ID работы: 13815477

Униформа танго

Слэш
NC-17
В процессе
127
автор
bb.mochi. бета
Размер:
планируется Макси, написано 120 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
127 Нравится 100 Отзывы 84 В сборник Скачать

Глава 5.

Настройки текста

Все это сильнее разума, Сильнее твоего имени, Которое я все время повторяю, И которое я пишу без остановки На страницах моей жизни

— Lara Fabian «Si tu m'aimes»

— Милый мой, ну чем же я могу тебе помочь, если ты все равно никогда не слушаешь советов, которые дает тебе родной папа? — Ты можешь хотя бы дать мне денег? — Юнги всхлипнул, забираясь с ногами на стул, и плотнее прижал телефон к уху так, что между щекой и дисплеем образовалась влажная испарина, — Мне нечем платить за квартиру… — Так сходи в казино, — по тону старшего омеги было ясно, что его давно утомил этот разговор.       К сожалению, папа Юнги никогда не отличался мягкостью или хоть чем-то похожим на эмпатию, сделавшийся с годами циничным до скрежета зубов. В его советах не было и капли сострадания или любви, они были жесткими, бесцеремонными, иногда даже казались язвительными, потому что ему и самому пришлось научиться быть таким, чтобы суметь уберечь себя и вырастить Юнги, и его нельзя было за это винить. И хотя такое уже давно воспринималось как норма, как что-то в порядке вещей, Юнги все же отчаянно не хватало ощущения защищенности и простой поддержки. — Может быть, ничего не выиграешь, так хотя бы найдешь себе приличного альфу, — до слуха Юнги донесся щелчок зажигалки и тяжелый выдох, — а Чонгуки? Он ведь такой хороший мальчик, неужели он не может дать тебе взаймы? — У них с Тэ сейчас ремонт, — Юнги тоже закурил, головой откидываясь на спинку стула.       За окном тяжелыми мокрыми кляксами падал сырой снег. Юнги почти чувствовал запах мандаринов, мятных леденцов и колючих еловых иголок — такой же свежий, как и его собственный, расцветающий почти невесомой, смолистой дымкой можжевеловой ягоды. Город готовился к рождеству, которое полагалось праздновать дома с любимыми, дарить друг другу смешные вязаные свитера или шарфы и пить обжигающе-горячий какао. Юнги сидел в своей холодной пустой квартире с просроченным счетом за отопление и пялился на кухонный кран, заляпанный разводами известкового камня. — Вот надо было раньше думать и выходить за Чонгуки замуж. Теперь-то, конечно, у него своя семья, и ты ему больше не нужен. В нашем с тобой положении, милый, не получается уже вертеть носом, всю жизнь это тебе говорю, — папа Юнги почти что зевал в трубку, — и прекрати реветь. Двадцать два, а все веришь в сказки про принца. — Пап, мне пора.       И на что только Юнги рассчитывал, когда звонил ему? Так происходило абсолютно каждый раз. Он хотел получить поддержку, возможно, немного помощи, но точно не слушать о собственной несостоятельности и глупости. — Что? Юнги, и так все время! Что-то промямлил и положил трубку. А послушать, как у папы дела ты не хо… — Я спешу. — Куда? — В казино!

