***
Он работал в кафе рядом с выставочным центром. Там подавали слишком сладкие пироги и греющий душу кофе с нотками корицы. Иногда за прилавком он рисовал на салфетках — не по заказу, а для себя. Иногда оставлял их в вазе с чаевыми. Некоторые посетители начали забирать эти салфетки, аккуратно складывая в книги. Однажды одна художница назвала их «самыми грустными платьями, которые она когда-либо видела». Дань Хэн только кивнул. Грусть — это тоже стиль. Каждый вечер он приходил домой и раскладывал папки на полу. Белый, серый, угольный. Линии были чёткими, как у хирурга. Он боялся цвета. Не знал, как с ним быть. – Твои платья не дышат, – сказали ему на последнем просмотре. – Они как призраки. И он ушёл, не ответив.***
Теперь у него была мастерская. Ну, как мастерская — угол гостиной с вешалками, манекенами и коробками с тканями. Иногда они ссорились: о том, что он разложил выкройки на партитуре, или что Инсин зацепил каркас платья смычком. Но это было нормально. Инсин был его вдохновением. Музыка, которую он играл, отзывалась в груди. Иногда он рисовал эскизы под его импровизации, не глядя — просто чувствуя, куда ведёт мелодия. Тогда платья получались странными, словно сотканными из воздуха. Они всё ещё были серыми. Но в них уже было движение. Вечером, после репетиции, Инсин вернулся с криво запакованным рулоном из ткани. Бросил его на диван, прошёл мимо и сказал вскользь: – Ты говорил, что хотел прозрачный тюль с вышивкой. Я нашёл тебе что-то похожее. Светлый. Но ты, если что, можешь вывернуть его наизнанку и снова сделать всё серым. Хэн открыл упаковку, а пальцы дрожали. Ткань была молочно-белой, почти переливчатой. На ней — крошечные ноты. Вышитые вручную, золотистой ниткой. Он ничего не сказал. Только пошёл за ножницами. А потом обнял Инсина сзади, прижавшись к его лопаткам. – Ты не только играешь, – прошептал он. – Ты вдыхаешь в меня жизнь. Инсин не ответил. Только взял его руку — и прижал к губам. Но свет становился тускнее с каждой продлённой репетицией, с каждым засыпанием в одиночку на холодных простынях.***
Он начал вставать позже. Не потому что хотел спать — наоборот. Сон стал отрывистым, урывками, как рваный шов. Просто не было причин вставать раньше. Письма с отказами приходили утром. Иногда — в почтовый ящик, чаще — на почту. Холодные, одинаково вежливые, как под копирку: «Ваш стиль интересен, но, к сожалению, не вписывается в нашу концепцию...» «Мы не можем принять участие в вашем показе в этом сезоне...» «Мы ценим вашу страсть, но предлагаем вам поработать с цветом...» Хэн больше не открывал их сразу. Иногда даже не читал. Просто знал: снова нет. Инсин приносил чай, клал руку на его затылок. Говорил: – Ты нужен. Просто ещё не тем, кто готов это увидеть. А потом снова уходил на репетицию.***
Он пытался рисовать. Но пальцы становились деревянными. Линии получались мёртвыми. Как будто даже ткань не хотела ложиться по ним. Был день, когда он стоял у окна и рвал наброски один за другим. Инсин тогда сидел в прихожей, на полу, и не вмешивался. Только слушал, как рвутся листы, как ломается голос. – У тебя сильные руки, – сказал он потом. – Я видел, как ты шьёшь. Ты не из тех, кто сдаётся, зебрёнок. – Я не сдаюсь, – выдохнул Хэн. – Я просто не знаю, зачем дальше.***
