как веретено накручивает мёд. — На меня все смотрят.       — Не порть мне чудо. Выбери одну.       Астарион хмыкает и прикладывает два пальца к губам, будто выбирая не звезду на небе, а солнцедыню на рынке. Цвет, плотность, текстура, глухо звучит или звонко, как светится, мигает ли, на западе иль на востоке растёт — солнцедыня, звезда — в прочем, одно и то же.       — Хм-м… вот эта.       Он показывает на самую левую у небольшого скопления семи, окружённую пушистым облаком. Недостаточно сформированное скопление как для созвездия, но достаточно плотное, чтобы взор цеплялся, отделяя от остальных. Выбрал так выбрал.       Я тянусь к счастливице, попутно скользя ребром ладони по предвкушающему чудо телу перед собой и отодвигая в сторону лохматый край облачка. Захватываю её хрупкий свет между пальцев.       И забираю.       Желанная звезда исчезает с тёмного неба, оставляя своих шестерых собратьев одних, и ложится в мою ладонь огранённым алмазом. Таким чистым, что напоминает оледенелый лунный луч, сорванный с диска ночи в самом соку. Пока сама луна, разгневанная моим дерзким поступком, прячется за облаком. Я благодарю Благоприятный Случай, что на камне нет заметных пятен крови.       Астарион раскрывает рот и — лицезрю я истинное чудо — тут же закрывает обратно. Смотрит на пустующее на небе место и на мою ладонь. Снова на место и снова на ладонь.       — Ого, да это… впечатляющий фокус.       — Да. Фокус. — И чего стоит моя честность? — Ловкость рук и немного магии.       — Как ты это сделал?       — Не расстраивай меня, Астарион. Кому как не тебе знать, что секретов своих фокусов мы не раскрываем.       — Верно.       Я вкладываю «звезду» в его руку, накрываю своей, сжимаю пальцы, как бы побуждая прочувствовать мнимый жар, исходящий от неё — бледный, лучистый, чуть щекочущий кожу. Прими эту безделушку из стекла вместо жемчужины со дна морского — но ведь эффектность жеста самое главное? Дай себе поверить ещё совсем немного — только услышь, разгляди, расчувствуй. И не только её.       Я отхожу на шаг.       Думаю, он сразу спрячет мой подарок с глаз долой, а к сердцу и не подпустит, но Астарион таращится на свою раскрытую ладонь добрый десяток секунд, будто бы действительно пытается найти в обыкновенном гранёном камне — настолько приземлённым, насколько это возможно — остатки чернильных клякс самой Хозяйки Ночи или разобрать шёпот серебряных колокольчиков.       Его лицо выводит на поверхность внутреннее мягкое смятение — совсем не злое, а наоборот, очень светлое и… смиренное? Но небольшую, даже приятную, потерянность в выражении в один миг разрывает пополам острый серп его язвительной ухмылки.       — И сколько уже звёзд с неба пропало, пока ты их кому попало раздаривал?       Что же это я слышу? Ревность?       Уже?       — Ни одной. Ну, то есть, я тренировался, конечно, но, как честный гражданин мира вернул все на свои места.       — Теперь я понимаю, почему Гейл тебя недолюбливает. Вы, чародеи, просто невыносимы со своим позёрством.       — Главное, чтобы моё позёрство тебе нравилось.       — О, мне и вправду нравится.       Я воочию вижу, как защитные шипы выползают наружу, разрывая шёлк его оболочки, упираются во что-то неосязаемое и невидимое, но несомненное и уже почти что неотрицаемое. Прорастая, оставляют за собой дюйм за дюймом кровавого месива, горячего и гладкого, уязвимого к заражению, огню и холодному ветру. Вывернутый наружу, зато с шипами, лишь бы не подпустить, отогнать, показать «я ранимый и нежный, но я несъедобный, иди своей дорогой и не лезь под кожу». И если моё сердце трещит по швам, наблюдая за этим, то каково ему?       Но я рискую, ведь не боюсь боли. Ведь Дева Боли не властна надо мной, и я не молюсь и не благоговею, а иду с ней под руку, как с давней подругой.       Шагаю вперёд смело и нанизываю себя на его шипы.       — За твою звёздочку можно прилично денег выручить.       Говорю осторожно, сначала прощупывая. И тут же замахиваюсь молотком ещё раз, но в этот раз точно замерив точку удара, который либо укрепит мост, либо обрушит его к дьяволу.       — А можно, как до Врат Балдура дойдём, в кулон вставить или в кольцо. Если хочешь.       Лицо Астариона вытягивается в удивлении — вздрагивают аккуратные брови, приоткрывается рот, — а потом принимает пугающую обречённость.       Снаружи у него самая прекрасная и благородная печаль, какой на картинах не встретишь, ведь ни одна краска не поведает всех её оттенков и ни одна искусственная сеточка кракелюров не сойдётся в том же ужасающем сплетении его сердечных трещин.       А внутри раненный зверёныш воет. Просто воет и скавчит, и роет мордой землю, скаля окровавленную пасть.       Вновь выходит из-за облака луна и являет тень, которую он не отбрасывает.       Астарион сжимает камень в кулаке. Шипы терзают мои мускулы и рвут связки, но вдруг отступают, никнут.       — Да.       Ответ звучит достаточно уверенно и в первый раз, но он повторяет, возможно, убеждая и себя заодно:       — Да, хочу.       — Тогда не потеряй.       Ответ такой, что лучше бы меня просто вырубили и растолкали уже завтра на подходе к Лунным Башням.       — Не потеряю. Обещаю.       И нечто… нечто важное, но еле слышимое, надламывающее лишь кромку воздуха, едва более громкое, чем ворочающиеся в почве семена.       Как молитва на устах матери у постели умирающего ребёнка, сводящий с ума путника в пустыне шёпот…       Зачем ты это делаешь со мной?       Зачем… А что я могу сказать?       И спустя тяжёлый день, спустя ещё десяток трупов гоблинов, трупов культистов, трупов, что становятся трупами дважды, спустя три десятка проклятий от пикси, и ещё сколько-то там десятков пройденных скользких от крови ступенек, я, усыпанный осколками стекла, стою в его объятиях. И сам сжимаю так крепко, комкаю рубашку, желая врасти в его рёбра, словно это всё может оказаться жестоким сном. Хочу лишь одного — потеснить личинку и тоже поселиться в его голове, чтобы постоянно шептать хорошие слова и насылать добрые видения.       Во мне ни унции боли, но я жив, как никогда.

