Миха — про смертельный катарсис и секс
18 октября 2023 г., 09:55
Смерть бывает разной. Миха вот за сегодня уже раз семь так умер точно. А может быть и все девять — и, наверное, будь бы он кошкой, уже давно бы валялся под забором. Но у Михи иммунитет, у Михи горящее нутро, а напротив — такой же горящий и гудящий Андрюха. Такой, который рукой ведёт, который краснеть заставляет, который краснеет сам. Миха ахает, толкается сам, думает, что это полный пиздец. Потому что, ну, да, наверное, брудершафт — дело, ё-моё, справедливое и открытое.
Только вот это по-пидорски, думает, чё бы там Дюха не гудел. Гомосятина какая-то, если не хуже: Миха привык, вон, к тяжёлым ботам, к сбитым рукам, к тому, чтоб горланить под окнами, зазывая Маринку во двор. И только изредка, если очень повезёт, если, вон, Балу каким-то необычайным, сука, образом (он всегда такое чуял за версту, чуял и пробовал, а потом, если вкусно, приносил) передавал украдкой журнальчик — о, вот тогда Миха мог себе позволить. И то, наверное, потому, что это не воспрещалось: воспитание ж, блять, мужика. Куда ещё. Дрочить надо на модельных тёлочек, чё с ними ещё делать.
Но Андрюха спасает. Андрюха предлагает:
— Или мне приказать тебе? — и у Михи щёлкает.
Ага. Ага, блять. В угол, на колени, заткнуться, выйти из-за стола, выкинуть из комнаты весь хлам — Миха ненавидит всё это, ненавидит до скрежета зубов, но, господи, да, да, пожалуйста.
— Прикажи... — шёпотом, как будто пугаясь, отзывается Миха и дёргает коленкой.
Тогда он сможет. Тогда получится.
Михе самому стыдно ужасно, потому что, блять, ну по-уебански это — по приказам шлындать, внимать им, слушать. Как будто у него самого тяги не хватает так сделать, как будто сам он — трусливый и поганый. Какая, нахрен, анархия? Позер, получается.
Но ничего он не может поделать, ничего, сука, кроме того, как слушаться: взгляд поднять, смотреть, кусая губу. Миха смотрит — следит, слушает, весь стрункой вытягивается, сглатывает, кадыком дёргает. У Андрюхи в глазах — строптивая, негнущаяся, упёртая решимость, и Миха вроде как такую же хочет себе, чтоб вот так тоже уметь — а с другой стороны, думает, нахер оно мне надо, всё равно у Дюхи красивее наверняка. Вон, как зрачками бегает. Миха чувствует, что тоже страшно, что тоже непривычно, чувствует, что с ним возятся, и хочется вскочить, махнуть рукой, сказать, типа, да и хуй с ним, Дрюх, хуй с ним, сосаться же можем, вот и поехали, а подрочить всегда и самим можно, чё ты, хата большая, разбежимся.
— Мих, — говорит Андрюха так спокойно и уверенно, как только может. — Мих, на меня смотри. Вот так. Умница. И, это, руки опустить можешь. Так хорошо их держал.
И Миха медленно опускает руки. Их прошибает током, но ему как-то не до этого сейчас. Он смотрит, потому что сказали, потому что Князь красивый и властный, потому что Миха, на самом деле, всегда прислушивался, прислушивался и слушался, даже если приказов не было. Тут бы вот, говорил задумчиво Дюха, вверх как-нибудь пойти — и Миха строил гармонический, кивал Балу, Пору, а потом смотрел снова на Андрюху, проверяя, нравится ли? Нравится?
Я послушал?
Я послушный?
— Такой красивый. Помоги мне, Мих, а я тебе помогу.
Ну как, как Миха даже в теории может отказаться? Да не может он нихера, конечно. Может только слушаться: он кивает медленно, мелко, едва заметно, а потом ахает тихо, когда под ладонью, а не под коленом, оказывается тёплое и твёрдое.