***

      Губ касается горячий ободок чашки чая, и на дисплее загорается ярко-зеленый логотип, оповещающий об удачно совершенном переводе денежных средств. Юнги хмыкает, смахивает приложение мобильного банка с экрана и взглядом утыкается в свою чашку. Это даже забавно: всю жизнь чувствовать себя ненужным даже собственному папе, отделываясь от необходимости разговаривать с ним короткими звонками раз в месяц и переводами неприлично огромных сумм почти еженедельно. Чувствовать эту болезненную гордость, когда разговор заходит о Джинхо, вымаливать ее жадно, нетерпеливо, отчаянно, хвастать безделушками, шмотками, светить искусственно счастливым лицом с фотографий, но никогда не говорить о том, что по-настоящему важно. Прикусывать язык, когда горло дерет ком от обиды и разочарования, улыбаться притворно и держать ровно спину в надежде, что его заметят и обратят внимание. Быть недосягаемо идеальным, никогда не чувствующим боль или грусть, быть правильным — заслуживающим одобрения.       В детстве самой главной целью казалось сделать так, чтобы папа никогда больше не плакал — они тогда жили в трущобах, и старшему приходилось работать в две смены в супермаркете и на заправке, чтобы содержать себя и ребенка. Он был осунувшимся, измучанным и неспособным даже оценить песенку, которую Юнги сочинил на уроке искусств в музыкальном классе, потому что она казалась ему глупой и раздражающей, когда он после отработанных суток приходил домой с пакетами наперевес. Об отце Юнги слышал только то, что он гнусный кусок дерьма, способный бросить омегу с младенцем на руках.       Вопреки всему этому, папу Юнги никогда нельзя было назвать холодным или отстранённым: напротив, он всегда принимал в его жизни слишком активное участие, но только не там, где это действительно было важным или нужным. Он много кричал, много лез с расспросами, но никогда не интересовался тем, что творится у собственного ребенка в душе, предпочитая сосредоточиться только на нравоучениях о том, как правильно жить. Как будто вся его бурная деятельность всю жизнь была направлена только на то, чтобы сделать Юнги исключительно ответственным, самостоятельным и… сильным. Да, в их семье это называлось быть сильным: ни о чем никогда не просить, выражать как можно меньше эмоций и терпеть, даже когда ты устал настолько, что горло раздирают хриплые рыдания. О, плакать считалось непростительным: папа и сам плакал только за закрытой дверью собственной спальни, предварительно показательно громко хлопнув ей. Он разыгрывал целые спектакли для своего единственного зрителя, который стоял под дверью, крепко зажимал маленькой ладошкой рот и давился горькими слезами, обжигающими щеки, чтобы не выдать случайно собственное присутствие. Тогда у Юнги закрепилось четкое осознание: он и есть источник всех бед, которые его папа вынужден терпеть. И только он способен его от них избавить, если будет достаточно соответствовать.       Юнги прививалось простое, тривиальное и до скрежета отвратительное правило: быть уязвимым — плохо. Быть уязвимым — обнажать свою слабость так, словно это постыдный и бесполезный порок, за который тебя осудят, ткнут пальцем в грудь и рассмеются прямо в лицо. Непременно воспользуются, окрестят жалким неудачником и сломают. Но вероятно, все эти установки, которые вдалбливались в мозг ребенка, были из лучших побуждений.       Юнги успел выучить, что рассказывать о своей слабости — стыдно, неуместно и раздражающе. В лучшем случае в ответ равнодушно пожмут плечами, в худшем — заставят испытывать за эту самую слабость такое огромное чувство вины, которое покажется неподъемным и оттого ужасающим. Быть уязвимым — омерзительно. Это уродливый дефект на теле, на который пялятся все, кому не лень, поэтому его нужно прятать, стыдливо рассовывать по внутренним карманам изувеченной души, скрывать от посторонних глаз и никогда не являть миру, раз уж ты вдруг оказался настолько бесполезным ничтожеством, что не сумел избавиться от этой заразы. Если дать слабину, если разжать челюсти хотя бы на крошечное мгновение, приоткрыть глаза, расслабить плечи, ослабить жесткую хватку на горле своего порока, то оно непременно разрастется чумой, отравит все тело, пропитав каждый мускул, каждую клетку, каждый атом своим разрушающим смертоносным ядом. Оно станет очевидным, огромным настолько, что поглотит с потрохами и безжалостно перемелет в труху пожелтевшими безобразными зубами.       