Я помню сны —

      по дороге до Врат Балдура меня разит внезапной лихорадкой. Те полдня, что провожу в полубреду, временами выныривая на поверхность сознания с полными ушами воды и горящими лёгкими, лежат в памяти чёрной шляпой с клочками-обрывками бумажек-воспоминаний внутри.       Вот я сую туда руку и достаю, как чуть ли не юзом тащусь по земле, тело деревянное, под бронёй жарко и потно, и я клюю носом. Достаю следующую, и лежу на лавке под красивыми голубыми венками иммортеля, проклинаю всем сущим солнечный свет, что через ставни бьёт мне в глаза — перевернуться не могу, голова тяжёлая, как мешок картошки.       На следующем обрывке не столько образы, сколько голоса — сквозь тьму упоминаний богов, Баатора, чьей-то там матери и «чтоб вам крысы все припасы пожрали» (очень чётко слышу Астариона, выносящего мозг корчмарю), я понимаю, что нас, видимо, не особо рады принимать. Потом одни за одним клочки оказываются то разорванными, то насквозь вымокшими в воде.       Вытягивая наугад ещё один, я вижу растёкшиеся краски малиново-золотого заката наверху и чью-то тыльную сторону в тёмных, обтянутых штанах прямо у себя перед лицом, стоило только чуть повернуться. Это Астарион разговаривает с кем-то, загораживая мне обзор. Неожиданно до меня долетает:       — Благодарю вас, вы… хороший человек.       Вот те раз. Учитывая, в какие глубокие пучины пекла он засылал корчмаря ещё днём, предполагаю, это кто-то другой. Приглушённый ответ незнакомца приходит незамедлительно:       — Полно благодарить меня, юноша. Осознавая обстоятельства, кто знает, какие опасности нас поджидают на пути, вот и сочтёмся. Ваша компания выглядит очень… грозно. Сейчас главное успеть из леса выехать, пока совсем не стемнело. К утру мы уже будем в милях пяти от заставы, а там и возлюбленному вашему легче станет.       — Возлюбленному?       Возлюбленному?       — Я слышал беседу в корчме и то, как вы беспокоились, вот и подумал… прошу прощения, если ошибся.       Не понимаю, почему, ожидая ответа, мне так тяжело дышать…       Лихорадка. Или Астарион.       — Нет, мы… кх-м, да… не ошиблись.       Последние слова он, считай, бурчит себе в воротник, а его мимика так живо и насыщенно рисуется в моём сознании, и мне отчего-то так хочется смеяться.       — Мы можем уже отправляться?       Открываю глаза вновь в телеге, укрытый овечьим покрывалом, пропахшим лошадиным потом, а вокруг лишь притихшая синяя темнота, цокот копыт, дорога через поля, и мои дорогие сердцу спутники, плотно утрамбованные в кузов.       Мой струящийся испариной лоб благословляет прохладная ладонь, и я не сдерживаю стон благодарности.       — Вот, вода. Выпей.       К губам припадает горлышко бутылки. Я пью, смакуя режущую боль в горле. Пускающая мурашки по телу всё та же ладонь гладит меня по волосам, заправляет их за ухо. Веки, будто слепленные паутиной, надолго в распахнутом состоянии находиться отказываются, поэтому я просто тыркаюсь наугад в сторону ласкающей руки, тянусь слепым щенком, определяя носом любимое плечо. Прижимаюсь, обнаруживая, как идеально вписывается лицо в нежнейший изгиб шеи. Низкий, тихий смешок шелестит рядом со лбом, лучше любой колыбельной, и я уплываю.       То, что приходит ко мне той ночью, в лихорадке, я не расцениваю, как кошмар. Кошмары обычно запутывают, сводят с нужной тропки, но после мой — нет, наш путь кристально ясен. Я расцениваю это, как предупреждение.       Первое, что чувствую, вижу, пробую…       Мрамор и золото.       Мне ни разу не доводилось бывать в столь роскошных покоях, но их образ чёток и детален, даже чересчур нереален.       На языке остаётся привкус металла и горького шоколада.       Я ощущаю силу внутри себя. Но не собственную. Она терзает меня, истязает меня, изнуряет меня. Но насыщение, как бывает всегда, почему-то не приходит.       Давняя подруга бросила меня, и больше не шла со мной под руку. Ведь она делала меня живым, а я был далеко за гранью спасения.       В конце концов, такова здесь моя функция — чтобы меня использовали, и переиспользовали завтра, и переиспользовали завтра, и переиспользовали завтра.       Не имеющий конца цикл. А я сосуд, который держат полным, чтобы бесконечно забирать, забирать, забирать.       Крови так много, что я не нахожу проблеска белого в его кудрях. Всё измазано в крови, мрамор и золото, и мы — хотя никаких «мы» не существует давно, есть только Он, и Он — большой и сильный, всегда с заглавной буквы, и я не понимаю, какая часть из этого месива моя собственной. Все истекают одним цветом.       Астарион надо мной повсюду, и Он всё ещё смотрит на меня, но смотрит по-другому, и Он всё ещё трогает меня, но трогает по-другому, и Он всё ещё трахает меня, но по-другому.       