Пиздец.
Миха тянет воздух носом, привыкая вроде бы, но одновременно с этим расстегивая ремень. Ремень, ширинку — пиздец, пьяные сборы-разборы не проходят, видимо, даром. Миха замирает, а потом дёргается весь, потому что его прошибает, потому что он стонет от одного только горячего прикосновения, потому что он сначала выгибается, а потом тычется лбом в чужое плечо, дышит часто-часто, как бывает после секса, хотя ничего ещё не было. Он кусает губу, стараясь угомониться, и слушается: кладёт пальцы, ладонь на член, сжимает несильно, ближе к основанию, снова выдыхает от этого.
— Блять, Андрюх…
Дрочить на сухую — совсем дрянь, но другого выбора у них нет.
— Сожми, — требует Андрей хрипло и на своем примере показывает, что нужно делать.
Миха в постели говорить не привык. Не, он вообще-то попиздеть любит: за разное перетереть — это с удовольствием. Но не вязалось как-то: вроде, дело-то другое совсем, на другое, так сказать, силы направлять надо. Девчонки иногда вкидывали что-то, и Миха замечал, что от этого иногда по загривку приятно бежали мурашки, но сам продолжал молчать. Ну, мог пару раз по имени назвать, но и с тем старался не борщить — путался, ё-моё, называл Маринку Каринкой, и сразу всё шло по пизде.
В общем, Миха всё привык молчком, молчком — и среди томных охов-вздохов. Не более.
Но, сука, Андрей Князев снова посылает всё привычное и обычное нахуй. Не затыкается, шепчет, пока тянет за волосы — и то, и другое, и от каждого у Михи на губах стон, как необсохшее молоко, и ком в горле, этим самым стоном пробивающийся.
И только, сука, чужое имя, чужое имя и неизменный мат — вот, что не уходит. Привязывается крепко ебучее "Блять, Андрюх...", и у него с этим ничё сделать не получается.
Миха головы не поднимает, так и сидит, согнувшийся, вздрагивает, когда прошибает, а ещё сильнее — когда прошибает Андрюху. Он же тоже, сука, чувствительный, они оба: Миха вон копирует тоже самого себя (того, который наедине в толчке) как-то. Пальцами сжать, придержать как будто, потом отпустить, пройтись широко по всей длине, скользнуть ладонью наверх, погладив головку, испачкать всю руку, как будто обваляв, и снова вниз, дотянуться до яиц. Миха скулит хрипло, но всё пытается заглохнуть: губы уже болят, и перед глазами плывёт цветная резь — жмуриться меньше надо.
— Миха, Мих, — Андрей зовёт, спрашивает — что тебе нравится, а? Что мне ещё сделать?
Спрашивает — значит надо ответить, а для этого надо посмотреть в ответ. Да? Пиздец.
Миха плывёт от влажного поцелуя, ещё сильнее трепещет от Андрюхиного стона на ухо, дёргается весь. И поднимает тяжёлую голову, поднимает — смотрит, туманно так, как под приходом, полуприкрытыми глазами. Смотрит, сглатывает, снова жмурится, качая головой, и хриплым выдохом просит:
— Придуши, а.
Он же думал уже, да, что собачий кайф в детстве был классной хернёй? Думал про Дрюхины ошейнички, про его кожаные все штуки, ложащиеся на шею изогнутыми змеями? Думал, конечно, а ещё Андрей аккуратно сжимал шею, когда они целовались у ТамТама, и у Михи совсем всё смешалось. Смешалось: он просит и тут же скулит, запрокинув голову, когда Князь вот как-то по-особенному проводит рукой.
Когда в себя приходит, сразу же хочется стушеваться, качнуть башкой, типа, да ладно, да хер с ним, давай уже так. Но Андрюха целует, прихватывает зубами — всё плывет, и Миха тоже плывёт. Плывёт, пиздец плывёт, так, что хочется больше, ещё больше, а в то же время кажется, что не вынесет, не сможет выдержать. Потому что это слишком сладко, слишком хорошо: Миха задыхается, воздуха не хватает, как от первой тяжки, как от тяжёлого и херового такого табака.