Будучи подростком Юнги часто испытывал к себе непомерное, отвращающее чувство жалости, от которого тошнило колкостями и каким-то надрывным больным сарказмом, ему казалось, что его уродство слишком приметно, оно мельтешит бельмом на глазу, а потому ненавидел его всем своим существом, неумело пытаясь замаскировать напускной холодностью. С годами, по мере того, как он становился старше, его личный монстр, казалось, становился слабее и меньше: Юнги научился умещать его под кроватью. Он кормил его время от времени, когда становилось совсем невмоготу, бросал ему редкие куски добычи, но неизбежно винил себя абсолютно в каждый из таких разов. Юнги много думал о том времени, когда ему едва исполнилось пятнадцать, и он сидел под вишней, болтал неторопливо ногами и курил свою самую первую в жизни сигарету. Тогда его папа выкуривал уже пачку в день, но, почуяв табачный запах от младшего, недобро нахмурился, отчитав со всей строгостью, на какую способен тридцатидвухлетний мужчина. Он отобрал сигареты и еще неделю подозрительно косился на него, когда Юнги возвращался из школы, поэтому пришлось научиться прятать сигареты надежнее: между стеной и шкафом в стене была дыра, которая открывалась взору, если отодвинуть закрывающий ее постер жутко популярного в те времена бойзбенда. Юнги сидел тогда на крыше его школы — всего три этажа, но и этого было достаточно, чтобы оторваться от мира, сунув в уши наушники, выдыхал дым в небо и наблюдал за стаей голубей, что притаились за мусорными баками внизу. Птицы клевали своего мертвого сородича, из которого вываливались посеревшие зловонные кишки, прыгали вокруг вспоротой тушки и отбирали друг у друга добычу прямо из клюва. Юнги тогда думал, что эти голуби очень похожи на людей. Хотя, возможно, они даже в несколько раз их гуманнее и добрее – в конце концов, они хотя бы дождались, пока самый слабый из них погибнет прежде, чем начать пожирать его. Внизу от порывов ветра постукивали и скрипели качели на опустевшей детской площадке, где-то кричали вороны, Юнги считал проезжающие мимо машины, а голуби продолжали сосредоточенно пожирать сырое стухшее мясо, копошась в куче мусора. Тогда ему казалось, что он оказался в разломанном промежутке времени, сточенном до размеров его головы.       Через пару лет случился Чимин: улыбчивый, вечно суетливый и солнечный. Простой и добрый, он часто смеялся, заваливаясь набок, заражал своей энергией и жизнелюбием так, что этому невозможно было сопротивляться, он был настоящим и искренним, и в этом, казалось, таилась его главная сила. Он почти не ел сладкого, курил толстые сигареты с вишневым фильтром, носил дурацкие толстовки и грел холодные руки Юнги в своих карманах, и изувеченное, закрывшееся от мира сердце постепенно начало оттаивать. Юнги пришлось переучиваться чувствовать, делать это заново — по-новому, через боль, как учатся ходить после тяжелого перелома, задыхаясь от этих новых, жарких, почти что осязаемых чувств. Если бы тогда он только знал, что Чимин станет для него самым глубоким и тяжелым рубцом на сердце, то, возможно, больше бы слушал папу, который с самого начала относился к их отношениям, как к чему-то недолговечному и глупому.       