И мне не хочется понимать, что изменилось. Что мне перестало нравиться, ведь он всё ещё тот самый превосходный любовник. Наверняка же.       Я просто хочу, чтобы всё закончилось.       Мне не страшно. Мне не мерзко. Я его не ненавижу. У меня нет своих сил. Мне… всё равно.       Мрамор и золото.       И Он продолжает. Продолжает, упиваясь моим всё равно.       И в тот момент Он тоже любит меня. Так извращённо и так странно…       Всё меняется моментально. Видение вокруг не закручивается, не растекается красками по холсту, не подёргивается дымкой. Я моргаю во сне и оказываюсь сразу в другом месте.       И узнаю его —       арки и фигуры из полевых цветов — ромашек, подсолнухов, васильков, зверобоя и лисохвоста. Столы, накрытые вероятно ещё днём белыми скатертями. Пение лиры, шалмея, лютни. Много голосов. Костры до самого горизонта. Гулянья, танцы.       Солнцеворот!       И в воздухе травы, пиво, лето и счастье.       Солнцеворот! Долгая ночь!       В моих руках его талия. Самая тонкая и изящная, что мне когда-либо приходилось держать. Астарион, будто бы слыша промелькнувшую в моей голове мысль о его теле, заразительно смеётся, обнимая меня за шею, а потом, схватив ладонями лицо, впивается в губы поцелуем. На вкус он почему-то как мёд и розмарин, смешивается с оттенком хмеля на моём языке, от тела пахнет сеном и потом, и я вовсю гуляю по его спине, тискаю мокрую полотняную рубаху, глажу ложбину вдоль позвоночника.       Он выворачивается из моих рук, быстро и элегантно, как змей, маняще ведёт плечами, нетерпеливо и весело приплясывая на месте. Крутится гибкой, пойманной ветерком оранжевой лентой, сверкает драгоценными рубинами глаз и ловит моё запястье, утягивая за собой, заставляя бежать. И я, с вырывающимся из груди смехом, как у пленённого спорами тиммаска, бегу.       Краем глаза мажу по хихикающим парочкам, что увлекают друг друга подальше в рощицу, за пределы пятен света. Кому-то уже хватило гулянок на сегодня, но мы бежим совсем в противоположную от них сторону.       Разорвав серпантин хоровода, которому не видно ни конца ни края, мы сунемся в ряды танцующих. Хватая его руку правой и чужую руку левой, я позволяю могучей волне, огромному организму, сплетённому из пронзительного хохота, пения, шелеста юбок, запаха цветов в венках и дурмана нести меня за собой.       На мгновение в мою всепоглощающую радость вторгается искра беспокойства; мне хочется крикнуть Астариону, чтобы он не улыбался так широко, но смотря на всех этих людей, на их лица, смазанные всполохами пламеней костров, я вдруг осознаю, что им… всё равно? Всё равно, кто среди них. Да хоть один из архидьяволов собственной персоной. Пока он пьёт и танцует, веселится и играет музыку, прославляет эту землю и празднует эту ночь — никому не будет до него никакого дела.       Солнцеворот.       Мои ноги гудят от танцев. Лицо горит от близости костра. Ладонь Астариона в моей тёплая и мокрая. Я счастлив.       Солнцеворот, разгар лета. Долгая ночь.       Мы сидим вдалеке от продолжающегося безумства торжества, огни всё ещё стреляют искрами в небо на горизонте, веер можжевельника за нами отбрасывает колючие тени, я жую стебель мятлика. До рассвета ещё так, так много времени.       У нас много времени.       Под стать сияющим во мраке глазам, подчёркивающий белые волосы, на голове его венок, усеянный пунцовыми цветами мака. Треугольный вырез рубашки открывает грудь, поблёскивающую от пота. На красивом лице лежит расслабленная, чуть усталая, но благодарная улыбка.       И сколько всего я бы сделал, только чтобы видеть её каждый день… На сколько всего был бы без раздумий согласен пойти…       Весь первобытный хаос, вся ревущая, дикая магия для меня не столь соблазнительна в сравнении с ним.       Я поправляю взлохмаченные кудри, выравниваю лепесток мака, и прикладываю руку к нежной щеке.       И чувствую любовь.       Вот так просто.       Любовь, что не пронзает меня стрелой, не бьёт по голове, не вскрывает ножом и не захватывает пламенем похоти. Любовь, что самой чистой магией струится по венам, живёт в каждом взмахе крыла сказочной синей птицы, поёт навзрыд израненным, но сильным сердцем. Склоняется над водой прекрасным духом, блуждающим меж вербных ветвей. И я чувствую её всю — маленькую, обитающую в клетушке за печкой, греющей закоптелый очаг, и большую, трубящую о себе красивыми клятвами и торжественными фанфарами.       Чувствую тихую и громкую, свободную и тайную, грубую и ласковую, божественную и человеческую, живую и мёртвую.       И в её громадных, безграничных объятиях… мы храним друг для друга места.       Просыпаюсь я у Астариона на коленях.       Тут же подпрыгиваю, как адской осой ужаленный, яростно сбрасываю с себя жгучее шерстяное покрывало. Взопревшее тело обдаёт прохладой до дрожи. Телега проезжает через просеку, шарит по земле туман, как ищущий пропитания зверь, и сквозь раскидистые ветви хвой брезжит розовый рассвет.       — Судя по тому, как бодро ты вскочил, тебе гораздо лучше.       Не спят только Лаэзель и Астарион. Первая дежурит, второй, как мне кажется, не отдыхал вовсе. Тени под глазами гуще обычного, и меня покусывает совесть за мою болезнь и за чужой выбор озаботиться моим состоянием настолько, чтобы пренебречь сном — если и не в первый раз такое, то явление всё равно крайне редкое.       Он снова даёт бутылку с водой и, под сопровождающее это действо цоканье Лаэзель, гладит мне растрепавшиеся волосы.       — Так как ты себя чувствуешь?       Я потягиваюсь, выгибая затёкшую спину.       — Сносно.       — Это хорошо, потому что до заставы придётся идти пешком. Ты освобождён от дежурств, так что можешь ещё поспать.       Я кошусь на такие гостеприимно устроенные бёдра Астариона, на которых спать слаще, чем у Латандера за пазухой. Правда, не то чтобы я пробовал последнее и не то чтобы мне этого хочется.       Сны, которые я помню до мельчайших деталей, терзают мой разум, насильно подталкивая к перепутью с камнем, на котором по существу написано: «налево пойдёшь — смерть свою в руках вампира найдёшь, направо пойдёшь — тоже сдохнешь от рук вампира, просто другого, не обманывай себя». И стоял бы я так на перепутье и дальше, если бы сложившаяся дилемма с ритуалом не напомнила, что, не выбирая ничего и оставаясь на месте, всё равно по голове получу.       Вздохнув, с чистой совестью и радостный, что мои спутники достаточно добросердечны, чтобы не заставить лихорадочного дежурить, ложусь обратно. С пальцами Астариона в своих волосах засыпаю мгновенно.       Вопрос «зачем..?» больше меня не мучает. Я знаю, что сказать.

Я помню, как мне всегда было сложно найти нужные слова, но в ту ночь они нашли меня сами —

      Вернуться в «Эльфийскую песнь» до начала грозы не получается. Расшитый золотыми нитями чёрно-бордовый дублет, коим я сменил броню, мокрый до нитки. У стойки мне удаётся выклянчить бесплатно рюмку шнапса и, соответственно, бесплатно согреться и поднять себе настроение. Оказавшись на втором этаже, открываю двери и еле успеваю спрятать в карман…       — Анхег тебя укуси, ты почему не сказал, что уходишь? Я тебя обыскался!       Астарион налетает на меня, соревнуясь с яростью бури снаружи. Красивый и смертоносный, особенно, если стоять в этот момент на краю пропасти. От внезапности я икаю с ягодно-пшеничным привкусом, и шнапс чуть не выходит обратно.       — Как приятно, что ты рад меня видеть. Ну, вот он я.       — Где ты был?       Пока на улице бушует одно стихийное бедствие, в таверне уже готово развернуться другое, но проверку на внимательность я проваливаю и не замечаю этих знаков — ни запаха металла в воздухе, ни летающих низко птиц.       Так легкомысленно и беспечно, приближаюсь и чмокаю Астариона в любопытный нос. Считай, аболету голову в пасть сую.       — Всё-то тебе знать надо.       Обогнув его, я уверенным шагом направляюсь к сундуку, чтобы ещё раз переодеться и вытащить себя из промокшего дублета, но голос бежит рокотом за спиной — первым раскатом грома, как каменным обвалом, молнией, расколовшей небо напополам.       — Ты где был?       Мы поворачиваемся друг к другу. Он — свирепо, я — ошарашенно. Вижу собственные поднятые ладони в жесте «не ешь меня, хороший мальчик», только когда они оказываются достаточно высоко, чтобы коснуться периферии глаз. Астарион ставит руки в бока и придавливает режущим без ножа тоном, словно ботинком на горло:       — В борделе?       Я от ступора и комичности прыскаю, издаю какой-то крякающий звук. Даже предположение, что я в одиночку пошёл сражаться со Старшим мозгом, кажется менее абсурдным.       — Прошу прощения? Что мне делать в борделе?       — В «Копейщики» играть. Или мне объяснить, что взрослые мальчики, вроде тебя, там делают?       — Избавь меня от демонстрации остроумия и объясни, почему ты решил, что я был в борделе?       — Ну, как же, тебе ведь днём сделали такой щедрый подарок.       А-а, так вот из-за чего у меня волосы на улице дыбом вставали, а теперь молнией шандарахает.       — Прекрати, Астарион, это не подарок.       — Почему? Самый что ни на есть настоящий подарок, эксклюзивный даже, а ты, как благородный муж, отверг его. При мне.       Я молчу. За стенами таверны рычит раненной бестией гром.       Невыносимая тяжесть после этих слов ложится на мою душу — всю в его отпечатках, в его укусах, в его поцелуях — взваливается колдовскими печатями. Чувство такое же, как после долгой дороги в гору, полной камнепадов и волчьих ям, сходишь на перевал, смотришь вперёд и понимаешь — там путь только круче становится и ещё оползень ожидается.       