ID работы: 13815477

Униформа танго

Слэш
NC-17
В процессе
128
автор
bb.mochi. бета
Размер:
планируется Макси, написано 120 страниц, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 100 Отзывы 84 В сборник Скачать

Глава 11.

Настройки текста

Из-за тебя я не сворачиваю с намеченного пути, Из-за тебя я научился оберегать себя от страданий, Из-за тебя мне тяжело доверять не только себе, но и всем вокруг. Из-за тебя мне страшно. — Kelly Clarkson «Because of you»

      Казалось, в Сеуле Юнги больше нет — он просто испарился, пропал сразу же после получения диплома, и никто из общих знакомых его не видел. Хосок ездил в их старую квартиру, но там его встретили новые жильцы, озадаченные и встревоженные появлением незнакомого альфы на пороге своего дома. Конечно, ни о каком Юнги они ничего не слышали. Хосок пытался узнать что-нибудь у Тэхёна, но и тот стоически отмолчался, демонстративно закатил глаза и свалил, показав средний палец и пожелав Чону удачи. Все было тщетно. Чимин обновлял страницы с профилями Юнги в социальных сетях, но день ото дня натыкался на молчаливое холодное «Ваш аккаунт добавлен в список заблокированных пользователей». Он делал фальшивые анкеты с фотографиями случайных моделей из интернета, писал длинные сообщения на электронную почту и не переставал звонить. Пока однажды ему не ответил с того конца провода грубый недовольный голос с требованием прекратить названивать — Юнги сменил номер, и эта сим-карта больше ему не принадлежала. Чимин жаждал объясниться, жаждал хоть как-нибудь все исправить, потому что жизнь без Юнги казалась невыносимой и неправильной, но все мосты были сожжены — Юнги сам спалил их дотла, выжег, как огрубевшую отмершую эрозию, и просто исчез. Из окна спальни Чимину приветливо улыбалась спокойная тихая Сена, небо ласково целовало ее щеки, а Чимин не переставая думал об одичании и пустоте, раскинувшихся вдоль берегов реки Хан. — Если снова испортишь бешамель, то Вивиан нашинкует тебя вместо утиной грудки, — Маркус, второй су-шеф и ответственный наставник Чимина, по-доброму усмехнулся. Откуда-то из глубины подсобного помещения доносились звуки непереводимой французской брани их шеф-повара.       Маркус сунул в руки Чимина деревянную лопатку, окончательно вырывая его из напряженных мыслей, и кивнул на едва ли не кипящую белую жижу в сотейнике. Наполовину кореец, наполовину американец, он родился и вырос в суетливом холодном Нью-Йорке, и одному Господу было известно, как этого чистосердечного альфу занесло в своенравный непокорный Париж, но последний десяток лет он посвятил себя ресторанному бизнесу и здорово в нем преуспел. Чимин смотрел на него с уважением, восхищением и едва ощутимой, но все же доброй завистью. Корейский Маркуса был в разы лучше, чем французский Чимина, и хотя между ними все еще существовал языковой барьер, он был, возможно, единственным человеком, с которым Чимин мог по-настоящему поговорить. — На работе твои мысли должны быть заняты работой. — Я знаю, хённим, знаю, простите, — у Чимина сохло в горле, щипало в глазах от едкого запаха лукового супа, который пытался приготовить Паоло, практикант из Италии, и страшно саднило в груди. — Так кто он? — Маркус присвистнул, сгрузив с деревянной доски мелко нарезанную фасоль на сковороду. В воздухе запахло свежей зеленью и маслом. — Мой омега, — Чимин прикусил губу, сосредоточившись на соусе перед собой, не отрывая глаз от массы из сливок и масла. Имел ли он все еще право так говорить о Юнги? — Я, кажется, совершил большую ошибку, когда оставил его в Сеуле.       Пауза, разбавляемая грохотом кастрюль и ножей, длилась между ними недолго. В конце концов Маркус с тоской выдохнул, и что-то неуловимое в его вечно добродушном лице поменялось. — Мне пришлось оставить своего бывшего мужа в Нью-Йорке, когда я переехал в Париж. Мы обещали звонить друг другу, приезжать на Рождество, и он, вообще-то, собирался перебраться ко мне, уладив свои дела. Но я был так занят работой, что едва ли находил время на сон, мне нужно было много практиковаться, так что домой я сумел вырваться впервые через полгода. К тому времени он закрутил роман с каким-то журналюгой-выскочкой и не сильно меня ждал. Я не успел.       Сердце сжалось, а пальцы на мгновение дрогнули — на них попали капли кипящего масла, но Чимин не придал этому значения. Он тяжело сглотнул ком в горле и мог думать лишь о том, что через две недели исполнится ровно полгода с начала его стажировки. Он обернулся на Маркуса лишь на мгновение, скользнул мимолетным взглядом, пока звуки вокруг словно бы затихали, отходили на второй план. — Ты встречался с кем-то после него? — Конечно! Париж — лучшее место на земле для романов. Здесь все пропитано любовью. — И ты любил? — Кроме него — никогда.