Юнги стал сильным в том самом понимании, к которому стремился почти всю сознательную жизнь, но так и не понял, как сильно заблудился в самом себе. И сейчас, когда тепло от чая горячо разливается внутри, а в тяжелой голове не утихает рой мыслей, Юнги с подозрением косится на сумку, оставленную в противоположном конце гостиной на диване. Там, между подкладкой из элегантной телячьей кожи и кокеткой, клочок бумаги, исписанный неровными цифрами. Юнги думает, что бы он сказал Чимину, если бы в нем хватило безрассудства все-таки позвонить. Он думает, что не смог бы совладать с голосом, и напряженная дрожь выдала бы все его стеснение. Ему кажется, что этот чертов номер насмехается над ним. Как долго он бежал? — С годовщиной.       Голос в тишине комнаты звучит громовым раскатом, вырывая из раздумий. Юнги вздрагивает от неожиданности — он не слышал, как Джинхо вошел, до того погрузился в свои бесконечные терзания, что совсем выпал из реальности. — Ты ведь уже поздравлял меня с… Ох, — омега оборачивается к нему корпусом, все еще сосредоточенный на собственной боли, которая никогда никуда не уходила, и резко выдыхает, так и не окончив мысль, когда видит перед глазами раскрытую коробку из красного бархата с колье. — Я подумал, что давно не делал подарков, — говорит Джинхо, хвастливо вручая украшение в протянутые руки. — Оно прекрасно, — Юнги тихо выдыхает, проходится пальцами по переливающимся в свете потолочной люстры камням, поднимая глаза на альфу, но чувствует только тяжесть того образа, который взвалил на себя, и который, кажется, стал жать в плечах.       Он натягивает его на себя, как неудобное пальто, которое меньше на два размера, пытается выпрямиться, одернуть короткие рукава в надежде, что так оно сядет лучше, но, кажется, выглядит только еще более нелепо и скованно. Удивительно, что Джинхо этого совсем не видит. Он рассматривает Юнги горделиво, даже кажется, что слегка надменно, и в этом столько болезненной какой-то фальши, что выть хочется. Он обвешивает Юнги подарками и украшениями, как обвешивают рождественскую ель гирляндами — неживую, выкорчеванную и медленно умирающую. Это пародия жизни — переливающиеся шары на постепенно ветшающих, сохнущих безжизненно ветках. — Где твое кольцо? — спрашивает Джинхо, немного склонив голову набок, а Юнги хочется одернуть руку и сжать ее воровато в кулак, спрятав за спиной. — Пальцы… отекают перед течкой, — омега находится быстро, тянет неловко губы в улыбку — вымученную и совершенно пустую, и сам же хмыкает от такой наглой лжи.       Имитировать течки сложно — особенно, когда живешь без них вот уже пару лет. С тех пор, как Юнги бросил прием гормональных, они вообще прекратились, поэтому раз в триместр ему приходится изображать гнездование, несколько дней подряд закидываться убойной дозой нейролептиков, чтобы вызвать передозировку, и, как следствие, повышенное поотделение, тахикардию и перевозбуждение. В этой мелодраме он номинант на чертов Оскар, потому что Юнги так сильно вперился в свой недосягаемый образ идеальности, что совсем потерял голову. — Хорошо, детка, — Джинхо кивает снисходительно с неопределенным выражением на лице, — помочь тебе надеть его?       Ему, безусловно, нравится поддерживать их образ идеальной картинки, семьи, где все строится на роскоши и лоске, в которой Юнги — его ценный и дорогой трофей, которым можно хвастать перед друзьями, который с гордостью можно вынести в свет. Утонченный, дорогой и изысканный атрибут статуса и положения. Юнги дает ему это ощущение сполна, потому-то он и находится сейчас здесь. Он отыгрывает свою роль безукоризненно, когда поднимается перед мужчиной на ноги, когда поворачивается к нему спиной и приподнимает волосы, оголяя тонкую шею. Украшение тихо позвякивает, приятно холодит кожу и ощущается на шее тяжестью. На мгновение Юнги думает, что так, вероятно, должны выглядеть его метафорические кандалы, но это только немного страшит — скорее всего, своей новизной.       