ID работы: 13800055

Смерти нет

Фемслэш
R
В процессе
26
Горячая работа! 8
автор
Размер:
планируется Макси, написана 41 страница, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
26 Нравится 8 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1. Глава 5. Эскиз к плакату. «Их фюрер»

Настройки текста
       25 апреля 1933. Берлин. Рошерштрассе, 4       Салют, Рада!       Надеюсь, это письмо дойдёт прежде, чем ты разразишься гневной отповедью в мой адрес. Не утруждай себя, милая. Я уже порвала весь свой скудный гардероб, осыпала голову пеплом и покорно глотаю те чудодейственные порошки, которыми ты набила мой чемодан перед отъездом. Они прелестны, правда, прелестны. Я эволюционирую на глазах: из подвижной язвительной девицы превратилась в сущую меланхоличку. Веришь ли, но физиономия моя удлинилась, черты лица облагородились постностью, кислая улыбка по-прежнему дружелюбна и наверняка располагает к себе. Во всяком случае, никто из постояльцев «Вильхельма» не ищет со мной встреч, чему я несказанно рада: видела бы ты этих персонажей!.. Каждый из них так и просится на кончик карандаша, на страницу записной книжки.       За завтраком они окружают меня. Этот, со стеклянным глазом, спускается первым, садится напротив. Хайнрихь Хутт — торговый представитель компании «Трегер и сыновья» (кастрюли, сковородки, скобяной товар на все случаи жизни) — тянет из кармана визитную карточку, носовой платок, несколько пфеннингов, горошки от мужского бессилия. Всю войну по интендантскому ведомству на западном фронте. Хорошая служба, сытая, но поди ж ты: за два дня до капитуляции шальная пуля на излёте клюнула в глаз. Повезло оказаться неподалёку от госпиталя, и тамошний доктор (тощий, бледный, дрожащий от бесконечного поноса) почистил рану, а фельдшер (грязный и блохастый что твоя псина) за банку черешневого компота наложил повязку из настоящей марли. Тут же и съел его, этот компот, обрезая нечистые пальцы о рваные жестяные края — конечно же, сепсис, ампутация. Всё в мире взаимосвязано, не так ли? О да, дизентерия, революция и медные кастрюли, которыми он торгует сейчас — безусловно, звенья одной цепи, безусловно. Нет, в Берлине ненадолго, на пару недель: провернуть кое-какие дела фирмы и закинуть удочку насчёт работы в столичных представительствах. Оно престижнее, заработок повыше, да и спокойнее, знаете ли… Трегер ведь из этих, из полуевреев, а если в человеке есть хоть капля этой поганой крови, то добра не жди, рано или поздно он воткнёт тебе нож в спину. «Почему вы не едите омлет?..»       Эрика Шальк, старая дева лет сорока пяти, услужливо протягивает мне кастрюльку с омлетом. Я вижу её худое напряжённое запястье, круглую косточку, волоски, мурашки, кисть, похожую на поздний осенний лист, промасленный солнцем. Тонкая жёлтая кожица, изрезанная тёмными жилами, венами, кровотоками, светится изнутри обнажённой сутью, утешая боль увядания преходящим бессмертием. Что-то острое входит в меня: то ли жалость (так жалеют бродячую кошку), то ли невыразимая, внезапная, ни с того ни с сего, благодарность (посмотришь вдруг на небо, нечисто метёное небесным дворником; или встретишь насупленного мальчишку с разбитой коленкой из разодранных брюк — получит же от отца!..; или проснёшься однажды ночью — такая вся тёплая, мягкая, во рту сладко — и переполняет: Господи, спасибо!.. за всё!.. за это!.. благодарю!..). А может, то было просто предчувствие скорого ухода: доктор Валленштайн уехал в Швейцарию и уже не вырежет из Эрики полтора метра дырявого от рака кишечника. Ночью она просыпается, тенью скользит к окну и долго стоит в свете потустороннего фонаря. Жизнь истекает из неё так медленно, так мучительно…       «Вегетарианка? Зачем это?» — спрашивает Хавьер Руэда — испанский заводчик крупного рогатого скота, владелец скотобойни и небольшого производства по переработке домашних животных в консервированное мясо. При первой встрече он подарил мне узкую жестяную банку, набитую длинными гибкими сосисками из плоти молодых бычков. «Это я», — сказал он и ткнул жирным пальцем в портрет на этикетке. Всматриваюсь, действительно он: лысый, толстый, и губы — бантик из красного пластилина — мокрые, не к месту улыбчивые. Этакий гигантский купидончик, который не может без мяса, крови, убийства.       