***

      С тех самых пор, как Юнги окончил старшую школу, здесь так ничего и не поменялось, разве что появилась пара новых керамических чашек и CD-проигрыватель, купленный, очевидно, на блошином рынке. Кажется, даже пыль осталась лежать нетронутой на тех же местах, что и несколько лет назад — время будто замерло и исчезло в стенах этого дома в тот самый момент, когда Юнги впервые перешагнул его порог, чтобы навсегда оставить Тэгу. Словно его не было не десять лет, а всего пару минут, и папа по-прежнему стоит у плиты, повернувшись к нему спиной; он так же напряжен, как будто его мышцы успели задеревенеть и больше не гнутся, как прежде, и на нем все тот же выцветший бледно-серый халат с растянутыми рукавами и карманами, а в воздухе пахнет жареным рисовым тестом и неловкостью.       С Юнги нечасто происходят такие навязчивые, оглушающие дежавю, и он вдруг ловит себя на ужасной мысли, от которой все внутри скручивается и замирает: почти вся его жизнь была настолько бесцветной, настолько кошмарно неправильной, что можно сказать, ее вовсе не существовало. Она началась на короткий промежуток, как только он сел в поезд, сжимая в руках паспорт и проштампованный билет до Сеула, продлилась недолгие четыре года, и резко оборвалась, как натянутая до предела леска. Все, что было в его жизни до или после, похоже на мучительный бред от жара, несуразный, бессвязный и хаотичный. И дело вовсе не в том, что те четыре счастливых года он разделил с Чимином, а в том, что помимо того времени он никогда не был собой — ни здесь, ни вместе с Джинхо. — Ты что-нибудь скажешь? — спрашивает Юнги тихо. Слишком тихо для человека, который еще пару часов назад был абсолютно в себе уверен.       Утром, когда он покинул дом Джинхо, в котором все давило его и разрушало, был уверен только в одном: он больше никогда, ни за что сюда не вернется. Поездка к папе — она ведь не для того, чтобы спросить совета, потому что папа никогда не умел их давать, она не за поддержкой и утешением, потому что Юнги никогда не получал их от него, и даже, черт возьми, не для разговора по душам. Это данность, попытка выиграть еще немного времени, окончательно соскрести то, что еще осталось от самооценки, слепить из жалких обломков нечто цельное, смелое, похожее на него самого, а еще, возможно, за тем, чтобы вспомнить себя — того, каким он был в стенах этого дома, о чем мечтал, зачем вообще покинул родной город и почему стал тем, кем является теперь. Его реквием по давно забытым мечтам. — А что я должен тебе сказать? — старший омега не удостаивает его даже взглядом, но на месте все равно замирает, а у Юнги закладывает уши.       Знакомое чувство липкой тревоги расползается где-то в груди. В течение всего длинного изнурительного монолога Юнги о том, как непомерно сильно он устал от притворства и лицемерия, и о том, что собирается уйти от Джинхо, папа не проронил ни слова, а Юнги чувствовал только то, как его плечи постепенно расслабляются, освобождаясь от неподъемной ноши, и как в груди появляется место для вдоха. Зато теперь воздух, кажется, разрежен на максимум. Зудящая тревога копится крупными склизкими комками на задворках сознания, а паника расползается противными болотистыми слизнями, тянется клешнями через солнечное сплетение, перышком лезвия впиваясь прямо под ребрами, и страх поднимается одним большим скачком, расправляясь упругой пружиной и достигая глотки; царапает, режет тонкие и податливые стенки гортани металлическими зазубринами на конце, больно дерет горло, заставляя затихнуть и замереть. Юнги помнит это ощущение из детства — далекого и туманного. Помнит, как оно парализовывало прежде, и сопротивляется ему изо всех сил. Черт возьми, он взрослый, он самостоятельный, и он здесь вовсе не за тем, чтобы бороться с собой. Он здесь для себя самого, чтобы наконец разобраться в том, что творится в собственной душе и мыслях, чтобы себя самого убедить, что способен принимать правильные решения. — Вообще-то я ждал какой-то реакции, — Юнги нервно потирает руки о свои бедра, не сводя глаз с напряженной спины перед собой. Его папа кажется холодной каменной глыбой, бездушным изваянием, и Юнги громко цокает языком, — серьезно, я ведь приехал с тобой поделиться. — Какой реакции ты от меня ждешь? — голос звенит, как сталь, и режет холодную плоть звенящей тишины острием лезвия. Папа оборачивается, и только теперь Юнги может видеть его совершенно пустые глаза, и этот взгляд, которым он одаривал его, кажется, всю жизнь — безжизненный, кажущийся презрительным, сочащийся ядом и… разочарованием.       