Юнги не может этого видеть, но точно знает, что Джинхо позади него улыбается, потому что на плечи опускаются тяжелые ладони, скользят ниже, оглаживая лопатки, чтобы переместиться на поясницу и после скользнуть к бокам. Альфа тянет к себе ближе, заставляет упереться задницей в свой пах, оглаживает собственнически, жадно, неприкрыто грубо, задирая полы просторной домашней кофты, и его пальцы на ощупь жесткие и настойчивые — Юнги знает, что Джинхо нравится. Ему нравится, когда он утыкается носом в бледную шею, когда скользит руками по бедрам, когда потирается слегка колючей щетинистой щекой о чувствительную кожу; он шумно дышит, притягивая к себе вплотную, и в секунду становится несдержанным. Если бы Юнги мог чувствовать запахи, то его грудь уже обжег бы маслянистый усилившийся феромон, вот только омега понятия не имеет, как пахнет его будущий супруг — в каком-то роде это дико. — Хочу трахнуть тебя в этом, — шепчет Джинхо на ухо, и Юнги слышит, как лязгает бляшка его кожаного ремня.       В том, чтобы поддерживать эту иллюзию на плаву так долго, есть свои подводные камни, между которыми Юнги научился лавировать не без сторонней помощи. Он, конечно, умеет натягивать на свое лицо туповатое гротескное выражение, какое ему и полагается по статусу, но до контроля некоторых физиологических особенностей организма его актерское мастерство еще слишком мало. Поэтому он мягко, но настойчиво убирает чужие руки с напряжённых ягодиц и оборачивается к Джинхо лицом. Скалится довольно, улавливая, как потяжелел взгляд мужчины, льнет ближе, позволяя ему чувствовать свою власть и силу — пускай упивается своим чертовым раздутым эго и кайфует от того, какого омегу он получил. — Мне нужно в душ, — Юнги скользит взглядом по широкой линии челюсти, касается ее невесомо пальцами, слегка поглаживая, и привстает на носочки, вплотную приближаясь к чужим губам, — жди меня в спальне, чаги-я.       Юнги не нужно в душ — ему нужно, чтобы его белье пропиталось смазкой, а запах усилился, иначе Джинхо догадается, что его жених фригидный и бракованный. Неправильный. Дефектный. Юнги всегда казалось, что смысл бороться существует ровно столько, сколько существует возможность чувствовать, но теперь и эти убеждения потеряли всякий смысл. И как же смешно они выглядят теперь, когда из всех возможных чувств у него осталось только одно — одержимость. Пугающая и болезненная, полная боли и страха, бесконечного страха, что ему снова сделают больно, растопчут, оставят погибать на холодном полу в одинокой квартире, предадут. Это может стать точкой невозврата, второй раз он просто не выкарабкается — сломается окончательно. Ужасно то, что от собственной беспомощности и отчаяния человек способен поступиться убеждениями, отказаться от себя, просто вычеркнуть из своей жизни все, что и делало самим собой, оставив только пластиковую полую оболочку, бежать от этого так оголтело, как от чумы, открещиваться, не гнушаясь прибегать к методам безумным и даже порой запрещенным.       Пальцы дрожат неясно от чего, Юнги и сам не понимает причины этого тремора, когда выворачивает все содержимое сумки, которую успел прихватить по пути в ванную, прямо в раковину. Его сумка похожа на чемоданчик душевнобольного: транквилизаторы, нейролептики, ноотропы и седативные. Такое ощущение, что он находится на грани клинической депрессии или тяжелой формы шизофрении, и страшно подумать, как много дряни ему приходится запихивать в себя, чтобы создавать видимость, что все в полном порядке и под контролем. Он помешался на привлекательности идеи о том, что проще вообще нихрена никогда не чувствовать, чем снова увязнуть в болоте собственных пороков и слабости.       