Видимо, расстройство отражается на лице, пусть я и не пытаюсь это спрятать. И Астарион вмиг перестаёт хмуриться и поджимать губы, понимая, что я не собираюсь ни ругаться в ответ, ни шутить, ни защищать себя.       Гребень моей ветровой волны суров и безжалостен.       Иногда он сложен и таинственен, словно обсидиановый сундучок с золотыми вензелями, который я — без магии, по старинке — готов аккуратно и степенно ковырять отмычкой днями и ночами, зная, что внутри найду одно только залатанное на доброе слово, сбитое листами ржавого железа и покрытое коркой льда сердце, которое буду долго греть, зашивать и искать новые механизмы на замену старым. Иногда он настолько сложен и таинственен, но стоит каждого правильного ответа на загадку. А иногда прост, как пшеничная лепёшка.       Я делаю один шаг и ломаю всю оборону. Для Астариона она — крепость, но для меня — кусок сыромятной кожи поверх тонкой рубашечки с большой надписью на груди «пожалуйста, найди за этой маской, которую снять то же, что и выдрать с мясом, истинного меня. потому что я сам его не нахожу».       Я беру бледные щёки в ладони, жмусь лбом ко лбу. Он не отстраняется, но и не подается ко мне на встречу, нахохливается, как ёж, держит сомкнутыми веки.       Подрагивают приоткрытые губы, трепещут ресницы, на которых хочется повиснуть, как единственные свидетельства гнева, что вроде взял передышку, чтобы потом рвануть с новой силой. И моя задача — развинтить и обезвредить, ведь взрыв в первую очередь сожжёт его самого до румяной корочки.       Тяну к себе руку со свежепостриженными коготками, что всё хотят меня царапнуть, и упираю в свою грудь — крепко, насколько можно ближе. Чтобы переложить в промозглые смертью ладони искорку живой, быстрой пульсации. Чтобы через парчовую ткань, мышцы и рёбра он узнал, наконец, моё сердце — отравленное мольбами о боли, разгоняющее по венам пронизанную холодом северных звёзд и плачущую штормом магию.       Астарион говорит и вкладывает в свои обтёсанные слова столько же труда, сколько скульптор в свою гаргулью:       — У тебя красивое сердцебиение.       Да, симметричное колебаниям хаоса и воздуху на твоих губах, когда ты говоришь.       — Думаешь, кто-то другой способен заставить его биться вот так? Потому что иначе мне не надо.       Бросает насмешливо:       — Поэзия.       Я поднимаю голову, заглядываю в глаза, искрящиеся, как зачарованная шоком вода.       — Я всё равно не умею говорить так же красиво, как ты.       — О-о, ещё как умеешь.       — Хочешь по существу? Хорошо.       Перехожу на почти интимный шёпот. И вспоминаю просьбу, прозвучавшую от него днём всё в том же борделе. Не надо так ласково? Что ж, вызов принят.       — Всё, что мне хоть когда-либо было нужно, уже есть в тебе. И я никогда не заставлю переступать через себя, чтобы угодить мне и моим желаниям. Тебя достаточно, Астарион. — Я по-доброму хмыкаю. — Ну, иногда бывает даже чуть-чуть больше, чем достаточно.       Всё ещё держу его за руку. Глаза не искрятся, в них пылают столпы огненного ада.       — А моя любовь к тебе, она добровольна и она бесплатна. Ты ничего мне за неё не должен, и не будешь должен. Ничего и никогда.       «Люблю». Как легко оно проходит через фильтр мозга, как легко достигает голосовых связок, как легко слетает с языка. Я и испугаться не успеваю.       Ладонь на груди, покачивающаяся в такт моему дыханию, вдруг делается мягонькой, как размоченный песок, и сердце, гулко шумящее внутри, вырывается, потому что хочет оставить на ней свой отпечаток. Пламенный гейзер в аду зрачков вылетает из пористой почвы и разрывается в воздухе, и вдруг пропадает из виду. Это Астарион просто отводит от меня прицельный взгляд, приподнимает уголок губ, смотрит вниз и вправо, и в роскошной тени его ресниц хоронится… смущение?       Я чуть не задыхаюсь.       Да снисхождение Ао в Смутное Время было менее благоговейным событием.       Заставляю себя глянуть чуть выше и убедиться — торчащие меж белыми завитушками острые кончики ушей, особенно заметно на контрасте, розовые.       — И это называется «не умею говорить красиво»? — Он возвращает глаза на меня, взирает с мягким недоверием, вроде говоря, что сладкими речами на его душу мёдом не капнуть. Хотя понимает, что это нечто большее, и значит для него тоже — большее. — Все слова, что я слышал в свой адрес, не сравнятся с этим. Все, вместе взятые.       — Даже те, про напыщенного павлина?       Астарион деликатно покашливает.       — Тем более.       — Я думал, сравнение тебе понравилось. У них такие красивые хвосты…       — Прекрати это.       Я вдавливаю смешки обратно в грудь. Поддеть его хочется, но момент не располагает.       — Ладно-ладно. Раз лучше слов ты не слышал, буду рад превосходить себя каждый день.       — Ну уж не-ет. — Астарион выскальзывает из кольца моих рук, хоть и радует, что нехотя. Принимает привычную для себя позу — с одной рукой на бедре и выгнутым загогулиной позвоночником, что диву даёшься, как там ещё ничего не хрустит при каждом движении. — Словоблудие в нашей паре — моя прерогатива, не отбирай мой хлеб. А ты… лучше делай.       — Кстати, насчёт делай… — я суюсь в карман дублета, — кажется, ты кое-что всё-таки потерял. А ведь обещал…       И достаю его звёздочку — уже на цепочке, которая, по моим скромным расчётам, основанным на исключительном знании его тела, должна уложить камешек едва ниже яремной ямки. В серебристой оправе — витиеватой, как усики винограда.       Астарион щупает отсутствующие карманы на своих штанах, будто не верит, что перед ним та самая звёздочка.       — Я даже не заметил, что она пропала!       Не понимаю, он гордится моим навыком «украсть у вора» или просто в ужасе.       Мне остаётся лишь разочарованно поцокать язык.       — Ай-яй, как же так? — Кручу в воздухе пальцем, намекая развернуться спиной. — Позволишь?       Он слушается, не без игривой усмешки. Наклоняет голову. Я опускаю цепочку на его шею, ощущая себя не иначе как правителем, совершающим акколаду. Щёлкаю маленькой застёжкой, борясь с желанием жадно припасть губами к выпирающему позвонку.       Звёздочка ложится в точности туда, куда я и планировал. После такого следующий шаг только со ста футов бить белку в глаз, или, как придётся сдавать свой пост искателя приключений, идти в закройщики.       Астарион не упускает шанса покрасоваться — не перед зеркалом, так хоть передо мной. Грациозно проводит ребром ладони по вырезу своей рубашки, очерчивая украшение, касаясь самоцвета с такой же нежностью, как касается возлю- меня.       — Ну как?       Я отвечаю самым искренним образом:       — Как изумительный драгоценный камень на самом красивом мужчине от Хребта Мира до Великого моря.       — М-м, твой запас красноречия уже исчерпался на сегодня. В прочем, тебе я всё прощаю.       Я отвешиваю ему шутовской поклон. Не разгибаясь, сжимаю тонкое запястье, согреваю подушечкой пальца рельефную косточку, подношу к лицу и оставляю несколько быстрых поцелуев на костяшках. Астарион глядит сверху вниз самодовольно и нагло, катаясь на моём проявлении чувств, как ребёнок на деревянном коне. Но спину я подставил ему сам, да и в самых злых мыслях желания проучить его не возникает. Можно сказать, моя тактика себя перевыполняет, порезы от осколков заживают, и почва для того, чтобы убедить его отказаться от ритуала, почти готова.       Мои поступки идут от всего сердца, но они никогда не бесцельны. И цель у меня преважная, а от удачи или провала зависит больше, чем высокопарное «мы».       Мне почти кажется, что там скоро вырастут цветы.       — Когда ты так целуешь мне руку, я чувствую себя девственной дочерью аристократа, которую ты пытаешься умаслить, чтобы трахнуть, но не хочешь, чтобы её папочка убил тебя на следующий день.       Почти угадал.       — Это что, фантазии для ролевых игр?       — Может быть. Если очень сильно попросишь, я, возможно, даже надену одно из этих уродских платьев, которые они так любят носить.       Мы вместе смеёмся. Не то чтобы я сразу начинаю думать об Астарионе, ряженном в пышные рукава с рюшами, тугой корсет с круглым вырезом и в пышную юбку, которую он ме-е-едленно приподнимает, являя моим глазам белый ажурный чулок…       Да, я сразу начинаю об этом думать.       Но вовремя себя одёргиваю, пока он не заметил мой чересчур мечтательный взгляд.       — Обойдёмся ещё без девственных дочерей. Пока я хочу только тебя.       — Да, я понял и с первого раза, не обязательно мне это повторять. Зануда.       — Язва.       — Проклятье. А мы действительно хороши вместе.       Мне дурно от того, насколько Астарион прав.       Всю ночь он рядом, в одной кровати, не расстаётся с моими объятиями. Я впутываю пальцы в шелковистые, послушные кудри, словно молочную пенку, оттягиваю, массирую кожу на затылке. Щекочу ногтями шею и облюбованный мной позвонок, гуляю подушечками по тропинке яремной вены, вдоль височной кости и тёплым кончикам ушей. Запуская ладони под рубашку, глажу худые, подвижные лопатки, мягкие бока, шершавую, шрамированную спину. Засыпаю, но всё равно не разжимаю цепкое кольцо рук.       И когда наступает следующая ночь, когда всходит луна киноварью и зелёный свет подземелий травит душу и разум… звёздочка на его голой груди сияет так ярко, прорывается холодным лучом сквозь кровавый багрянец. Он держит её в кулаке, как держит моё сердце в клети своих ловких, утончённых пальцев. Навечно и безвозвратно.       Слова, которые произносит, формируют не только наше будущее, но и ещё стольких людей, что нам предстоит встретить. Гордость и любовь, которые я чувствую… не сравнимы ни с чем.