Он не улыбается, не кривится в гневной гримасе, он не удивлен и не встревожен, — на его лице нет ни одной четко читаемой эмоции, хоть какой-нибудь, только залегшие в уголках глаз мелкие морщинки и скептически поджатые губы. Этот взгляд говорит громче, яснее, чем любые слова, и Юнги вдруг пропускает вдох. Ему кажется, что его грудь сжимают тисками, а щеки обдает жаром, и в этом непроницаемом взгляде он вдруг видит себя — в чернеющих зрачках, заполонивших радужку. В болезненной ухмылке, в мелких трещинках на губах, в каждом не дрогнувшем мускуле, в каждой изувеченной крошечной реакции на пустом лице, которые тухнут, едва зародившись, не сумевшие найти выхода. Юнги видит в нем себя, с ужасом замирая, словно вжимаясь всем своим телом в стул. Он видит себя, стоящего перед Джинхо в белоснежном свадебном костюме с галстуком-бабочкой, с белоснежными волосами, которые ни капли ему не идут, сжимающим букет ненавистных георгинов в тонких руках; обезображенным апатией и разлагающимся изнутри, полностью погибшим и уничтоженным, таскающим себя, как пустой выпотрошенный труп, нашпигованный только отчаянием и страхами. — Ты не звонишь мне месяцами, живешь своей жизнью, я не лезу, — по мере того, как папа говорит, Юнги все сильнее чувствует, как сжимается его горло от ставшего вдруг кипящим воздуха, — ты вообще не считаешь нужным, чтобы я что-то о тебе знал. А теперь ты приезжаешь, даже не предупредив меня, несешь какую-то чушь и ждешь реакции? Устал от хорошей жизни? — папа всплескивает руками, делая шаг вперед, и Юнги на секунду кажется, что в его глазах он видит чистую ненависть. — По-моему, милый мой, ты просто от безделья зажрался! Джинхо ему не такой, посмотрите-ка. Принял это решение? Хорошо. Я тебе чем тут могу помочь?       Слова, хлесткие, безжалостные, гадкие, словно пощечины. Юнги хочется закрыться от них, но все, что он может, это всматриваться в чужое лицо и осознавать, как же сильно они стали похожи. Как же сильно им обоим пришлось упасть, как изуродованы болью их души, что места в них не осталось ни на что, кроме злости и презрения. Только жрущая, вечная усталость и безысходность, крепко держащая когтистой лапой за горло, выламывающая ребра и пожирающая все живое и человечное. И в ней — лишь пороки и слабости, которые больше не удается ни скрыть, ни замаскировать.       Его папа всю жизнь боролся со своим одиночеством, но так и не смог его победить. Всю жизнь убегал от себя, сначала из-за Юнги, которого родил в слишком юном возрасте и к которому не был готов, а после уже по привычке, потому что не знал другого способа справляться с собственной жизнью. Он отказывал себе во всем долгие годы и вложил своему единственному сыну в голову слишком простые банальные истины: любить — значит быть слабым и немощным. Что должно было произойти с человеком, чтобы его сердце пропиталось такой отравляющей злобой? Подумать только, он выносил, вырастил и воспитал Юнги, но так и не смог его полюбить — по-настоящему, не за что-то, не за оценки в школе, не за золотую медаль и работу мечты, и не за богатого, но совершенно нелюбимого мужа. Он ведь даже никогда не говорил ему ничего подобного, в их доме любые слова любви или поддержки были под негласным запретом. — У тебя есть ко мне хоть капля жалости? Хоть какого-то уважения? — слова режут, проходятся по самым болезненным точкам, и осыпаются градом на голову, — ты хоть представляешь, сколько я потратил сил и денег, чтобы вырастить тебя? И где хоть какая-то благодарность? Почему ты вырос таким эгоистом?       