Мсье Руэда ещё раз повторяет свой вопрос, но я угрюмо молчу и, уткнувшись взглядом в тарелку, терзаю ножом капустные рулетики с рисом. Фрау Хольм, сглаживая возникшее между нами напряжение, замечает, что «её фюрер» тоже ограничивает себя в животной пище: «Видимо, что-то в этом есть», — глубокомысленно повторяет она дважды.       — Вождь, должно быть, сторонник гуманистических идеалов? — вступает в разговор мисс Мэйси, юная американская леди, приехавшая накануне вечером. Я как раз возвращалась с этюдником из своих ежедневных скитаний по окрестностям, когда у входа выгружали её вещи, а сама она стояла чуть поодаль в обнимку с каким-то огромным фикусом в горшке. Видимо, это её любимец, раз она притащила его с другого континента.       — Вождь — сторонник истинных немцев, — снисходительно отвечает иностранной гостье фрау Хольм, — и враг их врагов.       Мне становится любопытно, кто же нынче записан во враги немецкого народа, и я спрашиваю об этом. Фрау Хольм смотрит на меня своими бескровными бледно-голубыми глазками и, поджав губы, отвечает:       — Разумеется, евреи, Александрина. Евреи и коммунисты. Они жируют на нашей земле, эксплуатируют наших мужчин, развращают наших женщин, губят невинные души наших детей…       — Господи Боже, что за чушь? Демагогия! — сполошно восклицает фон Лютцев — красивый, изящный юноша лет двадцати, потомок чахлой прусской аристократии, наследник состояний и всевозможных генетических болезней. Я любуюсь его руками: эти тонкие длинные пальцы, нервные словно борзые на гону, увенчанные розовыми полированными ногтями совершенной формы — они безупречны. Впрочем, этого качества у Альберта навалом: безупречный вкус, безупречные манеры, безупречная кровь. Правда, папаша фон Лютцев несколько подпортил фамильную репутацию гнилой мукой в военных поставках, но сейчас об этом мало кто помнит.       — Вовсе нет! — горячится фрау Хольм. — Вовсе нет, молодой человек. Раньше я брала яйца и молоко в лавке Апмана, что на углу, но мой брат Отто сказал: берегись, сестра, они ненавидят нас, чистокровных немцев, и могут травить молоко. Он взял бутылочку на пробу и отдал в лабораторию, и что вы думаете? Они нашли в молоке какую-то заразную палочку!.. Когда я рассказала об этом соседям, Марку Апману пришлось продать дело и смотать удочки.       Одноглазый Хутт кивает головой в такт хозяйкиным словам, юный фон Лютцев взирает на хозяйку с брезгливой отстранённостью (заразная инфекционная палочка — фи, какая гадость, не за столом же), Эрика мелко, по-птичьи, глотает травяной настой, Руэда выковыривает из зубов остатки трапезы, мисс Мэйси сидит удивлённо приоткрыв рот и часто-часто хлопает длинными ресницами — всё-таки она чертовски мила и невольно притягивает взгляды мужского общества.       Лишь мой маленький Хельмут не обращает на неё никакого внимания. Он смотрит на мать с болезненным недоумением: Бернд Загер, смешной очкарик Берни, близкий друг, одноклассник, еврей — тонконогий, темноглазый, двадцатилетний — истёк кровью голова к голове, а после скинут в грязь общей могилы, и кость перемешалась с костью — неотличимо.       — У кого же вы теперь берёте продукты, фрау Хольм? — интересуюсь я, мотнув головой и отгоняя эти навязчивые образы.       — О, разве я не сказала? Мой брат Отто купил лавку Апмана.       — Надеюсь, теперь в молоке не заведётся коричневая палочка, — бормочу я себе под нос, но достаточно громко, чтобы слышали все.       