***
Голова отяжелела так сильно, что он не сразу обращает внимание на то, как к его кровати подходит Адам, но стоит резко перевести взгляд в сторону, и движение отдаёт противной болью, по ощущениям резко натягивающей нервы и молнией выпускающей их, заставляя свободно колебаться. Чёртова болезнь. — Что с тобой? — Кажется, заболел. Адам склоняется над ним, из-за чего обычно уложенная назад чёлка сваливается ему на глаза, а едва тёплая ладонь прикасается ко лбу. — У тебя до сих пор сильный жар, — тут же констатирует он. — Может быть, всё-таки сходишь в Больничное крыло? У него до сих пор сильный жар? — Я... — в горле сушит, на самом деле он не знает, что должен сказать. — Я просто посплю. — Сначала я хотел сразу тащить тебя к целительнице, но ты яростно уверял, что с тобой всё в порядке и тебе просто следует отдохнуть. Нервное истощение или что-то в этом роде — это ты имел в виду? — обеспокоенно поясняет Адам и опускается на край его кровати, пристально вглядываясь в изнеможённое лицо. Джонатан не помнит, что вообще видел Адама, кроме как меж стеллажей в библиотеке, но, выходит, там впал в лихорадящую агонию, в которой не помнит, что происходило с ним. Он не помнит ничего, разве что... Как по щелчку в спутанном сознании зажигается яркий свет, а в нём отчётливый образ мглистой фигуры, которая принадлежит... — кому принадлежит? Он лихорадочно перебирает эфемерные воспоминания, дразняще махающие перед ним порванными лоскутами грёз, и не может понять, почему последние минуты — а может, дни? месяцы? — выглядят так, как вырванные страницы из датированного ежедневника. Джонатан ощущает, как на задворках сознания пытается проклюнуться что-то до глубочайшей боли важное, до разнеживающего онемения знакомое, но не понимает, как помочь этому выбраться из подсознания — извне — и вспомнить, осознать, осязать, что так рьяно рвётся в него. И невероятное чувство потери чего-то незыблемо важного настолько проникновенно и болезненно, что будто живьём разъедает внутренности и вводит в нестерпимую агонию, только даже сбивчивый разум прокручивает пылающую мысль — он должен вспомнить. — Джо! — почти неслышно и слишком далеко слышится взволнованный окрик Адама. — Блядь, Джо!.. — Скажи Тому, что меня сегодня не будет, — просит Джонатан и ощущает, как меньше чем за минуту под ворохом кудрей скапливается пот, а ещё через несколько мгновений подушка становится влажной. И он не знает, услышал его Адам или нет, но уже бездумно бросается в объятия сна, заклиная утащить его прочь, чтобы на следующее утро проснуться здоровым. И вспомнить, что так ретиво рвётся наружу, потому что всем нутром знает, что во снах обязательно найдёт ответы.***
Он проспал около четырнадцати часов; слипающиеся ресницы так тяжело раскрываются, будто за ночь их намертво склеили. Джонатан ощущает абсолютную скованность тела, от одного движения заболевшего так, словно всю прошедшую ночь его зверски избивали. С усилием поднимая голову с подушки, он чувствует всё тот же жар, только вполне способен встать на ноги, зафиксировав закружившийся мир, и заняться собой перед началом учебного дня. Мягкий ковёр приятен на ощупь — мягкость ворсинок напоминает что-то пушистое и приятное, похожее на какого-то плюшевого зверька, отдающего тепло. Взгляд притягивается к окну — там мутно-зелёная толща воды, красиво переливающаяся в глубокий синий цвет. Красивый цвет — от него сильнее кружится голова. Джонатан направляется в ванную комнату, чтобы провести стандартную процедуру приведения себя в порядок, но перед глазами так мутит, что светлые стены покрываются тёмными пятнами, в которых белоснежного становится слишком мало — едва ли он понимает, как привычная мгла пытается утянуть за собой и поглотить, растворить, увековечить в агонии. Ладони жадно цепляются за небольшой умывальник, отчаянно не желая падения и потери координации, и Джонатан так сильно опирается на него, что врезается головой в небольшое зеркало, что неприятно трещит, а после со звоном сыпется на пол, разбиваясь на мириады осколков. У него больше нет сил держать себя — мир похож на кроваво-чёрное пятно, сильнее и сильнее утягивающее куда-то во мглу, и ладони выпускают раковину, а тело мешком сваливается вниз. В нос бьёт необычайно свежий аромат — так пахнут лилии. В детстве мама всегда ставила вазы с лилиями, а он с удовольствием вдыхал их благоухания, отождествляя с чем-то тёплым, родным, семейным. Сквозь мутную пелену агонии Джонатан видит её глаза — холодные, пренебрежительные, обжигающие льдом и наделяющие его бесчувствием. Мама никогда не смотрела на него с теплом, заботой и любовью; мама лишила всего, что у него могло быть — например, настоящей семьи, — а со своим уходом привнесла в это нестерпимую обречённость. У него никогда не будет настоящей семьи. Внутренности так невыносимо сжимаются, а