У Андрюхи руки, вообще-то, поаккуратнее будут, изящнее, блин. Художник, блять, писатель, утонченный и ласковый. Такой нежный, что аж специально хотелось поначалу: в косухи, в кожаные перчатки, ошейники. А сейчас этот нежный и мягкий душит, блять, стискивает шею, горло, давит так, что слюна скапливается, и всё плывет ещё сильнее, накатывая огромными такими волнами.
А ещё Андрюха трогает член, скользит влажно, дразняще, блять, нагло совершенно — и это тоже отдельный пиздец. Это совсем не похоже на то, как делает Миха сам, не похоже на то, как делали тёлочки, впопыхах, оттягивая, перемежаясь скорой дрочкой прежде, чем развести свои колготчатые ножки. У Михи стоит до того, что всё гудит, и это похоже на очень хороший приход, когда товар хороший, барыга хороший, когда настроение хорошее, и все вокруг — все вокруг ватное, тело тоже, блин, ватное, а глаза мутные-мутные, и всё такое чувственное, чувствительное, терпкое...
Миху кроет настолько, что он забывает о чужом приказе. Забывает трогать в ответ: хватается только за чужое бедро, сжимает, потом снова, соскальзывая, член — не ласкает, просто тоже сжимает у основания, и фрикции случайные совершенно, скользящие получаются, не специальные. Миха скулит, хнычет, жмурится, чтобы ещё сильнее, чтобы до пятен перед глазами, толкается в руку. Смотрит совсем уже не своим взглядом: голова кружится, и кислород с непривычки даёт не хуже герыча, а чужая рука всё касается, и он не выдерживает.
Не выдерживает.
Миха кончает, вцепившись в чужое плечо зубами. Всхлипывает, неожиданно обнаруживая у себя слёзы. Он кончает, кажется, как тёлка: вздрогнув всем телом, заскулив, подаётся бедрами, а сам весь сгибается, выгибается, сжимается. Когда оргазм отпускает, когда становится дышать немного легче, когда взгляд немного яснее, то по телу бежит холод, а рука, лежащая на чужом члене, резко начинает ходить быстро, влажно, обласкивая тщательно.
Нужно же слушаться, да?
Последняя мысль тонет в Андреевом стоне, в крепкой хватке на предплечье, будто он для Андрея теперь спасительный круг. Хорошо, горячо, душно, запредельно шумно и головокружительно близко.
Как же он вляпался, боже мой.
А потом Андрей запрокидывает голову, низко, гортанно стонет и выгибается, невольно совсем в Миху вжимаясь. Руке становится горячо и влажно.
Андрюха тянет к себе, и они вытягиваются горизонтально. Это кажется странным, блин, потому что это не привычный валет, и вообще: Миха думает, что так даже с тёлочкой не всегда полежишь — убегают, улетают, цокая, унося свой парфюм долой. Но Андрюха шепчет хриплое, не очень внятное:
— Такой молодец, Мих, так хорошо. Видел бы ты себя сейчас, ты такой красивый.
Миха понимает, потому что они друг друга всегда с полуслова, всегда чётко и хорошо — и выдыхает. Горячо так, резко, пытаясь справиться с нахлынувшим: глаза-то, ё-моё, всё ещё мокрые. Как у девки.