Он говорит словно бы сам с собою, и Юнги природа этой логической цепочки не до конца понятна, но он молчит — просто беззвучно наблюдает за странным и нелепым представлением, пока все его выстроенные годами убеждения рушатся, оставаясь под ногами каменными холодными глыбами. — Это моя жизнь, — цедит Юнги сквозь зубы, и все внутри него клокочет от ответной обжигающей ярости, — о какой благодарности ты говоришь? Потратился? Так выставь мне счет, я все верну. — Да что ты можешь вернуть мне без Джинхо? Если бы не я, то ты так бы и сидел в нищете на съемной квартире, — с каждым едким словом эта неприкрытая жестокость становится все более звучной и едкой, словно истерической, прорезаясь сквозь толщу напряженного воздуха между ними какофонией из перезвона стеклянных осколков, дребезжащих о кафельную плитку, — и горбатился бы на этого своего Чимина, который сбежал при первой же возможности! — Зато его я хотя бы любил! — Юнги поднимается со своего места рывком и смотрит с вызовом. Глаза щиплет от обиды, горло дерет, но слез больше нет, словно они все иссохли, так и не успев появиться. Внутри только расползающийся жар гнева и сожаление о том, как много сил он потратил в борьбе за то, что ему даже не принадлежит. За мечту, за идеалы, за убеждения человека, который вынес слишком много боли на своем пути, и который оказался окончательно сломленным. — И унижался, — добивает папа безжалостно, словно упиваясь тем, как огонь в глазах сына, так и не успевший разгореться в полную силу, тухнет. Он отворачивается и выглядит так, будто он здесь жертва, — посмотри на себя. Как ты выглядишь, как ты живешь. Разве мы могли себе позволить такую жизнь, когда ты был маленьким? Да я из кожи вон лез, чтобы оплатить тебе новую одежду или телефон, и такая моя благодарность? Я надеялся, хоть с возрастом ты начнешь понимать, что тоже должен позаботиться обо мне.       А Юнги — вот он, прямо перед ним, безоружный, запутавшийся и почти уничтоженный. Отстрадавший свое, изувеченный, переломанный и глубоко травмированный, и ему едва ли хватает сил все еще верить — не в судьбу, не во вселенную или бога, и даже, наверное, уже не в любовь, но хотя бы в себя самого. — Сколько бы еще продлилась ваша любовь? Пару лет, максимум? — голос звучит резонансно на фоне мельтешащих, как будто в приступе гнева, зрачков; он звучит холодно и безэмоционально, с нелепой усмешкой на тонких губах, — пока тебя бы не начало тошнить от дешевого рамена и его сказок. Еще хорошо, что мозгов хватило не залететь от него. — Она не продлилась бы, — рявкает вдруг Юнги сквозь силу, — не продлилась бы, ясно? Он уехал, блядь, он просто уехал и оставил меня! Что ты вообще можешь знать о любви? Давай, — Юнги поднимает руки, становясь тошнотворно уязвимым, беззащитным перед ним, — давай, пап, скажи мне, какой я слабак, потому что я все еще его люблю. И скучаю каждый чертов день все эти годы даже после той боли, которую он мне причинил. — Тогда тебе стоит сказать мне спасибо за то, что я отвадил его, не дал ему и дальше вытирать об тебя ноги, когда он притащился сюда из своего Парижа.       Руки безжизненными плетьми виснут по обеим сторонам туловища, и осознание захлестывает обжигающим, смолянистым шквалом. Напряжение между ними висит густое и плотное, такое жирно-обволакивающее, неподъемное, липкое, словно вакуумом застелившее глаза, кажется, вот рубанешь взмахом кисти воздух, и оно леской поделится на порции. Юнги делает два шага назад, слыша лишь бешеный, неукротимый бит сердца, изнутри выламывающий хрупкие ребра, и свое тяжелое дыхание. Тянет носом воздух и открывает рот, чтобы отдышаться, а зрачки бегают из стороны в сторону неверяще, испугано, неоправданно, переваривая то, что он только что услышал. — Ты… — дрогнувшим голосом Юнги пытается уложить хаотично мечущиеся мысли в предложение, но получается из рук вон плохо, — Чимин приезжал сюда? — Приезжал, — говорит папа, сложив на груди руки, и выглядит при всем этом так, словно в этом внезапном открытии нет совсем ничего, что способно перевернуть воспоминания о последних годах, с ног на голову, — я сказал ему, что ты в нем не нуждаешься. Никогда не нуждался.       