Я помню, что о первой ночи после победы ничего не помню —

      Я реагирую на прокравшийся воришкой солнечный свет, как голодная лягушка на пролетающую мимо муху. И это не иначе как божественное провидение, что даёт под зад пинка, ведь разбудить меня с похмелья не в состоянии даже гудёж колоколов Главного Зала в Элтуреле. Я вскакиваю, канонично бахаюсь головой о столешницу, заслоняя спиной развалившееся рядом тело.       — Закрой грёбанное окно!       Алан так пугается моего громогласного вскрика, что подпрыгивает, сконфуженно икает и тут же срывает первую попавшуюся скатерть, опрокидывая с грохотом графины и кубки. Накидывает её на заколоченное досками окно. Спящее королевство, по-моему, на шум и не шевелится. Хотя вчера ещё беспробудно пьянствовало и безобразничало, а теперь спит, чмокая губами, словно ясельки на тихом часу. Разве что пахнет вокруг отнюдь не кашей на молоке и чистым постельным бельём, а спиртом и мочой.       Стоит ему сделать шаг обратно в сторону стойки, хрустя осколками неубранного стекла, как до самих костей моего черепа с запозданием доходит  невыносимая боль от тысячи игл. Я раскрываю рот, дабы по привычке прошептать «сучья личинка», но вспоминаю…       А всё, а нет уже.       Винить в головной боли некого, кроме самого себя и отсутствия чувства меры, и это самую малость удручает.       Я вдавливаю пальцы в виски, шипя и кряхтя.       — Аа-ай, моя голова…       Роняю затылок на деревянный пол и всё содержимое — после всего произошедшего далеко не первой свежести — болтается, как яичный желток на дне стакана.       Тело рядом, оказалось, давно не спит.       — Вот видишь, как обременительно иметь такую мозговитую голову, как у тебя. Болит с похмелья…       Чтобы достойно ответить на очевидную иронию, не хватает смекалки — вся она плещется на дне графина с элем, вином, мёдом, и ещё чёрт знает чем.       Его свежий, искрящийся наглой трезвостью голос раздражает до коликов. Астарион нависает надо мной в позе озёрной нимфы с холста: лёжа на боку, сгибая в колене ногу и опираясь локтем.       — Я не хочу слышать слово «мозг» и все его производные ближайший год.       — Ну, извини-извини.       Я протираю залитые алкоголем (и триумфом) глаза и теперь могу разглядеть, по меньшей мере, тел пятнадцать в разной степени осознанности происходящего, разбросанные по полу солёными огурцами из разбитой банки. Некоторые и по цвету совпадают.       Поворачиваюсь к Астариону, всё ещё придерживая голову, будто она вот-вот покатится с плеч, как каучуковый мячик.       — А теперь, будь добр, объясни, что мы делаем под столом, а не наверху.       Он сияет широкой улыбкой, что аж слепит, показывая клыки. Мне кажется, ещё со вчера эта хитрая мордашка, что пьёт из меня кровь буквально и образно, смаковала мысль, как вывалит утром весь срам и позор. А потом и приукрасит в надежде, что у меня щёки зарумянятся, но мне, увы, уже лет сто как не шестнадцать и выпиваю я примерно столько же лет.       — Вчера тебя стошнило, когда ты встал со стула. Я решил не оскорблять твой организм подъёмом ещё выше. К тому же, тебе понравилось под столом.       Формулировка заставляет меня очень бурно сомневаться.       — Понравилось? Чем я занимался под столом?       — Проще рассказать, чем не занимался. Ты–       Я тороплюсь остановить эти свидетельства, приправленные сверху более щедрой порцией стыда от Астариона непосредственно.       — Вот же зараза. Но никто не умер, так ведь, Астарион?       Не знаю, почему это первая мысль, которая меня заботит.       Обведя взглядом таверну второй раз, подозреваю, что под кем-нибудь вполне может расползаться лужа крови. Её легко принять за разлитое красное. Кто-то уже даже завёрнут в весёленький зелёный ковёр, но, возможно, этот кто-то просто не нашёл чем укрыться.       — Никто не перепутал виски с торпором, никого не насадили на вилы?       — К сожалению, нет. — Он наигранно вздыхает и выпячивает нижнюю губу. — Была бы забава.       Я вымученно смеюсь. Астарион всё ещё пошучивает о смерти наших компаньонов, а значит, в пылу попойки его никто не выкрал и не подменил. Всё ещё тот самый, всё ещё мой, проворный и кусачий.       Пытаюсь положить голову на ножку стола, но всё от макушки и до челюсти снова взрывается болью, к несчастью для меня, далёкой от приятной.       — Действительно жаль. Пережить почти конец света, но умереть во время пьянки — это нужно быть чертовски удачливым.       — Я знал, что ты поймёшь.       