ID работы: 13815477

Униформа танго

Слэш
NC-17
В процессе
128
автор
bb.mochi. бета
Размер:
планируется Макси, написано 120 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 100 Отзывы 84 В сборник Скачать

Глава 7.

Настройки текста

Так что, я собираюсь ненавидеть тебя, Представлять тебя злодеем, которым ты никогда не был. Я собираюсь обвинять тебя за то, чего ты не делаешь, Ненавидеть тебя — единственный способ не чувствовать боль. — Jungkook «Hate you».

      Самым сложным оказывается пережить первые сутки — Юнги себе даже представить не мог, как тяжело будет снова возвращаться к прошлым воспоминаниям и обидам, и как тяжело будет сидеть там, видеть его лицо, давить в себе жгучую потребность коснуться ладонью щеки, скользнуть пальцами от скулы к подбородку, ровно так же, как он делал это всегда. Там, в их прошлой жизни, Юнги проделывал этот трюк каждое утро, лежа напротив спящего альфы, убирая кончиками пальцев волосы c его лба и рассматривая любимые черты с такой жадностью, словно намеревался вбить их себе в подкорку на веки вечные. Там, лежа на этих чертовых шелковых простынях, которые казались ужасно красивыми и так идеально подходили к цвету их глаз, Юнги себе даже представить не мог, что однажды Чимин — его любимый, ласковый, родной Чимин — будет сидеть напротив и шантажировать его самым отвратительным образом. И как же больно сидеть там, видеть его повзрослевшим и изменившимся, и осознавать, что вся эта иллюзия, которую он скрупулезно выстраивал многие годы, что весь его образ, вся его, казалось бы, сила и выдержка, рухнули карточным домиком. Смешным и нелепым: до чёртиков глупым, неуместным и выстраданным. Разве может человек, который целовал в затылок с такой нежностью, что сердце трепетало от его горячего дыхания, оказаться впоследствии таким жестоким и безжалостным? Разве может он с таким упоением издеваться над беззащитным и растоптанным омегой, который только-только сумел, наконец, взять в свои руки контроль? Неужели у него совсем ничего не дергается в груди от вида Юнги? Неужели для него и правда совсем ничего не значит то, что произошло?       Сейчас эта боль не разрывает кровожадно внутренности на части, она не резкая и не такая разрушающая, как когда-то прежде. Она гораздо тише, умереннее, но вместе с тем как будто сильнее — Юнги кажется, что он просто привык жить с ней настолько, что совсем перестал замечать. Так же, как раковые больные смиряются со своей участью, как старики покорно перестают упорствовать неотвратимости смерти, как выброшенные на помойку животные смиренно принимают свою ненужность. Юнги просто ужасно, неимоверно устал обманывать себя, потому что так глубоко застрял в прошлом, что это стало его аддикцией и проклятьем, а так нельзя. Нельзя жить в прошлом, скрупулёзно пытаясь собрать частички забытого и ненужного, слепить из них нечто целое. В падающем самолете глупо молиться Господу, когда перед твоим лицом болтается кислородная маска. Вот только и в настоящем ничего не работает.       В настоящем дома Юнги ждет Джинхо, далекий и нелюбимый, и прикосновения его рук не спасают от вечного пробирающего насквозь холода, а только заставляют зябко пожимать плечами и сильнее кутаться в свой кардиган. Юнги с ним не то чтобы плохо, а просто — никак, как будто его поместили в глухой безжизненный вакуум, накрыли куполом и погрузили в тяжелое мрачное состояние анабиоза: вокруг происходит жизнь, она распускается пышно буйным цветом, а ты сидишь за заляпанным разводами пальцев стеклом и пялишься во все глаза, вот только коснуться ее не можешь. Самое страшное — это то, что наступает момент, когда от стекла приходится отвернуться, оставшись один на один со своим жалким клочком реальности, в которой все бесцветное и пустое, но не потому, что там, внутри купола, лучше и интереснее, а потому что пропадает надежда. Ты просыпаешься утром, как, впрочем, это происходит всегда, и вдруг видишь четко и ясно: вот она, реальная жизнь. И тогда приходит смирение — оно не спасительно, вовсе нет, оно тяжелое и безнадежное, бескрайнее, как огромное море, и в нем обычно нет ничего хорошего. В нем только покорность перед лицом судьбы без способности дальше бороться. Это не пресловутое принятие, а акт капитуляции.       По ночам Юнги спит хуже, чем когда-либо, если это невнятное двухчасовое состояние бессилья перед рассветом вообще можно назвать сном. Он лежит в одной кровати с человеком, которого готовится назвать мужем, и между ними всегда находится сбитое тяжелое одеяло, так что Юнги приходится обнимать себя за плечи, чтобы не зареветь, пока взгляд скользит по чужому профилю и не находит в нем совсем ничего привлекательного. У Джинхо острый подбородок и большой нос, сухие тонкие губы, неаккуратные гусиные лапки в уголках глаз и совершенно чужое лицо. Юнги протягивает руку, чтобы убрать растрепавшиеся волосы альфы от глаз, но никогда не может преодолеть последний чертов сантиметр, так и замирая с занесенной в воздухе кистью, потому что ощущение неправильности накрывает с головой. В мыслях только Чимин, его смеющиеся глаза и губы, те губы, которые умели целовать так, что можно было сойти с ума.