Однажды Инсин пришёл домой, пахнущий звуком. Он светился, весь — от кончиков пальцев до ключиц. На губах дрожала улыбка, будто он боялся, что та исчезнет, если её назвать. – У нас первый концерт. Настоящий. Сценарий готов, звук — в идеале. Хочешь пойти со мной на репетицию? Дань Хэн кивнул. Не мог отказать, даже если внутри всё было пеплом.***
Репетиционная база была в подвале старого здания с облезлой вывеской. Грохот музыки отдавался в груди ещё на подходе. Внутри было тепло, пыльно, слишком громко. Инсин сразу исчез в звуке, в движении. Бросил пальто, обернулся с улыбкой: – Садись куда хочешь. Только не трогай микрофон — он живёт своей жизнью. Дань Хэн сел на усилитель и прижал ладони к ушам. Но потом убрал руки. Он смотрел. Слушал. Кафка перебирала аккорды, не глядя на струны, будто играла по сердцу. Кто-то отбивал ритм на барабанах — сосредоточенно, улыбаясь, но точно. Инсин… Он снова был Блэйдом. Плечи выпрямились, движения стали резкими, уверенными, как на сцене. Скрипка в его руках пела, хрипела, кричала. Это было красиво. Страшно красиво. Хэн не заметил, как расплакался. Никто не видел. Все были заняты музыкой. Он не знал — от счастья ли, что любимый живёт своей мечтой. Или от боли, что его собственная — рассыпается, как старая ткань.***
После репетиции Инсин подошёл. Молча достал из кармана два пирожка. – Ели в детстве после тренировок. Держи. Дань Хэн взял. Только потом, укусив, заметил, что держит пирожок дрожащими пальцами. А другой рукой держится за край усилителя. Чтобы не упасть. Инсин увидел. Обнял, не спрашивая. – Ты выживешь, – прошептал. – Обещаю тебе. И я рядом. Дань Хэн только уткнулся лбом в его грудь и зажмурился. Он не просил больше. Просто хотел верить.***
Поздний вечер застал их на балконе. Инсин играл вполголоса — будто не хотел спугнуть тишину. Скрипка звучала, как дыхание — прерывистое, честное. Где-то внизу город светился желтоватыми окнами и красными стоп-сигналами. Дань Хэн сидел на полу, обложившись своими эскизами, как солдат — щитом. Бумаги были выцветшие, с заломами, в карандашных линиях. Почти все — в чёрно-белом. Он перебирал их пальцами, как будто искал ту, которая всё ещё имеет смысл. Скрипка стихла. – Что ты ищешь? – тихо спросил Инсин, подходя ближе. Хэн вздохнул, не поднимая глаз: – Себя. Он поднял один лист и показал его Блэйду — платье, лёгкое, будто сшитое из тени и света. Сложное, геометричное, почти пугающее своей тонкостью. – Это красиво, – сказал Инсин. – Почему ты прячешь это? – Потому что всем нужно яркое. Простое. Узнаваемое. А я рисую так, будто у меня внутри только пепел. Инсин присел рядом. Коснулся его щеки: – Иногда пепел — это только начало. Они замолчали. Ветер качнул занавеску на дверях балкона. Скрипка в руках Блэйда снова издала тихий звук — не ноту даже, а отголосок чувства. Он посмотрел на Дань Хэна и почти не дыша сказал: – Приди завтра. На концерт. – Если ты хочешь, я приду. – Не только потому что я хочу, – прошептал Инсин, утыкаясь куда-то в висок. – Потому что ты должен услышать, что из этого вышло. Он поцеловал его, осторожно, ненавязчиво. После встал и, прежде чем уйти внутрь, добавил: – Завтра всё будет иначе. И для тебя тоже.***
Когда Дань Хэн остался один, он сложил эскизы в папку. Долго смотрел на последний — тот, что показал Инсину. Потом встал, взял ножницы. Поднёс к бумаге — и остановился. Что-то внутри дрогнуло. Стало горячим. Почти болевым. И он понял: нет. Пока нет. Он опустил руки. Убрал ножницы в ящик. Завтра. Завтра он пойдёт. И если его мечта ещё жива, пусть дрожит хотя бы в одной ноте Инсина. В одном взгляде. В одном слове.