За столом становится тихо. Фрау Хольм смотрит на меня так, словно я плюнула в церкви, Хутт медленно наливается кровью, нос и щёки этого столпа общества трескаются сетью сине-багровых прожилок, даже Эрика замирает с открытым ртом и сглатывает, сглатывает несуществующее питьё. От этого сухого, безрезультатного сглатывания мне становится особенно не по себе: одно дело встречать их снаружи — в длинных оливкового цвета рубашках, тугоперепоясанных, стучащих каблуками высоких сапог, и совсем другое: за своим обеденным столом — прилично одетых, хорошо воспитанных, вежливых…       Невольно задумаешься: не они ли минувшей ночью дробно маршировали под моим окном? Не они ли бесновались в чадном красно-чёрном мраке факельного шествия? Не они ли вчера разложили костёр на главной площади и кормили вялое пламя керосином и неугодными книгами?       Нет, то были не они, Рада. Тех мы знаем, к тем мы привыкли. И, уж конечно, везде узнаем: ведь у каждого из тех на левом предплечье — как клеймо — алая повязка, служащая фоном для белого круга с вписанным в него чёрным хакенкройцем. Сильное цветовое решение, что ни говори: белый — девственная чистота немецкого народа, красный — его грозная сила, чёрный — беспощадность к врагам, жестокость, не знающая морали.       Такой смысл они вкладывают в свои красные тряпки. И носят их на руках, и вывешивают из окон, и украшают ими целые улицы. Центр полон кровавым чёрно-белым месивом, бьющим по глазам, ослепляющим, лишающим воли и разума — прямо чувствуешь, как внизу живота зарождается что-то древнее, шерстяное, с камнем в корявом кулаке и лезет наружу, почуяв свободу и безнаказанность.       Ты спрашиваешь, правду ли пишут в газетах о «ликовании народных масс»? Правду, Рада. Массы действительно ликуют, но веселье их какое-то невесёлое… Страшное, истеричное, грозящее перерасти в ярость по малейшему поводу. Недавно на моих глазах пресловутые массы забили палками стаю бродячих собак у станции метро рядом с Зоологическим садом. Свистели, захлёбывались, убивали. Многие были без повязок, и вот теперь, глядя в блеклые глаза своей квартирной хозяйки, переводя взгляд на потрескавшегося от патриотизма Хутта, задерживаясь на милом тревожно-растерянном облике Эрики, я мучительно вспоминаю, не мелькали ли их лица в той кровожадной толпе…       От неприятного усилия я на мгновение отделяюсь от я и вижу свои руки, сжимающие какую-то жестяную коробку. Неловкое движение, и по полу покатились карандаши: красное, жёлтое, синее звонко прыгает по белёсому от хлора паркету… Предчувствие страшной непоправимой беды касается отделённой меня, но вскользь, мимолётно, и я вновь проваливаюсь в себя, утешаясь мыслью, что с дураком ребёнка не окрестишь. Это я о фюрере, как ты понимаешь. У нас там никто не воспринимает этого крикуна всерьёз, но здесь он творит из себя кумира: его портреты — огромные, много больше натуральной величины — они повсюду, убраны цветами, свечами, флагами — то ли покойник, то ли завидная невеста этот их Der Führer. А из себя ничего особенного: лицо вялое и невыразительное, чёрные глазки посажены тесно, рот кривой, а подбородка мало. Похож на одного из наших унтеров с говорящей фамилией Kater — тот тоже выращивал под носом клочки шерсти и почитал их усами.       Впрочем, устала и поскорее закончу описание той сцены, что разыгралась за завтраком. После длительного молчания (во время которого все наконец-то поели), фрау Хольм, напустив на себя вид оскорблённого достоинства, умильно подрагивая вислым морщинистым мешочком кожи под подбородком, сухо спросила:       — Позвольте узнать, Александрина, из каких вы будете Хартманнов? Из тех, которые христиане или из тех, которые иудеи?       — Я, знаете ли, из тех Хартманнов, которые люди, — скромно ответила я, потупив взор.       — Браво! — воскликнула мисс Мэйси и несколько раз громко хлопнула в ладоши. Она, видимо, из тех американцев, которые симпатизируют неграм. И у неё ужасные, ужасные манеры.       После завтрака херр Отто Фризе попросил меня покинуть приличное во всех отношениях заведение его сестры, и только имя херра Юлиуса Хартманна спасло меня от позорного изгнания из этой райской обители. Что ни говори, но мой папаша — огромная шишка на толстой нацисткой заднице.