***

— Мне кажется, я тебя люблю, — Юнги не был уверен, что вообще готов озвучивать нечто подобное вслух, но жар от недавно заглушенного двигателя под горячим капотом так расслабил его, что омега едва ли держался, чтобы не провалиться в сон.       Перед ними было огромное бескрайнее небо, черное, тяжелое и усеянное точками-звездочками, а позади — только одичание, пустота и тихий шелест прибрежных волн. Чимин выпросил у отца машину на выходные, и они уехали в Инчхон, чтобы лениво слоняться вдоль берега, ступая босыми ногами по песочной крошке, целоваться под закатным солнцем и танцевать — неумело и неуклюже, но так очаровательно беззаботно, что Юнги казалось, будто они всегда будут рядом. Воздух был густым и тягучим, он словно вторил их заливистому хохоту, становился звенящим и искрящимся, когда уставшие, выбившиеся из ритма, они падали на теплую прогретую землю, запутавшись в ногах, и все еще не могли оторваться друг от друга. Чимин касался его души кончиками ресниц, прижимая к себе крепко настолько, что становилось нечем дышать, перебирал пальцами черные вьющиеся прядки и говорил-говорил-говорил. Юнги хотелось слушать его жадно и вдумчиво, бесконечно, потому что от голоса сбивалось дыхание, и голова шла кругом похлеще, чем от жемчужных пузырьков шампанского. — Хорошо, — Чимин кивнул, улыбаясь как-то отрешенно, и довольно потянулся, чтобы прохрустеть позвонками.       Они лежали на капоте машины, застелив пыльный металл тонким клетчатым пледом, и Юнги затылком упирался в стеклоочистители, когда с губ сорвалось нелепое и неумелое признание. Между прочим, первое за полгода их одержимости друг другом, так что он рассчитывал получить в ответ, как минимум, поцелуй, но вместо этого Чимин продолжал странно улыбаться и пялиться в ночное небо, даже не повернув головы. Юнги нахмурился и ткнул его в бок. — Эй, ты слышал, что я сказал? — Да, — Чимин медленно повернулся, оказавшись прямо перед недовольным лицом Юнги, и мягко коснулся губами его лба, оставляя мимолетный целомудренный поцелуй, — я знаю, что тоже тебя люблю. — Так что, мы будем встречаться? — Юнги прикусил нижнюю губу и выжидательно прищурился, от чего кончик его носа мимолетно дернулся, заставив Чимина прыснуть ласковым смешком. — А чем мы, по-твоему, занимаемся?

***

— Погоди, что ты сделал? — Хосок выглядывает из-за металлической дверцы шкафчика для стаффа, придерживая у голой груди поварской китель с форменной эмблемой ресторана, и его выразительные глаза округляются до такой степени, что их разрез почти кажется европейским.       В тесной подсобке душно, под потолком собирается плотный концентрированный запах пота и тоненький шлейф сигаретного дыма, тянущийся от черного входа. Чимин с раздражением хлопает дверцей своего шкафчика и почти мученически стонет, представая перед Хосоком с расстегнутой на все пуговицы рубашкой и тотальным замешательством на лице. Он пытается стереть его ладонями и злится — абстрактно, бестолково, и в первую очередь на себя. Шестьдесят два часа назад он был уверен, что все еще можно как-нибудь поправить. Почти. Сейчас же у Чимина нет ни одного достаточно оправдывающего его аргумента, зато есть головная боль, чертово помолвочное кольцо его бывшего, которое он зачем-то всюду таскает с собой, и этот осуждающий взгляд Хосока, направленный прямо в душу. — Я растерялся, — Чимин почти успевает выйти из себя, потому что путается в рабочих штанах и едва не падает, — ты бы видел его. Он так злится на меня, и я не понимаю, Хосок-хён, я правда не понимаю…       Через пятнадцать минут у них начинается мастер-класс, чтобы представить Чимина персоналу заведения перед тем, как он полноценно войдет в должность. И хотя некоторые уже успели познакомиться с ним, пока он неофициально замещал одного из барменов, все равно легкий мандраж и волнение накрывают с головой, будто он не работал до этого шесть лет в одном из лучших заведений Европы, удостоенном трех звезд Мишлен. Возможно, сейчас все ощущается гораздо острее именно из-за той встречи, на которой все пошло вообще не по плану. Потому что в него не входило ни шантажировать Юнги, ни, тем более, заставлять его выбегать из кофейни с таким видом, будто он убегает от погони. Да и был ли у Чимина настоящий план? — Допустим, — Хосок очень редко бывает действительно строгим, но если это происходит, то под натиском его тяжелого взгляда сдаться и пойти на попятную может кто угодно, даже Чимин, — но шантажировать его? Чимин, это отвратительно. — Да я знаю, знаю! Блядь, я запаниковал, ясно? — все это звучит так, словно Чимин оправдывается сейчас не перед Хосоком и даже не перед самим собой, а перед фантомным осуждающим и разочаровавшимся образом Юнги, который все еще стоит застывшим перед мысленным взором, — я представил, что отдам ему это ёбаное кольцо, и всё, и всё. И больше никогда его не увижу.       Чимин говорит так горячо, так пылко, так невпопад, что сам от себя успевает устать, но лицо Юнги, сидящего перед ним там, выбросить из головы не удается. Он зачесывает волосы пятерней назад, прикусив губу, и хмурится. До этой минуты у него ещё был крохотный огонек надежды, что Юнги обязательно его выслушает, что между ними все станет если не «как раньше», то хотя бы просто нормально. Теперь же недоуменный взгляд Хосока убивает и запутывает окончательно, заставляя снова почувствовать себя влюбленным идиотом, который только и умеет все портить.       Иногда кажется, что он такой неловкий, такой неуклюжий в своих поступках, что запросто способен разрушить что угодно за каких-то пару жалких минут, а после сидеть и рассыпаться от вязкого ощущения беспомощности — казалось бы, столько лет, а он так и не научился. Юнги больше не подпустит его к себе. Он гордый, он сильный, он вырос в потрясающего уверенного в себе омегу, который не позволит ни одному альфе обращаться с собой подобным образом, тем более — Чимину. Где-то между скользким разочарованием в себе самом и отчаянной попыткой застегнуть пуговицы на кителе неслушающимися пальцами, Чимин ловит какой-то неоднозначный, но явно нехороший выдох Хосока, и почти по-настоящему взрывается, оборачиваясь к нему корпусом. — Он уверен, что это я его бросил, — говорит Чимин с раздражением, и его трясет от негодования и злости, — как он вообще может так думать? Я всю жизнь был уверен, что он мой истинный. — Веришь в истинность? — Не знаю. А как еще объяснить то, что никого лучше него я никогда не встречал? — Чимин выдыхает с тоской, ударяясь головой о металлическую дверцу, и его зубы стискиваются с новой силой. — Если бы вы были истинными, он бы не забыл о тебе, — Хосок жмет плечами, глядя на Чимина сквозь отражение в зеркале, и заправляет волосы под шапочку совершенно буднично, — и не выходил бы замуж. — Тогда почему я не могу забыть?