Впрочем, во всем этом фармакологическом разнообразии Юнги ищет то, что купить в аптеке нельзя даже по рецепту врача — небольшой зиплок с полупрозрачным кристалликом внутри. Афродизиак. Они давно запрещены и причислены к группе наркотических средств, но для Юнги это единственный способ оставаться в глазах окружающих нормальным полноценным омегой, который способен заниматься сексом и контролировать собственный феромон, и потому он сжимает кристалл пальцами, превращая его в белоснежный порошок прямо на краю раковины. Страшно было только в первые два раза, сейчас же Юнги совершенно привычно зажимает одну ноздрю пальцем и уверенно склоняется над тонкой дорожкой. Белые мелкие частички поднимаются вверх по скрученной в трубочку купюре, обжигают слизистую и бьют по голове, усталость падает на плечи в ту же минуту, накрывает тяжелым пуховым одеялом и кумарит. Юнги откидывается назад, облегченно выдыхая, трет шею ладонью, расслабленно приваливаясь к стене.       Нужно подождать всего пару минут, чтобы наркотик подействовал, а дальше будет уже все равно. Юнги убеждает себя, что он в полном порядке, что все то безумие, которое он творит, полностью оправдано и не разрушает его жизнь, когда смотрит на себя в зеркало с презрением и ужасом. Он медленно считает до трех, делает вдох через силу, и ему кажется, что он может слышать, как кровь приливами шелестит внутри его головы, как она разносит вещество по венам, и как капилляры лопаются, внутри взрываются маленькие ядерные грибы, отравляя его тело медленным ядом, и сознание постепенно мутнеет. Его мажет нещадно, укутывает непроницаемым маревом. И когда Юнги выходит к Джинхо полуодетый, поплывший и ничего не соображающий, у альфы срывает тормоза.       Они трахаются долго. Юнги даже хватает на поцелуи — Джинхо не отвратителен ему настолько, чтобы заставлять себя, поэтому он принимает его жадные торопливые касания, выгибается голодно, жадно, подставляясь, выставляет круглую задницу, с наслаждением закатывая глаза, когда ее сжимают настойчивые пальцы. Только так Юнги может получать хоть какое-то удовольствие от секса, и это его ничуть не оправдывает, но как же охренительно ощущать себя хотя бы немного, на сотую долю живым и абсолютно свободным. Смазки так много, что она стекает жирными крупными каплями по бедрам, оставляет разводы на простыне, и Юнги высовывает язык, насаживаясь, царапает чужую спину и кричит, освобождаясь от вечного кокона страхов и сожаления. Его подбрасывает от чужих уверенных действий, он мычит, стонет, впивается пальцами в широкие плечи, и перед крепко зажмуренными глазами пляшут цветные мушки. Ему хорошо не из-за секса, а потому что порошок действует, и как только его эффект пройдет, Юнги снова разобьет апатия, засосав в серотониновую яму.       Джинхо, к счастью, успевает отключиться до того момента, когда действие наркотика спадет, и Юнги приходится снова сбежать в ванную, потому что тело зудит и ноет. Он мечется из угла в угол, растирает ледяными подрагивающими пальцами крупные капли пота по лбу и вискам, дышит через раз и плохо соображает, когда сгребает в охапку таблетки, ключи, косметику, пытаясь запихнуть их обратно в сумку — нельзя оставлять после себя никаких следов. Юнги не сможет оправдаться, если Джинхо найдет здесь разбросанные препараты и следы белесой пыли на дорогом мраморе, поэтому он стирает остатки афродизиака прямо руками. Хочется курить, ужасно хочется курить, на воздух, в обжигающую прохладу, бутылку воды, а еще уткнуться в теплую широкую грудь, закрыв глаза, и позорно громко скулить, стискивая ткань чужой рубашки до побелевших костяшек и треска ниток.       Приоткрытая баночка ксанакса с глухим стуком ударяется о кафельный бортик раковины, и Юнги в последний момент успевает закрыть ладонью сливное отверстие, пока все таблетки не укатились в недра канализации. Наверное, он создает так много шума, что может разбудить Джинхо. Его ведет от озноба и дрожи, тело отзывается так плохо, что сумка в итоге вовсе падает на пол, и под ногами рассыпаются желтоватые капсулы и баночки блесков для губ. Юнги собирает их пластилиновыми не слушающимися пальцами, рассовывает по внутренним карманам в какой-то панике, пока не натыкается на скомканный кусок салфетки. Он зажимает себе рот рукой и скулит, жадно смотрит на расплывающиеся цифры перед собой, и даже не помнит ни того, как забивается в угол, ни того, как набирает номер, кажется, с третьей попытки. Защитные механизмы слетают, шлюзы срывает, и плотину смывает потоком бурлящей обжигающей влаги, которая стекает предательски по щекам, заставляя карандаш растечься черносмородиновым синяком.       