Во рту сухо, тело ноет от ночи на твёрдом полу, но мысли, на удивление, не клубятся угрюмыми тучами и остаются ясными, как и день снаружи.       Я смотрю на Астариона и со светлой грустью думаю, что вряд ли когда-нибудь ещё увижу играющий у него в волосах солнечный лучик, и как он ласкает его лицо и пронизывает искристый взгляд. Не знаю, почему это вторая мысль, которая меня заботит. До этого момента она казалась мне несущественной. А сейчас… что-то немного тянет, где не должно.       Астарион переворачивается на живот, ложится сверху на мою грудь, придавливая своим безусловным теплом, разве что калачиком не сворачиваясь. И я отчего-то боюсь пошевелиться, дабы он не ушёл. Как уходят обычно люди-коты — как раз такие же — своенравно махнув хвостом, искать другое место, где погреться и другие руки, к которым приластиться. Хотя мне хочется верить, что никуда он не уйдёт.       Навсегда останется здесь — моим новопринятым божеством, навсегда самой лучшей наградой за пережитые невзгоды, навсегда самой ценной встречей. Тем, с кем я уже мечтаю о жизни, и кому не побоюсь раскрыть мысли о смерти.       Приглушённый голос раздаётся ниже, щекоча неприкрытую одеждой кожу.       — Я не думал, что пьяный ты столь… экстраординарный. Целоваться лезешь.       — К тебе?       — Нет, ко всем. Но я успевал вовремя тебя остановить, пока не случилось непоправимое.       — Что, во имя тысячи демонов, значит «непоправимое»?       Он лишь окатывает меня лисьим взглядом, приподнимая бровь. Теперь в отместку сам решает не рассыпаться в подробностях. Что ж, ответы на некоторые вопросы действительно лучше оставлять неозвученными, запечатанными в лукавой ухмылке собеседника.       Астарион подползает ближе, наклоняется к моему уху, шепчет:       — Скажи мне что-нибудь… что-нибудь хорошее.       И я шепчу тоже:       — Ещё? Я думал, ты вчера наслушался достаточно хвалебных речей.       — Да, это всё, конечно, на удивление приятно, но мне нужно услышать тебя.       Кажется, впервые не я стремлюсь к этому притихшему сердцу. Он даёт мне его подержать по собственной воле, с припиской «хрупкое» и «обращаться с осторожностью».       — Вчера ты сказал, что остаёшься со мной, но какие у тебя планы на наше будущее? Чего ты хочешь?       — Хочу…       Я на миг застываю. И ветер дует в голове, и издевательски хохочет, и противно завывает, нося перекати-поле. Все слова, очень нужные в этот самый момент слова, так давно крутились неугомонной белкой в пространстве моего черепа, и сейчас, похоже, они куда-то вместе с личинкой рассосались.       Ветер пытается унести их от меня куда подальше, но я упрямо останавливаю бурю чарами.       Требуется лишь выдернуть глухую затычку, чтобы неудержимый поток сам вырвался наружу с моим самым мизерным участием.       Но затычку я решаю не выдёргивать.       Разбиваю сразу топором.       Хочу с первыми ветреницами в лесах и первой песней ласточки, брать наши ножи, свои свитки и твою руку, и отправляться в очередное путешествие.       Хочу в миртул обнимать тебя под цветением черёмухи, слушая, как поёт флейта, и на Солнцеворот танцевать у костров и плести венки.       Хочу в середине марпенота возвращаться в то место, которое мы назовём домом.       Хочу вечерами в найтале зажигать светлячков над замёрзшим озером и кататься с тобой на коньках.       Только опустив подбородок и наткнувшись на глаза размерами с блюдца со спелыми гранатами, я понимаю, что мне не привиделось великое откровение, и таки всё было сказано вслух.       Астарион совершенно для него непривычно смущённо брякает:       — Я не умею кататься...       Ответ без колебаний.       — Я научу.       И последнее. Но важное упоминание.       — Когда придёт Макушка зимы, и за окном будет бушевать вьюга, хочу лежать с тобой у камина и гладить жирного кота.       Астарион медленно отлипает от меня, поднимается обратно в позицию сидя, смотрит пустым взором сначала на заколоченное окно, завешенное скатертью, потом на распластанную по всей таверне синеву (я не в счёт). Когда поворачивается назад, спрашивает только одно:       — Рыжего?       Я улыбаюсь и киваю.       — Да. Рыжего жирного кота.       Беру его за руку и чувствую — с планом он согласен. Возможно, внесёт пару коррективов, но, в общем и целом, по сияющим самым чистым светом рубинам, вижу — его всё устраивает.       А значит, снова сражаемся. Снова в путь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.