***

      Примерно между перманентным, густым и склизким желанием утопиться и необходимостью делать макияж каждое утро заключается реальная жизнь. Ее, определенно, хватает на пару десятков безвкусных фильмов, дюжину второсортных бульварных детективов в мягком переплете и несколько сотен однообразных пошлых треков, состоящих из заезженных лирических лейтмотивов. Не то чтобы это действительно было важно, но Юнги привык выплёскивать свои эмоции именно так — вцепившись в руль и вторя речитативу в колонках так громко, что горло после этого саднит еще несколько часов.       Ему нужно выпить — это никогда не помогает, но так по крайней мере не чувствуется собственной бесполезности, ее удается заглушить, выжечь, заткнуть ей рот и не слышать ее истошного крика. Так, блядь, проще. Выключенный телефон опускается на сиденье рядом с увесистой папкой анализов, и Юнги приходится силиться, чтобы сдержать рвущуюся наружу жалость к себе. Пять лет назад, когда он впервые попал на прием к репродуктологу, он умолял, чтобы ему назначили гормоны или еще какое-нибудь дерьмо, которое поможет вернуть запахи и течки; сейчас же — ему пришлось умолять о рецепте на блокаторы. Это ёбаное безумие и абсурд.       Его лечащий врач, господин Ли, суховатый добродушный старичок в массивных очках, смотрел с недоумением — Юнги показалось, что в этом взгляде промелькнули все эмоции от непонимания до осуждения. Нелепо и ужасно, что его организм решил исцелиться прямо сейчас, в канун свадьбы, когда вернувшийся нюх мог испортить абсолютно все. С одной стороны, конечно, у него наконец-то появился шанс прекратить принимать афродизиаки и прочую дрянь, на которую он успел подсесть, но с другой —Юнги словно обухом ударило осознание, что за зловонный кислотный запах, от которого откровенно мутит, преследует его в доме последнюю неделю: ревень, грейпфрут и чертов кардамон, который он ненавидит с самого детства. Запах Джинхо. — Так может, к лучшему? — Тэхён крутит в аккуратной наманикюренной руке бокал вина, глядя на Юнги из-под густо накрашенных пушистых ресниц; он сидит, забравшись с ногами на барный стул и опираясь локтями на стойку, а Юнги хочется засунуть дуло пистолета себе в рот и взвести курок. — Я собираюсь за него замуж, — цедит Юнги веско и в два глотка осушает свой бокал виски, — как это может быть к лучшему? — Юнги, — Тэхён заботливо подкладывает в его тарелку побольше чипсов и сыра, чтобы не забывал закусывать, — я никогда не лезу в твою жизнь, но мне кажется… Кажется, что ты сам себе подписываешь приговор. Уже слишком далеко.       Этот разговор — то, чего Юнги старательно избегал долгие два года, то, что он предвидел, и то, что он пытался предотвратить, переводя тему всякий раз, когда она касалась его личной жизни. Тэхён обходительный, суетливый, заботливый, и он, вероятно, понимает в этой жизни гораздо больше, и именно поэтому Юнги не хочется спорить. Он просто знает, что ему будет совершенно нечем крыть, поэтому и сил выносить такие беседы не находится. Не с Тэхёном, у которого чертенята в глазах плещутся, и бархатистый карамельный голос не дает права на сопротивление. Юнги ему честно завидует — совсем беззлобно, можно даже сказать, по-детски. Тому, как невероятно они с Чонгуком созданы друг для друга, тому, как его не заботят горечи прошлых лет, тому, как он с легким сердцем умеет отпускать даже самые сильные обиды. Юнги так никогда не умел, и потому-то сам себе всегда казался закомплексованным и скучным. — Слушай, — он выдыхает одновременно с тем, как опускает бокал на столешницу, а в голосе — сплошная тревога и яд, — не всем везет так, как тебе. Ты думаешь, я хотел превратиться в это? — Юнги с каким-то пренебрежением оттягивает ворот своей блузы, а после утирает влажные от алкоголя губы запястьем. — В дешевку в дорогих тряпках. В ёбаного выставочного пуделя, — он сводит брови на переносице, и складывает перед собой руки в замок, строя невинную и в некотором смысле туповатую гримасу. — «Масик, машинка хочет ам-ам, купи новую», — дразнит сам себя непривычно высоким голосом и безжалостно плюется этой правдой в лицо опешившего Тэхёна, — да это последнее, чего я хотел. — Тогда зачем? — тихо давит Тэхён, замерший на месте, и даже не решается сделать очередной глоток, только облизывается заторможено, не сводя с Юнги влажных испуганных глаз.       Тэхёну кажется, что Юнги рассыпается на его глазах — загнанный, одинокий, ужасно одинокий, покинутый и сломленный. Он, наверное, впервые за долгие годы видит его таким уязвленным и крошечным, вот только решения для всего этого у Тэ нет. У него есть только огромная скулящая любовь к этому омеге, который стал для него настоящей семьей и душой, только забота и примерно полсотни поводов не молчать — это все, что он умеет. Болтать без умолка, занимать его всякими дурацкими вещами, вроде гадания на Таро и собирания паззлов, просто чтобы выдернуть из густой отравляющей тревоги и переживаний, не дать упасть в них, не дать потеряться среди собственных мыслей и страхов. Тэхён так сильно хотел бы ему помочь, но Юнги только сильнее увязает в своей печали, которой нет окончания и, кажется, больше даже не просит о помощи. — Потому что это мой единственный шанс почувствовать, что со мной все в порядке.       