Юнги прижимает ладони к глазам и вдруг чувствует, что его голова готова вот-вот разорваться от обилия мыслей. Если бы тогда он только знал, что Чимин вернулся, что искал встречи, возможно, все сложилось бы совсем иначе, не было бы столько боли и всех этих лет унижения. Возможно, тогда им действительно нужен был этот последний шанс, которого их так безжалостно и жестоко лишили. — Знаешь, — Юнги медленно отнимает руки, и, кажется, окончательно умирает, — я всегда думал, что ты научил меня быть сильным. Но, видимо, ошибался. Я умею лишь убегать от себя, врать себе, не ценить себя и стыдиться. Это то, каким ты меня воспитал. Такую же несчастную копию, как и ты сам.       Он снимает со своей шеи подаренную Джинхо на день рождения цепочку медленно и осторожно, расстегивает дорогой браслет на запястье и так же неспешно по очереди стягивает с пальцев кольца и перстни, чтобы с пренебрежением горсткой сложить их на краю кухонного стола, и хрипло обессиленно чеканит: — Возвращаю, раз задолжал. Забери это, оно мне больше не принадлежит.

***

      На месте, где раньше висел дверной замок, плитка сохранилась немного лучше, и вместо него на пожелтевшей тусклой стене ореолом протянулся светло-бежевый след. Чимин окинул его хмурым взглядом и решительно постучал костяшками по деревянной двери, вдыхая спертый запах: кто-то курил на верхнем этаже. Тяжелую голову после одиннадцатичасового перелета хотелось разместить на чем-то мягком и удобном, так что пришлось проморгаться, чтобы хотя бы на несколько минут отделаться от усталости и назойливых мушек перед глазами, но это плохо помогало — шея, затекшая от самолетных кресел, ныла, и кости болели от давки в метро. Большую часть денег Чимин потратил на самый ближайший и самый короткий рейс из Парижа, так что в комфортной поездке на такси пришлось себе отказать.       Четырнадцать с половиной часов назад он оставил в своей квартире бардак, состоящий из пустых бутылок дешевого кальвадоса и разбросанных повсюду окурков. Четырнадцать с половиной часов назад он еще был уверен, что у него нет шанса. Четырнадцать с половиной часов назад Чимин ощущал себя форменным идиотом и фееричным болваном, когда перевернул все верх дном, чтобы отыскать паспорт для чертовой регистрации на рейс. И вот теперь, стоя перед дверью давно знакомой квартиры, нервно кусал губы. В нагрудном кармане его ветровки покоилось письмо с заикающимися строчками, которое Чимин несколько раз успел переписать в самолете, чтобы сделать его идеальным, и которое планировал отдать папе Юнги.       Папа Юнги был кошмаром. Вечно недовольным, недружелюбным и неприветливым кошмаром, который видел в Чимине не больше, чем паталогического раздолбая и неудачника. Кошмаром, который убеждал Юнги, что Чимин ему вовсе не пара, и который, наверное, был искренне рад услышать, что они разлучились. А еще он был последним шансом найти Юнги и убедить его, вместе придумать что-нибудь, чтобы не хоронить ту любовь, которая все еще, Чимин правда был в этом уверен, жила. Просто потому что все остальные способы он уже перепробовал.       За дверью послышалось копошение и шаги, и Чимин выпрямился, когда услышал звук, с которым ключ провернулся в замочной скважине. В следующую же минуту на него уставилась пара удивленных насмешливых глаз. — Господин Мин, — Чимин склонился несколько раз у порога, так низко, как только позволила ноющая спина, и запустил одну руку под куртку, комкая нетерпеливыми пальцами несчастный конверт, — добрый день. — Твоя стажировка закончилась или тебя выставили с нее?       