Андрюха нежный, выглаживает, заземляет, успокаивая. Такому вот, мягкому, аккуратному, сжимающему руку по глотке, а потом нежно замаливающего, как будто всю жестокость лаской — такому Миха готов отдать всё, и себя в том числе. Такому Миха готов прислуживаться, ага, как у какого-то русского писателя — тошно, только тут хорошо, сладко, правильно. Тут хвалят, тут в ответ дают реакцию: Князь сам стонет, красиво так, блять, что дрожью прошибает. У него вообще голос красивый, он поёт замечательно, удивительно замечательно для человека, который никогда не занимался музыкой. Андрюха всегда интонирует, он же, сука, артист, яркий и славный — и сейчас от его интонаций, от того, как смыкаются пальцы на руке, как он кончает, от этого всего у Михи просто взрывается очередной снаряд. Афганский, блин, или ещё какой, он не разберёт, знает только: он теперь контуженный, теперь мир по-другому воспринимать не сможет. Миха голову понимает едва-едва, только чтобы посмотреть: скулы пунцовые, виски блестят, а глаза — глаза, как всегда, блин, светлые и красивые. Поволокой такой затянутые, как под чем-то лёгким и ненавязчивым, но въёбывающим будь здоров.
Миха кусает губу в очередной раз, и сейчас, как будто очнувшись, он понимает — больно. Они же сначала целовались, много-много сосались, до распухших, до влажных, раскрасневшихся — а потом зубы, много и с силой, чтобы попросту не сойти с ума.
— Пиздец, Андрюх, — тихо говорит Миха, но не сдерживается. Жмётся к шее: носом, губами, смаргивает, но рук не поднимает. Держит вот так: одну на чужом бедре, но так, смазанно, как будто она и не там совсем лежит — а другую так, в стороне. Грязная же. Грязно. Пусть они и панки.
— Я тебя правда это…
По-пидорски — заглядываться на длинные пальцы, на разукрашенные красками ладони, на костяшки, такие же сбитые, на светлые растрёпанные волосы. По-пидорски — жадно смотреть на влажный язык, слизывающий с губ пиво, на усталость острого носка ботинка, выглядывающего из-под стола, на мерно дергающийся под глотками кадык.
По-пидорски — любить мужика, и неважно, вообще-то, что одного только. Миха, блять, любит, сейчас любит, реально, и вчера вот тоже любил, и долго уже, если честно, любит, молча и по-пидорски. Надо, походу, смириться, принять, там, и все дела, но Михе тошно от самого себя, а от Андрюхи — сладко, ужасно сладко, так, что хоть ложечкой золотой выгребай и облизывай. Для Андрюхи, кажется, можно всем на свете пожертвовать, потому что Андрюха — это музыка, а музыка — это Андрюха, а за музыку и свободу Миха готов рвать, сука, до смерти, до выгнутых в агонии позвонков и железных капель выступившего потца.
— Я тоже, Мих. Заебись же, а? Что это у нас обоюдно. А то всю жизнь так и пускали бы друг на друга слюни, — не задумываясь подтверждает Князь, ставит клеймо, хер его знает, цепляет сбрую — Миха идёт следом. Как за ошейник, за поводок тянут, как к себе зовут, хлопая по коленке, как приказывают ласково и трепетно — так Миха и идёт, идёт, цепляясь пальцами за чужие запястья. Идёт послушно, потому что сам хочет, потому что у них с Андрюхой сейчас ладони у обоих грязные. На пару — две грязных и две чистых руки. А это что-то, да значит.
Андрюхе всё не лежится спокойно – ёрзает, хотя очевидно пытается Миху не тормошить. Сопит там под его, Михиным боком, но всё-таки не выдерживает. Чтобы внимание к себе привлечь, он тихонько скребёт Михину спину ногтями, спрашивает серьёзно:
— Ты как, Мих? Всё хорошо? Может, водички принести? Или в душ пойдём?
— Пива надо, — помедлив, согласно кивает Миха. Его сбивают чужие тревога с нежностью, сбивают эти вопросы, теплые прикосновения к спине, под лопатками. Его вообще сейчас всё сбивает: ему сложно думать, хотя мыслей — куча, и среди них нужно найти что-то подходящее, стоящее, ценное. Что-то, подходящее Андрюхе.
— И в душ надо. Погнали?