Признание звучит слишком громко и уродливо — Юнги чувствует, что непреднамеренно обнажил душу, совершенно случайно и ни капли не благородно. Просто вывернул всю свою боль наружу, как источающее зловоние кучу, неприглядную и убогую. И Тэхён молчит, только его брови опускаются ниже в напряженном жесте, а тонкая рука через стол сжимает ладонь Юнги сильно и крепко, обозначая свое присутствие. — Покурим? — тихо спрашивает Тэ, а после, не дожидаясь ответа, тянет Юнги на балкон, сует ему сигарету меж губ и чиркает зажигалкой в темноте, сам едва ли сдерживая упрямый комок в горле.       Юнги шмыгает носом позорно, как ребенок, жмется к родному плечу, и пепел с сигареты падает прямо на пол, под ноги, размазывается по кафельной плитке отвратительным серо-черным грязным пятном, а затем Тэхён гладит его по голове — осторожно настолько, насколько только может, и это отправная точка, чтобы упасть в откровения. Когда тебе двадцать, то кажется, что через десять лет ты наконец-то научишься управляться с собственной душой и сердцем, станешь большим и сильным, а потом проходит семь лет, и вот, на пороге тридцати, ты все тот же, стоишь на балконе, жмурясь от табачного дыма и солоноватого привкуса слез на губах, молчишь и отчаянно не понимаешь, как жить эту жизнь. — Я хочу танцевать, — говорит Юнги хрипло, потираясь мокрым носом о плечо Тэхёна, — напиться и танцевать, чтобы хотя бы сегодня не думать о Джинхо, о Чимине и о том, какое я депрессивное дерьмо.       Сейчас Юнги особенно ярко кажется, что он свихнулся. Что грустно — вероятно, уже давно. Это гипербола, конечно, но ощущается все именно так и никак иначе, так что он намерен танцевать, танцевать так долго, пока ноги не станут ватными, пока в горле не высохнет вся слизистая, чтобы потом упираться в холодную барную стойку одной рукой и жадно пить, закатывая глаза от удовольствия, до тех пор, пока не исчезнет блядская способность хоть что-то чувствовать, и это наверняка лучшее, что был способен сгенерировать его пухнущий от недосыпа и душевных терзаний мозг. — Ты все еще любишь его? — в голосе Тэхёна сквозит сожаление, и Юнги приходится прикусить нижнюю губу, поднимая глаза к потолку, потому что он знает, о ком этот вопрос.       Если в мире и есть нечто более безусловное, чем любовь, то это, конечно, ненависть. Юнги балансирует где-то посередине. Ему хочется, правда хочется Чимина возненавидеть — возможно, так будет проще прожить свою больную и безосновательную глупость, по которой его угораздило вляпаться в этого человека на долгие годы, вот только не получается, как бы он ни пытался.       Все, что ему остается, — это прокручивать в голове миллионный раз ту самую первую встречу в лобби университета. На улице стоял избыточный, зеленый и душный май, на Юнги была дурацкая кожаная куртка с заклепками, совершенно неподходящая к столь серьезному заведению, он боялся потерять документы для поступления и не выпускал из рук телефона, чтобы не перепутать этаж и номер аудитории. Чимин помогал старшим в приемной комиссии, будучи второкурсником и старостой отделения, а Юнги, кажется, не дышал, не смея отвести взгляд от красивого альфы, который больше смеялся, чем говорил. Тогда ему мечталось, что это начало чего-то грандиозного, тогда можно было верить в то, что это практически навсегда — потому что Чимин бежал за ним по коридору, улыбался ярко настолько, что Юнги был уверен, что это он заливает холл светом, а вовсе не бьющее в окна солнце. Они разговорились так просто, легко и непринужденно, как будто знали друг друга всю жизнь, как будто они герои клишированной романтической комедии, и в конце концов договорились до того, что решили пойти на свидание — Юнги так и не понял, кто кого пригласил.       А теперь… теперь у него исполосованное мелкой сеточкой порезов сердце и пустота, затаившаяся между ребер, как выжидающий хищник, готовый наброситься и разорвать в клочья. Юнги спрашивает себя, что он чувствует, когда смотрит на Чимина спустя столько лет, и тут же толкает ответ обратно в пыльный ящик — такие вещи не принято говорить вслух. Так что, когда тот же вопрос задает Тэхён, Юнги делает долгую затяжку, чтобы отсрочить момент унижения. — Мой дедушка служил в авиации, — он улыбается безнадежно, уже даже не пытаясь скрыть гадкие слезы, — когда самолет падает, они не говорят об этом в эфир. Они называют это «униформа танго», — Юнги сглатывает, а Тэхёну становится по-настоящему страшно от его спокойного и какого-то безжизненного голоса, — это значит, что экипаж уже не спасти. — Так это ваш последний танец? — Да, — хмыкает Юнги, вжимая окурок в пепельницу, и падает головой на подставленное плечо, — вот только музыка не играет.