Господин Мин посильнее запахнул вязаный кардиган небрежным движением и смерил Чимина взглядом, прислонившись спиной к дверному откосу. В его глазах забрезжил нехороший огонек чего-то, что напоминало презрение. — Я взял несколько дней, чтобы прилететь в Корею. Я ищу Юнги, и я подумал, что… — Ясно. Планируешь и дальше пудрить мозги моему сыну? — омега зевнул, незаинтересованно кинул быстрый взгляд на свои ногти, и растянул губы в улыбке, а голос его звучал контрастно приветливо и дружелюбно, — Не думаю, что Юнги это интересно. — Нет, я только… — Уезжай, Чимин, — господин Мин взмахнул рукой, так и не дав объясниться, и весьма раздраженно шикнул сквозь зубы, — Юнги о тебе даже не вспоминает, так что не утруждайся. Если честно, он вообще считает, что ваш разрыв — лучшее, что случилось с ним в жизни. И, кстати, он сейчас встречается с прекрасным обеспеченным альфой, — он вновь расплылся в слащавой улыбке, легко пожав плечами, и собрался захлопнуть перед носом опешившего Чимина дверь, говоря все это безучастно и как будто даже добродушно, — который не разливает соджу для пьяниц в забегаловке. Так что уезжай.       Дверь хлопнула, отдаваясь эхом от стен, и Чимин остался стоять перед ней растерянный и удивленный, пока внутри сжималось любящее, медленно теряющее надежду сердце. Горячее и вдруг болезненно определимое, как будто его сдавило столярными тисками так сильно, что от этой боли некуда было бежать. Он медленно развернулся на пятках, стеклянным взглядом обвел пространство перед собой и зашагал по лестнице прочь, безжалостно комкая пальцами письмо, кажущееся теперь смешной и нелепой бумажкой.

***

      Когда собственноручно возведенные стены замыкаются длинной извилистой цепью лабиринта, что выхода не сыскать, стоит сделать подкоп. Джинхо и все, что их с Юнги связывало, стало подкопом, — тем самым якорем, благодаря которому все еще получалось оставаться на плаву и не пропасть в своем сумасшествии. Он не был броней или защитой, но был способом выживания, странным, возможно, неумелым и извращенным, но единственным доступным — тогда Юнги это было необходимо. Он бы просто не смог вынести, если бы остался один, если бы ему не хватило мужества найти в себе причину открывать глаза по утрам, пусть даже фальшивую и ненастоящую, — сработала система безопасности, шестеренки вращались с гулом и скрежетом, от вопящей сирены закладывало уши, и Юнги бежал, хватал воздух ртом, не разбирая дороги, карабкался выше по скрипучей пожарной лестнице к свободе, но пришел к тупику. И там уже не было сил, чтобы надеяться на спасение. Пришлось выковать себе броню из подручных средств, чтобы переждать бурю.       И теперь, когда шторм закончился, Юнги видит перед собой лишь пустынный берег с обломками судна, размытый стихией, жуткий, как выжженная земля. Собственное дыхание звучит, словно битый белый шум, и за ним лишь пелена, под которой томятся замурованные чувства. Юнги проводит мокрой рукой по холодному стеклу зеркала, и там, в отражении, больше не видит напуганного разбитого мальчишку, преследующего несколько мучительных лет, не видит холодных глаз того, кто пришел ему на замену, его озлобленного острого оскала. Юнги видит себя — настоящего. Видит, как его свежевыкрашенные в черный волосы, влажные от воды, лоснятся от тусклого света люминесцентной лампы, и, пожалуй, впервые за все это время чувствует ярость — чистую, неподдельную, настолько громкую, что становится страшно. С какой стати все они решили, что могут распоряжаться его жизнью? Чимин, Джинхо, даже родной папа? Неужели Юнги сам им это позволил? Неужели сам вложил в их руки это право, которым они безжалостно искромсали его судьбу? А теперь рассматривает себя в отражении изгаженного зеркала и не может совладать с кипящим гневом, что заменил собой кровь.       