дыхание перебивает, что в глазах застывают слёзы — он смотрит в пустоту и созерцает в ней безжизненные, обжигающие льдом тёмные и налитые раскалённой сталью глаза. И сколько прошло — мгновение, минута или десятки минут, — как Джонатан испуганно осознаёт, что это не глаза мамы. Эти безжалостные, пустые и пронизывающие насквозь зрачки принадлежат ему. Как во сне, он тянется к крупному осколку, в котором, оказывается, всё время созерцает своё отражение, хватает его и зачем-то сильно сдавливает в пальцах, из-за чего становится больно — густые капли крови проступают из порезов, но будто эта боль способна заткнуть ту самую, что так долго ковыряет, вскрывает, отравляет, убивает и разрывает ему сердце. Он устал так жить — так существовать. Он вдыхает полной грудью воздух, ощущает стекающие по щекам горячие слёзы, как вдруг аромат лилий полностью забивает лёгкие, а вместе с этим в сознание проникает что-то очень важное — слишком невыносимое в своём понимании, слишком поражающее в этом чувстве, слишком-слишком-слишком!.. Его касается тяжёлое и непередаваемое ощущение — он знает, что такое любить и скучать. И он точно помнит, о ком скучает. Он изо всех сил хочет домой — туда, где он нужен и где тепло. Сквозь пелену жгучей влаги Джонатан равнодушно наблюдает, как острая неровная грань стекла медленно приближается к запястью. Он не мог — не должен себе такое вообразить. Это всё где-то обязательно с ним было, и он изо всех сил верит, что происходящее сейчас — насмешка его поражённого разума. Но что бы это ни было, а он вскинет голову и будет с этим жить дальше, потому что где-то — Джонатан ещё точно не знает, где, — его ждёт семья. Его ждёт Гермиона. Он жмурит ресницы, сбрасывая с них обжигающую влагу, разжимает окровавленные пальцы, чтобы выпустить осколок — это совсем не его путь. Он обещал ей, что очнётся. Вдруг кто-то очень грубо хватает его за руку, сбивая, и заставляет выронить осколок, а затем встряхивает за плечи и ошеломлённо кричит, только Джонатан по-прежнему потерянно сидит, не видит перед собой ничего, будто весь мир угас, но слышит едва узнаваемый голос, звучащий будто через старый приёмник. — Придурок, ты что творишь?! Идиот! Джо! Блядь, очнись!.. А он просто понял, каким образом и ради чего ему стоит существовать дальше. Это всё не может быть его воспалённой болезнью ума — Джонатан обязательно найдёт то место, где это действительно существует.***
Вокруг слишком светло, даже белоснежно — свет так сильно режет глаза, так непривычен, что приходится зажмуриться и с усилием расцепить слипшиеся ресницы. Ему приходится спрятать в ладони лицо и часто моргать, чтобы хоть как-то привыкнуть и не ослепнуть — ужасно ярко, ужасно непривычно. — Джонатан? Свет тускнеет, пространство окрашивается в тона серого и тёмного, а в ушах звенит знакомый голос, возвращая обратно из... Он не знает, из чего. — Том, — непослушными губами выдыхает Джонатан и пытается подсмотреть сквозь ладонь, но пока ещё больно, пока ещё режет. — Как себя чувствуешь? — в полтона спрашивает тот — его голос становится ближе, слышится отчётливо; Том взволнован и одновременно испытывает облегчение, и Джонатану кажется забавным, как сильно и много может испытывать человек, особенно противоположные друг другу эмоции. — Вообще не чувствую, — в горле слишком сухо и выходит отвечать только шёпотом, однако от недавней мысли вырывается тихий нервный смешок. — Несколько дней ты пребывал в бессознательности, — поясняет Том, а в его голосе снова больше напряжения, чем облегчения. — Но не умер же. И эта мысль кажется забавной, однако шумный вздох неподалёку заставляет тревожное чувство медленно и мучительно проникать иглами под кожу. — Во всяком случае, теперь точно жив. Джонатан наконец привыкает к тому, чтобы созерцать мир, щурит глаза и находит Тома: он сидит рядом с его кроватью, напряжённо поджимает губы, но в тёмных зрачках пляшут искры — глаза улыбаются. Джонатан бегло осматривает незнакомую небольшую комнату, интуитивно осознавая, что находится в больнице, и тяжело вздыхает. А затем резко подрывается и диким взором жадно впивается в Тома, с хрипом задавая лишь один-единственный безумно волнующий его вопрос: — Гермиона — где она?! Том изучающе смотрит на него, поджимая губы ещё сильнее и превращая их в тонкую полоску, затем слегка щурит глаза и приоткрывает рот, чтобы отозваться, как вдруг на кровать сбоку запрыгивает огромный рыжий кот: он вальяжно проходит по постели, мягкими лапками ступает по одеялу, останавливается напротив и прямо смотрит Джонатану в глаза. Весь мир угасает, замирает и будто превращается в ничто, оставляя только его и смотрящего на него полуниззла. И Джонатан изо всех сил верит, что всё — не игра поражённого в лихорадке разума, а Гермиона существует. Он же не мог — не должен себе такое вообразить. Пожалуйста.