***

      Такие ошибки не забываются, не лечатся, от таких ошибок и сбежать-то не получается, потому что можно всю свою жизнь перекроить и переиначить, но от себя не сбежишь. Они клеймом где-то в душе — у Чимина и душа-то вся в заплатках и забычкованных сигаретных окурках, тридцать раз наискось перекроенная, вывороченная, больная и сутулая, как и он сам; но она есть. Есть — однозначно, он это прямо сейчас чувствует, когда руль под ладонями холодит грубую кожу, проворачиваясь на перекрестке, и там, на нетипично узких для альфы ладонях — ожоги, взявшиеся сухой твердой коркой, шрамы от порезов и мозолистые рубцы. Чимин думает, что это опыт.       Шесть лет упорной работы, в которую он погрузился так глубоко с головой, что не выныривал даже схватить воздуха, лишь бы не думать о человеке, образ которого преследовал неустанно даже за девять тысяч километров. Лишь бы залатать проплешины в своей глупой никчемной жизни, пытаясь через работу заслужить ту самую значимость — вот только не вышло. Он отпахал на кухне шесть тяжелых лет с редкими выходными, выгрыз себе зубами статус и должность бренд-менеджера, чтобы вернуться на родину и упасть в воспоминания о человеке, без которого всего в этом мире недостаточно. Без которого даже дышать выходит с трудом, и которого он, кажется, навсегда потерял.       Это и больно, и изнуряюще — вот так сходить с ума по кому-то, кто не желает тебя знать. Чимину и правда наивно казалось, что если они встретятся, то это можно будет считать знаком, потому что в его голове накрепко отложился вечер в парижской квартире, которая до самого дня его отъезда казалось пустой и необжитой. Он не знает, не спрашивал, как именно того корейского мальчишку занесло в полуподвальный бар в Монпарнасе, и почему он оказался там совершенно один, Чимина мало интересовали подробности его прошлой жизни, потому что у него были длинные черные волосы до плеч и татуировка на задней стороне шеи — графичная черно-белая лилия с лепестками, доходившими почти до самых лопаток. Они смеялись, курили траву, запивая ее ронским ширазом, и целовались ночь напролет.       Смазанный пьяный взгляд Чимина блуждал по тонкому телу, и его руки, настырные, дерзкие, лезли под короткий жакет, пачкая кожу нетерпеливыми прикосновениями. Кажется, они едва не трахнулись в лифте, пьяные и опьяненные, что, безусловно, разные вещи. Чимин жадно ловил на себе пронзительный взгляд почерневших карих омутов, безнадежно высматривал в них черты родного и трепетного образа, навсегда запечатленного в памяти, выбитого на подкорке чернилами, а когда они все же дошли до его квартиры, когда у Чимина хватило сил оторваться и отпереть чертову дверь, он едва не пропал в хмельном запахе мятных леденцов и хвои. Концентрированном, плотном, шлейфовом, том самом запахе, который он мечтал почувствовать каждый божий день после отлета из Сеула. Тот омега уехал наутро, не дождавшись даже, когда Чимин проснется, и больше они не встречались. Первое время казалось, что это было либо пьяным сном, либо больной фантазией, потому что его поцелуи и тихие полуночные стоны были какими-то нереальными, призрачными, вырванными из контекста воспоминаний, вот только простыни и наволочки успели впитать чужой феромон.       За эти шесть лет Чимин так ни разу и не завел отношений, развлекая себя мелкими интрижками время от времени, потому что ни один омега никогда не был и близко похож на Юнги — это отрицать было бы бесполезно и глупо. Ни один из сотни окружающих его омег, тихо вздыхающих вслед, никогда не смогли даже на сотую долю приблизиться к его Юнги, кроме того самого мальчишки, после которого Чимин месяцами не стирал постельное белье. И даже тогда он понимал — это не больше, чем простая проекция.       Перед тем, как Чимин уехал домой этим вечером, Хосок успел показать ему видео — историю в Инстаграме, на которой счастливый, красивый и такой беззаботный Юнги танцует в лучах прожекторов. «Тэхён постит. Помнишь, мы учились вместе? Он сам на меня подписался пару дней назад». Чимин помнит. Черт возьми, он помнит все, что связано с Юнги так, как будто это самая ценная информация в его жизни. Чимин помнит, что Тэхён — муж его лучшего друга, что Тэхён учился на архитектурном, и что Юнги любил после пар сидеть с ним в студенческом кафетерии, рассматривать чертежи и сплетничать про преподавателей. Юнги любил этот долбаный кафетерий и сплетни. А Чимин любил Юнги.       Сейчас он вспоминает, как они стояли на балконе, курили одну на двоих сигарету с вишневым фильтром, смеялись и читали друг другу вслух. Чимин цитировал Ёсикаву, «Лавку чудес» Жоржи Амаду, и его сердце стучало набатом африканских атабаке, отплясывая канкан в плену ребер; Чимин читал чужие стихи, а Юнги — свои. Он вспоминает, как они смеялись, лежа на полу общежития, и думает о том, что он не чертов злодей, не гнусный сталкер, не отвратительный тип, который преследует любовь всей своей жизни. Чимин клянется, что и близко не подойдет к Юнги, когда сворачивает с главной улицы, — как удобно, что Тэхён вставил геопозицию. Чимин не сталкер, честное слово, ему всего лишь нужно снова увидеть Юнги, чтобы наконец осознать, что все кончено и прекратить мучать себя идиотскими иллюзиями, в которых у него еще есть шанс.