У Юнги вырывается смешок, нервный, озлобленный: как же глупо смотрится белоснежный пиджак от Армани с разводами черной краски на рукавах. И как же глупо смотрится он сам в таком виде. У Юнги в руках дешевая кисточка, — единственная, которую он нашел в пригородном супермаркете на заправке, — а на дне раковины перед ним валяются измазанные черным одноразовые перчатки и пустой тюбик от краски. Как только Юнги выбежал из места, которое когда-то считал своим домом, как только злость окончательно завладела его умом и мыслями, он саданул по педали газа с такой силой, что несчастная Вольво рывком сорвалась с места. И там, на скорости, вылетая из поворота на красный, он вдруг с удивлением обнаружил, что ему так тесно и так душно в собственном теле, что хочется содрать с себя кожу. Сорвать с себя отмершие куски, необходимые прежде, служившие щитом от страданий и боли, мешающие теперь, и избавиться от них, как от старых, изношенных тряпок, оголив душу. Юнги смотрел на себя в зеркало, отогнув козырек, когда припарковался недалеко от заправки, и мог думать только о том, что не узнает человека в отражении — этот искусственный, идеальный, черт возьми, блонд изуродовал его. Он был для Юнги щитом, эгидой, спасением и пристанищем для больной искалеченной души, — потускневший, увядший со временем от тех оглушительных изменений, которые произошли с ним за последние месяцы, использованный и чужой. Не принадлежащий ему и теперь совершенно бесполезный. Он больше не защищал, теперь Юнги не чувствовал себя с ним уверенно и спокойно, потому что не мог узнать за ним себя.       Он слонялся между рядов и полок, сжимая в руках початую бутылку виски, и его взгляд блуждая наткнулся на полку с красками для волос. Юнги сделал первое, что пришло ему в голову, подгоняемый странным, забытым ощущением азарта и адреналина: схватил первую же попавшуюся коробку и заперся в общественном туалете почти что на час. Юнги филигранно орудовал словно не кистью, а скальпелем, избавляя себя от того, что долгое время считал спасением. Отсекал от своего образа те куски, которые теперь мешались и цеплялись шероховатостями, как мешающий заусенец. Он сидел на кафельном полу и смотрел в потолок, щурясь от искусственного освещения, и думал о том, что никогда не был таким уж сильным, каким привык себя считать.       И здесь, в этой точке, сидя в своей машине, глотая едкий шотландский спирт прямо из горла, Юнги может полноправно повесить на себя звание лузера и неудачника. Почти к тридцати он так и не сумел выстроить хоть что-нибудь достаточно значимое, лишь собственные иллюзии, не подкрепленные ничем, кроме разочарований, пропитанных горем.       Должно быть, за вождение в нетрезвом виде предусмотрен охренительных размеров штраф; должно быть, Юнги так и остался глупым и импульсивным подростком, но он встряхивает свою бутылку, рассматривая поднявшийся внутри стекляшки вихрь из микроскопических пузырьков, и жмет педаль в пол, выкрутив громкость музыки в колонках на максимум. Его щек касается ветер, бьющий в открытые окна, его волосы, все еще мокрые, липнут ко лбу, и его губы, испещренные мелкими трещинками, поджимаются от хлещущих наотмашь по щекам эмоций и дрожат, а руки скользят по оплетке руля уверенно и непривычно дерзко. Юнги вылетает на трассу, просвистев покрышками по асфальту, дергает ручник передач и несется вперед, не разбирая дороги. Он должен, он непременно обязан сказать Джинхо, что уходит от него. Это, черт возьми, его законное собственное решение, которое никто не может у него отобрать, — зубами вырвет, но не позволит больше решать за себя. А боль — она проходит, стихает со временем, успокаивается, пусть даже самая сильная, но не такой ценой.       Юнги пропускает свой поворот, забываясь, дергает ручник и рвет рулевое колесо в сторону, разворачивая машину на триста шестьдесят, но не замечая отбойник; асфальт под его колесами дымится и плавится, поднимаясь в воздух клубами непроницаемой пыли. Секунда — и Юнги чувствует резкий толчок вперед, грубый и рваный, как ударная волна, которой нельзя воспротивиться, а уши закладывает от грохота бьющегося стекла и скрежета металла. Грудь стискивает ответным ударом раскрывшаяся подушка безопасности, и Юнги отбрасывает назад, вжимая в сиденье и полностью лишая возможности двигаться.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.