Нельзя так долго сдерживать что-то, наивно надеясь, что удастся миновать крушения, нельзя жить в своем коконе, стянутым по рукам и ногам, всю жизнь. Чтобы продолжать жить нужно либо отрезать больную конечность, либо исцелить ее, но вместо этого Юнги выбрал волочить по земле за собой изувеченный обрубок, истекающий кровью и сочащийся ядом. Это агония — терминальная стадия его сумасшествия.       Он успевает выпасть из реальности под монотонный звук сменяющихся длинных гудков, расползающийся в черепной коробке скрежетом, который спустя неопределенное количество времени сменяется тихим шорохом, и паника, мертвой хваткой сжимающая горло, застывает между ребер, трется об зарубки на легких и утробно урчит, сжимаясь в плотную пружину. — Какого хрена?       Голос Чимина хриплый, сонный и такой близкий, что Юнги не верит, что действительно делает это, но продолжает прижимать телефон ближе, как будто это может помочь ему откинуться лет на десять назад, когда они болтали по телефону до поздней ночи, и голос в трубке звучал бархатно и расслабленно. Чимин бормочет сквозь дрему, а у Юнги тревога колючками впивается в сердце и душу, и все его демоны лезут из сырой промозглой подкорки наружу. — Вам лучше начать говорить, иначе это будет считаться хулиганством. Кто звонит в третьем часу ночи, чтобы молчать?       Ему хватает наглости язвить и делать это ровно так же, как делал это тогда, в той, другой, далекой и почти полностью забытой жизни. И первое, о чем Юнги думает, первое, на чем циклится его уставший мозг, заволоченный дымкой синтетики, — нет, не о том, что прямо сейчас он напряженно дышит в трубку человеку, который испортил ему жизнь, и даже не о том, что нужно вернуть чертово кольцо, — он думает о том, Чимин совсем не изменился. — Я понимаю, что от моего голоса можно и дар речи потерять, но если вы продолжите молчать, то я кладу трубку. Раз, два… — это пытка, настоящая экзекуция, где Юнги, приговоренный к пожизненному отчаянию, самостоятельно кладет голову на эту плаху, даже не отдавая себе отчет.       Голос Чимина в трубке кажется разрушительным, анархичным и непривычным, и отращённый за долгие годы огнеупорный хитин вдруг трескается, как яичная скорлупа, расходится рябью и разбивается вдребезги, стоит Чимину сладко, слишком сладко и слишком тепло выдохнуть в эту чертову трубку. Юнги кажется, что его размазывает колесами бульдозера по асфальту от этого звука. Его разрывает от противоречивых желаний: с одной стороны он хочет все это прекратить, снова окунуться с головой в свою иллюзию идеальности, а с другой — слышать бы этот голос вечность. Юнги всегда любил его голос, от которого в расщелинах души зацветают нежные хрупкие васильки голубым цветом. Столько лет, а Юнги все еще безоружен перед ним, как глупая мишень, в которую каждый чужой вздох попадает прицельным выстрелом. — Стой, — говорит Юнги.       Нет, не говорит даже, а давит с силой через мгновенно вставший поперек горла ком. Он готов положить трубку прямо сейчас, но зачем-то продолжает в нее агрессивно молчать и агрессивно же грызть ноготь на большом пальце. — Стою. То есть, лежу. То есть… — повисает недолгая пауза. Чимин, видимо, обрабатывает информацию, а Юнги медленно начинает осознавать, что вообще творит, — Юнги? — У тебя есть кольцо? — должно быть, весь этот разговор похож на абсурд, и вряд ли все это закончится чем-то хорошим, но Юнги не находит в себе сил остановиться.       