***

      Сердце бьется так часто и так гулко, грозится вырваться наконец из груди, выпрыгнуть на свет. Вокруг так много всего: удушающий коктейль из усталости и зашкаливающего в венах адреналина, яркие вспышки света, бьющие по глазам, чужие наглые ладони на боках и заднице и мокрые волосы, что липнут ко лбу. По лицу бегут ручейками соляные дорожки, и Юнги высовывает язык, слизывает их с губ, устало откидываясь головой назад. Он наконец-то берет себя руки. Ну или, по крайней мере, ему кажется, что берет, потому что на душе весело, душно, липко и наконец-то легко. Под потолком собирается искусственный дым, сбивается клубами, разлетается в стороны и дробит лучи прожекторов на тонкие разноцветные полосы. Пахнет алкоголем, потом, сексом и весёлым неконтролируемым безумием, и музыка такая оглушительная, что не слышно собственного сорванного голоса и смеха, а тело кажется легким и почти свободным. Юнги позволяет касаться его неприкрыто пошло, растягивает губы в пьяной улыбке, не до конца понимая, чьи именно руки сжимают его задницу, потому что ему откровенно плевать — в нем добрая порция этилового спирта, бесконечная заёбанность от собственной жизни и желание забыться. Это танцпол, и хотя бы здесь он может отпустить себя ненадолго, на пару треков, заезженных, пластиковых, пустых и ни к чему не обязывающих — у Юнги в голове пустота, а в груди не чувствуется боли от прожитых лет и совершенных ошибок. Все, что он может — это глупо улыбаться, пока натыкается на тела в разношерстной хмельной толпе, пробираясь к выходу в чилл-аут. Он помнит, как его зовут, помнит, куда положил свой телефон, и за каким столиком остался Тэхён, и это единственное, что по-настоящему важно. — Очередь, — небрежно тянет прислонившийся к стене альфа, тыча указательным пальцам куда-то вглубь туалетов.       Его губы складываются в развязный хищный оскал, и Юнги кивает ему, прислоняясь к противоположной стене, отчётливо ощущая кожей отрезвляющий холод, исходящий от кафельной плитки; от алкоголя по телу мелкой дробью расплываются пульсирующие волны, касаясь кончиков пальцев, и тут же возвращаются обратно, скапливаясь в гортани кисло-горькими отголосками. Они собираются на самом корешке языка, дерут влажное податливое горло, и срываются сухим кашлем. — Ты классно терся об меня на танцполе, — альфа посмеивается, а Юнги вдруг чувствует, как его тянут к себе за шлёвки на джинсах, но не успевает выжать из себя хоть какую-то реакцию, — так не терпится?       В нос слишком очевидно бьет чужой феромон грузом дубового мха, прокатывается по гортани и тяжело падает в легкие. Сзади толкаются в спину — мимо них проходит парочка пьяных омег, звонко смеясь, и этот звук застревает в голове скрипом ржавых дверных петель. Юнги хватает только на красноречивое емкое «блядь», когда он на рефлексе вытягивает вперед руки, упираясь ладонями в широкую грудь. — Ты хорошо пахнешь, — мерзкий шепот опаляет жаром кожу чуть повыше ключиц. Вокруг них только пьяная равнодушная толпа и парочка полуживых зевак, которые не в состоянии даже открыть собственные глаза, не то что обратить внимание на то, как лапают опешившего омегу (в чем, кстати, нет совершенно ничего необычного, учитывая место, где они находятся). Юнги упирается в чужую грудь изо всех сил, пытаясь оставаться спокойным, и так и стоит на месте, не способный прекратить таращиться на чужое лицо, перекошенное отвратительной ухмылкой. Слова почему-то не идут из горла, Юнги может только беззвучно открывать рот в попытке схватить воздух, чтобы вытеснить из груди заполонивший ее давящий запах, и продавливать грудную клетку альфы в страхе, что сейчас произойдет что-то непоправимое. Что-то страшное, более ужасное, чем мечущаяся в панике внутренняя омега. Этого не должно было произойти, он ведь выпил блокаторы? Да и с какого хрена его тело вообще решило, что пора бы вернуть блядские течки? — Отъебись, — Юнги сжимает зубы до скрежета, словно способен стереть ими гранитные камни в труху. — У кошечки острые зубки? — У кошечки еще и твердые коленки, — шипит Юнги, и все его тело постепенно начинает колотить от озноба.       Он предпринимает попытку отклониться назад, загнанный в ловушку, находящийся на грани панической атаки, цепляется за физические ощущения изо всех сил, потому что дымка ужаса постепенно утягивает его: ощущается так, словно погрузили под воду, и все происходящее вокруг становится расплывчатым и нечетким — мельтешит рябыми мыльными всполохами света и красок. А потом тихий, неслышимый буквально, но ощущаемый физически треск ткани и шорох выскользнувшей пуговицы на застежке джинсов, как финальный аккорд бесконечного унижения. — Ты о чем? — противный до дрожи голос, изуродованный приближающейся истерикой, звучит шумом над самым ухом, а потом планка падает и в горле дергается комок отвращения и злобы, как начавшее свой отчет реле на механическом датчике связки тротила. — О хоккее с мячом, — Юнги вскидывается, цедит ледяным ровном тоном и смотрит в лицо неотрывно, стоя вплотную, так злобно и прямо, что того и гляди плюнет ядом, — руки убрал.       