      Остаюсь твоя, С.

      P.S. Вечером ко мне постучался фон Лютцев и, чуть заикаясь от смущения, пригласил спуститься в общую гостиную — там, по случаю его именин, уже собралось небольшое общество и, о радость, подают шампанское. Тяжело вздохнув и пообещав непременно быть, я сменила рабочую одежду, кое-как оттёрла руки скипидаром и, наскоро набросав завещание, приготовилась умереть от скуки в компании малознакомых людей. Однако, спустившись вниз, отходить в мир иной передумала: а всё потому, что прямо посреди комнаты, вальяжно развалившись в низеньком бархатном креслице, помахивая тонкой, на редкость вонючей пахитоской, сидел никто иной как мой родной дядюшка Густав. Не помню, рассказывала ли я тебе о нём, но на всякий случай позволь отрекомендовать: дядя Густав — старший из ныне здравствующих Хартманнов — старый болтун, бездельник, сибарит и развратник. Со свиданьицем.       Я прошла мимо него дважды. Дважды, Рада! Но то ли он действительно не узнал своей горячо любимой племянницы (всё же во мне нынешней мало что осталось от той девятнадцатилетней девочки, которую он знал пятнадцать лет назад), то ли настолько увлёкся собственным краснобайством, что позабыл обо всём на свете.       «Ба!» — обиженно подумала я и на всякий случай прошлась третий раз. Убедившись, что моя персона не вызывает у дядюшки никакого интереса, я отступила на запасные позиции и окопалась у него за спиной, у камина — уж больно хотелось узнать, чему с таким интересом внимают окружающие. На моей памяти дядя Густав и двух слов связать не мог, но тому виной была скорее неуёмная любовь к олеронскому коньяку, нежели врождённое коснословие. Неужели же этот самодовольный, ничего не видящий дальше своего носа осёл, с которым я имею несчастье быть в родстве, изменил своему любимому напитку и подался в ораторы? Чудны дела твои, Господи!..       — Поймите, Томас, — меж тем обращался мой дядюшка к однорукому мужчине средних лет, в котором я с трудом признала старшего из братьев Беккер — вечного заводилу наших детских, не всегда невинных, проказ. — Вы безнадёжно отстали от времени, от своей страны, от всего немецкого народа. За десять лет эмиграции вы, извините, настолько «олягушатились», что не замечаете очевидного: Германия уже не та благополучная страна, какой она была во времена вашего безоблачного детства. Не та великая империя, за которую вы в порыве юношеского романтизма рвались умирать прямо со школьной скамьи. Не та измученная, увечная, многоножды поколоченная, горько любимая родина, которую вы, в конечном итоге, прикрывали своим мясом в окопах. Германия — не нищий и голодный Веймар, зарезавший сам себя в колыбельке. Ибо после позорного мира в Версале Германия — не страна — а территория! Немцы — не народ — а разрозненные миллионы! Но скоро всё изменится, Томас, скоро всё изменится, потому что отныне Германия — не страна — но идея! Немцы — не народ — но нация! Мы устали, обнищали и озверели, но мы не сдались!       — Эк, заливает, — пробормотала я, с беспокойством глядя на налившегося гневной краской Томаса. На месте дядюшки я бы поостереглась доводить кого-либо из Беккеров до такого состояния — эдак и до смертоубийства недалеко.       — Думаете, врёт? — вдруг спросили меня из-за спины. Резко оборачиваюсь на голос и удовлетворённо киваю: так и есть, мисс Мэйси собственной персоной, но почему-то без фикуса. Господь милосердный, её хохдойч ужасен, и чтобы хоть как-то облегчить свою участь, перехожу на английский:       — А вы думаете — нет?       — Думаю, он верит в то, о чём говорит, — задумчиво отвечает наша американская гостья. — У него хорошее лицо. Не лгуна и не дурака.       — И тем не менее, он дурак, — равнодушно роняю я и тут же теряю к разговору всякий интерес.       — Меня зовут Эбигейл, — после секундной заминки наконец соизволяет представиться мисс Мэйси. И кто только учил её хорошим манерам? — Можно Эбби. Как вам будет удобно.       — Александрина, — я кисло улыбаюсь в ответ на её лучезарную улыбку и вяло жму протянутую руку. Боюсь, теперь эта девица ещё долго будет благоухать краской и растворителем.       — Мне понравилось, как вы ответили нашей хозяйке за завтраком, — жаждет продолжить знакомство Эбигейл, и я, наконец, оторвавшись от созерцания Томаса, в которого когда-то была по-детски влюблена, окидываю её цепким «рабочим» взглядом. Вижу: юное свежее личико, на котором сияют чистые голубые глаза; мягкие белокурые волосы, вопреки моде не остриженные, собранные множеством шпилек в замысловатую причёску; ухоженные белые руки, которые, однако, прежде явно знавали тяжёлую работу. Хмыкнув, перевожу взор на её платье и замираю: тонкая мягкая материя цвета горького шоколада вся расшита причудливым бежевым узором — какими-то экзотическими цветами и несуществующими птицами, которые, слившись воедино, струятся от подола к лифу, обвивают талию, обхватывают тонкие руки, ныряют в глубокое декольте… Случайно останавливаю взгляд на полуоткрытой девичьей груди и невольно заливаюсь жарким румянцем: кожа там такая нежная, такая прозрачная — будто светится изнутри, и этим светом подсвечены бледные голубые жилки, к которым так сладко припадать горячими губами… Вот чёрт, с момента моего последнего визита к мадам Жозе минуло полгода, и я, оказывается, успела истосковаться по этому. Пытаясь скрыть замешательство, кашляю и выдавливаю из себя:       — Вот как?       — Да, — мисс Мэйси кивает и в безуспешной попытке казаться взрослее хмурит свои светлые, изящно изогнутые брови. — Но я, видимо, не всё или не так поняла. Мой немецкий пока оставляет желать лучшего.       — И что же вам непонятно?       — Почему… Нет, не так. Отчего евреи? — недоуменно спрашивает мисс Мэйси. — То есть, отчего именно евреи оказались виновны во всех бедах Германии? Я слышала, они составляют чуть ли не треть населения страны.       — Кто-то же должен быть козлом отпущения, — пожимаю плечами я, обретая прежнее хладнокровие. — И потом, это весьма выгодное предприятие — громить евреев.       — Выгодное?       — Да, — рассеянно отвечаю я и надолго замолкаю. Не объяснять же этой девочке, что евреев громили всегда. В Древнем Риме и Древнем Египте, во времена средневековой чумы и недавнего «просвещённого» голода, в эпоху войн и революций. Официально: подчиняясь приказу, облачившись в военное платье, нашив на видное место белый крест. Или же тайно: в своих кургузых бюргерских пиджаках и куртках, закрыв лица чёрными платками, подбадривая друг друга руганью и проклятьями. Среди белого дня или тёмной ночью. С благословения церкви или повинуясь звериным инстинктам. Многих калечили, некоторых убивали, а после, выплеснув злобу и ненависть, самозабвенно грабили, набивая мошну еврейским золотом, драгоценностями, красивой одеждой, дорогой мебелью и редкими книгами…       — Впрочем, не берите в голову, Эбигейл, — говорю я, осознав, что, погрузившись в свои мысли, молчу неприлично долго. — Вас это в любом случае не коснётся. Вы же в Берлине ненадолго?       — Надолго, — вопреки моим ожиданиям сообщает мисс Мэйси. — Мой отец будет работать на ваше новое правительство. Сейчас он строит дом в Далеме.       — О! — не найдясь с ответом, восклицаю я. — О! Тогда понятно, зачем вы притащили с собой этот фикус.       — Это не фикус… — смущённо улыбается Эбигейл. — Это пёстрый кротон. И его зовут Карлос.       — Карлос? — растерянно переспрашиваю я. Господь милосердный, она что — сбежала из клиники для психических? Нервно оглядываюсь в поисках подмоги и вдруг вижу собравшегося Тома — он уже стоит в дверях гостиной и прощается с именинником.       — Извините, Эбигейл, — бормочу я и, не слишком вежливо (плевать!) покинув американку, быстрым шагом направляюсь к мужчинам.       — Тома!.. — тихо окликнула я уже уходящего Томаса. Он, услышав это детское прозвище, замер, напрягся, повернул голову в мою сторону — медленно, нехотя, словно страшась увидеть того призрака, что взывал к нему из прошлого. Заметил меня и пару мгновений напряжённо вглядывался в моё взволнованное лицо.       — Сандра? — наконец неуверенно спросил он.       Я молча кивнула. Он быстро подошёл почти в вплотную, и я мысленно набросала штрихи к портрету: седина на висках… потухший взгляд… нервное дёрганье исполосованной штыком щеки… костюм опрятен, но далеко не нов… на ногах уродливые ботинки из эрзац-кожи, а пальто — на два размера больше… И это всё Тома — известный модник и галантный весельчак!       — Я думал, ты живёшь где-то за границей, — Томас снимает потёртое кепи, неловко прижимает его локтем к боку, пытается пригладить короткие, стриженые лесенкой волосы. — Ходили слухи, что чуть ли не в Колумбии.       — О, всего лишь в Париже, — через силу рассмеялась я и, не сдержавшись, упрекнула: — Не так уж и далеко от Марселя, в котором обосновался ты.       — Я не знал, — начал оправдываться Тома. — Поверь.       — А если бы знал, приехал бы навестить?       — Конечно, — соврал товарищ наших детских игр и отвёл глаза. Думаю, до него дошли слухи не только о Колумбии. — Я знаю про Николаса… Мне очень жаль, Сандра…       — Бог с тобой, Тома, столько лет прошло, — легко отвечаю я, а сама вся съёживаюсь и перестаю дышать: эта боль не пройдёт никогда — разве можно жить с разрубленным сердцем и половинкой души? Оказывается, можно.       — Сандра, прости, но мне нужно идти. — Томас нервно перебирает пальцами на оставшейся руке, комкает кепи. — Жена ждёт, не ложится. Может быть, встретимся на неделе?       — Конечно, милый, — отвечаю я и понимаю, что мы больше никогда не увидимся. Так поступают все они, знавшие нас с Ники вместе. Видимо, им невыносима тень брата, стоящая за моим плечом и бесшумно ступающая по моим следам.       Только ты, моя дорогая, способна вытерпеть такое, и ты знаешь, моя благодарность не поддаётся описанию. Быть может, когда-нибудь я смогу отблагодарить тебя так, как ты того заслуживаешь. А пока же: пиши почаще, я очень скучаю.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.