Он сам себе врет, нагло, бесцеремонно, так отвратительно врет, но сейчас в его крови все еще зашкаливает наркотик, и он может себе позволить эту слабость, потому что иначе никогда бы не решился. Позволить себе быть живым, слабым, отчаянно чувствующим, настоящим — тем самым человеком, которого давно похоронил, и чей труп все еще таскает внутри сонного злого куска плоти. Утром он будет страшно жалеть и страшно себя винить, но сейчас — есть голос по ту сторону трубки, и Юнги запрокидывает голову, сидя у стены, подтягивает колени к груди и живет — прямо сейчас живет в эту минуту, когда стекающая по его вискам влага щекотно закатывается в уши. — Ты звонишь мне в… — Юнги явственно может представить себе, как Чимин убирает телефон от лица, чтобы взглянуть на время и щурится от слишком яркого света, — половину третьего ночи, чтобы узнать, есть ли у меня кольцо? — альфа вздыхает так тяжело, что Юнги фантомно ощущает, как его кожу опаляет дыханием, — вообще-то, у меня их много. Тебя интересует какое-то конкретное? — Блядь, мое кольцо. Мое обручальное кольцо, оно у тебя? — Юнги рассыпается пеплом, побежденный, а дрожь в его теле постепенно отступает, и он может чувствовать, как холод от кафельного пола поднимается по ногам выше, уступая место едкому и какому-то надрывному разочарованию. В себе, в своей судьбе, в чем угодно, потому что его жизнь давно уже превратилась в долгий черно-белый сон, тяжелый и невнятный, как после наркоза. — А, это, — Чимин усмехается хрипло, неоправданно весело, — да, оно у меня. Откуда у тебя мой номер?       Ну конечно, ему недостаточно было просто вернуться и посмеяться над Юнги, теперь он собирается издеваться над ним, используя при этом самые низкие и отвратительные способы, вроде воровства и перескакивания с темы на тему. Юнги облизывается нервно, тихо стукается затылком о стену и сглатывает. Его тело, успевшее задеревенеть, стать несгибаемым, пробирает мурашками. Это непривычно и пугающе, но тревога рассеивается дымкой, разбивается клубами о потолок и повисает усталостью. Юнги только теперь по-настоящему чувствует, как сильно, как непомерно он устал за все то время, в течение которого играл свою роль. Этот труд непосильный — и эта жизнь совершенно ему не принадлежит. Что ж, по крайней мере, теперь их разговор хотя бы оправдан. — Отлично, тогда верни мне его, — голос звучит таким измотанным, что это пугает. Неужели он действительно такой слабак? Его потряхивает как будто от озноба, вот только по ощущениям Юнги нихуя не холодно — наоборот. Воздуха в легких не хватает на полноценный вдох от ощущения слабости и уязвимости. — Хорошо, встретимся завтра, и ты получишь его назад. А сейчас я спать, — Чимин бесцеремонный, он не спрашивает, не предлагает, он ставит условие, заставляя Юнги беспомощно хмыкнуть. Однажды он уже поставил ему условие и перечеркнул четыре года совместной жизни, и сейчас продолжает давить на больную мозоль. — Я не буду встречаться с тобой, — говорит Юнги совсем тихо, и его мозг рисует картинку, в которой он униженный, оставленный и ненужный бывший, который сейчас палкой ковыряется в застарелом помойном ведре; он и правда устал за столько лет, — отправь по почте.       Юнги очерчивает кончиком пальца стык кафельной плитки, опустив голову, и правда не знает, что дальше делать. Положить трубку? Высказать все, что было похоронено много лет назад? — Сейчас так много случаев воровства на почтамтах, — Чимин не сдается, потому что он упертый до ужаса, и Юнги соврет, если скажет, что не предвидел это. — Тогда курьером. — Я не доверяю курьерам. — Я отправлю к тебе водителя, — Юнги тихо выдыхает в трубку, потирая переносицу большим и указательным, жмурясь. — Самый надежный способ — это встретиться лично. — Чимин давит сильнее, и Юнги натурально слышит, как трескается его гордость, но сил продолжать этот спор просто нет, — Доброй ночи.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.