На адреналине вспоминаются все уроки по самообороне, которые Юнги добросовестно посещал в университетские годы, и тело отрабатывает на рефлексах само, по памяти воспроизводит когда-то увиденное: Юнги, отклонившись, ныряет ему под руку, чтобы оказаться за спиной, и дергает кисть из сустава, одновременно с этим бьет своим коленом по чужим, чтобы мудила рефлекторно согнулся. А дальше остается только заломить его руку так, чтобы сантиметром вправо, сантиметром влево — вывих. Альфа что-то кряхтит вперемешку с матами, а Юнги кроет, и кроет нещадно. — Я сказал — отъебись.       Успокоиться сейчас — что-то из разряда безумных фантазий. Все тело клокочет от распространяющегося зудящего жара, челюсти сводит, а руки ходят ходуном. Юнги на ощупь застегивает пуговицу на джинсах и бежит, не разбирая дороги, продираясь сквозь плотную толпу. У него два пути: наверх к вип-комнатам, надеясь, что одна из них окажется открыта и можно будет переждать паническую атаку там, или налево — к выходу. Оба варианта откровенно дерьмовые, но на улице он по крайней мере сможет отдышаться, потому что легкие схлопываются от нехватки кислорода, и Юнги думает секунды три, прежде чем скрыться за поворотом. В узком коридоре, окутанном полумраком, он натягивает капюшон на ходу, не оборачиваясь, обходит парочку, зажимающуюся в углу, и медленно считает про себя до пяти, — но сбивается уже на двух, — пытаясь унять густой терпкий страх. Фантомные быстрые шаги эхом отражаются от стен вместе с битами удаляющейся музыки, набатом звучат в черепной коробке, и по мере их приближения Юнги все сильнее сжимает челюсти. Фантазия рисует, как альфа бежит за ним, как настигает у самого выхода, толкает в нишу и… Боже, это бред, полный бред. Юнги знал, конечно, он знал, что мешать блокаторы с алкоголем — паршивая идея. Такая же, как и ехать сюда.       Кирпичная кладка обжигает ладони, когда Юнги вырывается в спасительную ночную прохладу. Он опирается руками в стену прямо перед собой, чтобы найти опору, открывает рот в беззвучном крике, жмурится до цветастых всполохов света, расцветающих с обратной стороны век, и черт, как хорошо, что никто не видит его позорного состояния прямо сейчас. Он чувствует, как по лбу крупными каплями скатывается холодный пот, чувствует, как тело становится ватным и податливым, готовым растечься бессильной лужей прямо здесь, чувствует, как бешено стучит сердце в груди. У него были планы на эту жизнь — абсурдные, нелепые планы. Выйти замуж, написать книгу о своей бездарно спущенной в унитаз молодости и получить чертово Грэмми. За книги вообще дают Грэмми? В этом вся его блядская жизнь — в дикой, бешеной паранойе, от которой ни спасают ни таблетки в блистере, ни разговоры с психотерапевтом, ни дружеские попойки с Тэхеном. Она сожрала его с потрохами, балуясь теперь время от времени обглоданными останками; Юнги почти готов сдаться ей на милость, и именно в тот момент, когда его веки тяжелеют, когда изможденное тело готово рухнуть плашмя на холодный загаженный асфальт, его грубовато встряхивают за плечи и оборачивают так, чтобы прислонить спиной к стене. — Ты в порядке?       Юнги срывается на какой-то полуистеричный смех, потому он не в порядке. Он в ебаном беспорядке. Ему чудится голос Чимина и его дурацкое, такое красивое и родное лицо. Он замирает в изумлении, пока чужие руки бесцеремонно прижимают ближе, давая почувствовать весь спектр эмоций, который вспышкой разгорается за секунду: от смятения до возмущения, и обратно в липкий животный страх, пружиной распрямляющийся в животе. И как он мог забыть, что наглости этому дрянному мальчишке не занимать? Юнги комкает пальцами отвороты чиминовой курки, заставляя в себя вжаться, откидывает голову, и в памяти пулеметной очередью вспыхивают картинки: вот губы — быстрые, осторожные; сожженные рыжей краской непослушные волосы, которые Чимин зачесывает пятерней ото лба; торопливые пальцы и глаза — глаза, в которых, кажется, умещается вся ёбаная Вселенная.       Сейчас рыжая копна превратилась в аккуратную скучную стрижку, и Юнги хочет убирать каштановые пряди от его глаз, теряясь и будто проваливаясь в прошлое; туда, где соленый морской бриз оседал горечью на кончике языка, где ветер путался в волосах, где дышать получалось полной грудью, отчаянно и честно. Юнги облизывается, касается его словно неживого, словно Чимин призрак прошлого и вот-вот исчезнет. Это похоже на сон или бред от жара, и Юнги задерживает дыхание, промаргиваясь, но перед глазами упорно плывет. — Стой, стой, стой, — Чимин зачесывает его спутавшиеся влажные волосы от лица, прижимает к стене всем весом, укладывает раскрытую теплую ладонь на его живот, а второй рукой цепляет сжатую в кулак кисть Юнги и прижимает к своей груди изо всех сил, — вот так, умница, а сейчас дыши.       Пространство между ними стремительно сокращается, превращаясь в миллиметры, и Юнги так хуево и холодно. Он готов на сотню пулевых ранений в голову, он готов на размазанный по стенам туалета мозг, он готов прогнуться в спине, вгрызаться в холодный кафель и умолять, чтобы все это наконец прекратилось, но только и может лихорадочно хватать пряный анисовый феромон отрывистыми вдохами. — Давай споем, Юнги, давай споем вместе, — Чимин шепчет уверенно, зовет его властным голосом, удерживая в сознании. Это, мать твою, запрещенный прием. — В домике три медведя, — голос Чимина дрожит, но Юнги не собирается задумываться об этом; приглушенная какофония басов из ночного клуба занимает все мысли, — папа-медведь, мама-медведица и медвежонок…       Юнги соображает туго, но все равно льнет к нему, слово в бреду, и в голове у него только вата, вата — а на языке терпкий привкус горечи семени бадьяна, как если бы он раскусил его напополам. — Давай, Юнги.       Прикосновения хаотичные, и во всей этой возне Юнги упускает главное — между ними все давно перестало быть прозрачным или хотя бы понятным. Но прямо сейчас он чувствует жар его тела, чувствует ровный ритм дыхания под разжавшейся ладонью и не может сопротивляться, подавая голос: — Папа-медведь — толстый, — голос дрожит и сбивается то ли от холода, то ли от чужой близости. — Да, молодец. Мама-медведица стройная. — А медвежонок очень милый, — Юнги кажется, что это глупая галлюцинация.       У Чимина в глазах непроглядная пустошь, и, должно быть, встретив его при других обстоятельствах, Юнги ни за что не сумел бы довериться так же, как доверял много, слишком много лет назад. Сейчас то время кажется дурным долгим сном, затертым и размытым, с вырванными фрагментами и временными дырами, — словно все это было не с ним, не с ними. Но почему-то тело на автомате отрабатывает привычные движения, им никогда не нужны были слова, чтобы понимать друг друга; это сродни ощущению, когда смотришь старый фильм, который видел однажды в детстве — воспоминания приходят не сразу, только по мере того, как разворачивается сюжет. Голова потихоньку остывает, проясняется, и из груди рвется глухой влажный выдох, когда Юнги откидывается головой назад, тихо стукаясь о кирпичную кладку затылком. Чимин приглушенно смеется, и за это ему хочется врезать. — Да ты же объебан. — Это блокаторы. Видимо, их нельзя мешать с алкоголем, — Юнги тянет бессильно.       Он готов смачно харкаться колкостями, но язык, ватный и словно прилипший к нёбу, совсем не слушается под тяжестью усталости от отступившей паники. — Блокаторы? Зачем они тебе?       Юнги кажется, что его откинуло в детство, и теперь он летит на карусели, отчаянно вцепившись обеими ладонями в поручень, потому что мир перед глазами плывет и кружится. Все вокруг такое смазанное, и лицо Чимина так близко, так непростительно, преступно близко. Под закрытыми веками круговорот ярких цветов и карнавальных вспышек, губы покрыты сухими трещинами, и Юнги может чувствовать на них металлический привкус от прокушенного языка. Дыхание Чимина обжигает остывшую кожу, колется и мешается с прохладой ночного воздуха, а рука поднимается от живота выше, оглаживает вздымающуюся грудь и скользит к шее, чтобы заправить несколько выбившихся прядок за ухо. Чимин, кажется, совсем не сомневается ни когда наваливается ближе, ни когда приподнимает козырек своей кепки и склоняется ниже, касаясь искусанных губ Юнги.       Это хамство и вседозволенность. Бестактность и наглость. И Юнги выскажет ему все, что думает по этому поводу, обязательно выскажет прямо в его нахальное лицо, он обязательно сделает это чуть позже, но сейчас открывает рот, не отвечая на поцелуй, который выходит странным и скомканным, но позволяя ему продолжать. Он жмурится в беспамятстве, не смея открыть глаза, будто одного взгляда на Чимина хватит, чтобы сойти с ума — он ведь напористый, уверенный, наглый, самовлюбленный и подлый жулик и мошенник, но только он умеет вот так честно, не фальшиво, прямо по живому. Движения аккуратные и как будто извиняющиеся, плавные, медленные — Чимин ведет ладонями по его бокам, гладит, дразнится, поднимаясь выше, дышит глубоко, пытаясь еще ближе притянуть, и у Юнги мозги плавятся похлеще, чем от блокаторов вместе с текилой, и нет ни одной четкой мысли, только ощущение от тепла его рук херачит разрядами тока по венам. — Ты не пахнешь, — говорит Чимин хрипло, пытаясь отдышаться, когда все-таки отстраняется, и тычется носом в шею, — ты не пахнешь своим альфой. Разве у тебя нет его метки?       Юнги себе уже успел внушить, что никогда, ни за что не вернется во все это снова, а теперь стоит и медленно умирает изнутри, разлагается заживо, свою же душу препарирует под увеличительным стеклом, как лягушку на уроке по биологии в школе, но продолжает Чимина касаться — дрожащими пальцами по ребрам, почти под самую кожу. — Это тебя не касается, — голос рвется в ставшей вдруг оглушающей тишине, и Юнги правда не знает, сколько сил ему приходится приложить, чтобы насильно выдрать себя из транса, оттолкнуться от стены и посмотреть в лицо Чимина в упор. — Никогда больше так не делай.       Он ничего не говорит ни тогда, когда за ним хлопает тяжелая металлическая дверь, и ее звук прокатывается пригоршнею звенящих монет по разрозненному эмоциональной встряской сознанию, ни тогда, когда возвращается обратно в душное помещение клуба, щурясь от головной боли, ни даже тогда, когда опускается перед взволнованным Тэхёном на диван и залпом опрокидывает в себя три шота успевшей нагреться текилы. — Куда ты пропал? — Тэ бегает глазами из стороны в сторону, придвигаясь ближе к краю диванчика, и нерешительно накрывает ладонью худую острую коленку Юнги, выглядывающую из-за прорези в грубой джинсе. — Я думаю, на сегодня с меня достаточно танцев.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.