Ancora

NC-17
Завершён
217
2
автор
alangink бета
Фэндом:
Размер:
763 страницы, 274 329 слов, 31 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Part 18.1. Ожидание

Настройки

В сущности он был одинок или же нет, но часто чувствовал себя таковым.

Весна цветёт в ночь. И всё, что ныне распускается внутри грудной клетки Чонгука – распускается к вечеру. Старое, как деревянная монета, заурядное, писал ещё Ремарк – ночное отчаяние. Накатывает вместе с темнотой и с ней же исчезает. И нет к этому подготовки, и нет стратегии, потому как любой существующий план меркнет на фоне неподъёмного шквала эмоций. И неясно, откуда они берутся, как помещаются в хрупком человеческом теле до того момента, пока не выходят наружу. Странная она в своей бездонности, душа человека, и чувствам в ней – ни конца ни края. Только затронь, и уже мечешься в себе, как бы не утонуть ненароком, как бы не затянуло поглубже, а если затянуло – так и пиши «пропало». Но когда отпускает, то и тьма становится такой же невообразимо далёкой, каким казался ещё недавно – свет. Диаметральные противоположности всегда стоят в той же точке одного круга. Начало апреля наступило бессолнечно, неуютно по-осеннему, но всё же, в виде снисхождения, тепло. Они с Чимином прилетели из Вашингтона уже как два дня, и этого времени должно быть достаточно, чтобы вернуться к привычному образу жизни, но эти двое суток прошли так, будто и не начинались. Чонгук тщетно пытался собрать себя по частям. Он невольно остановился возле ограды, которая отделяла проезжую часть от спуска к пляжу, покосилась от времени, но всё ещё могла выдержать на себе Чонгука. Вот бы и ему так крепко стоять на ногах. Бывает у людей скверная привычка – осознавать свою слабость. И от того, как они поступят с этим осознанием, зависит их дальнейшее существование. Кто-то с ним смирится, кто-то будет бороться, кто-то отрицать, но такие, как Чонгук, будут прятать с каждым разом всё глубже, пока снова не потеряют из виду. Потому что это стыдно – быть слабым, когда вокруг тебя есть сильные. Стыдно постоянно думать об этом и понимать, что ничего не можешь сделать. Стыдно, когда не в состоянии избавиться даже от мыслей об одном человеке. А у мысли и веса нет, но она всё равно неподъёмная. Над головой катились дырявые облака, будто прогрызенные насквозь тлёй, и так быстро катились, что руки сами тянулись схватиться за перила покрепче, чтобы не упасть с земного шара. Луна – колесо, полная. Людей нет, лишь тихо шумит прибрежный ветер, подгоняя волны. Чонгук специально ушёл подальше от дома, так, чтобы не было видно ничего, кроме моря и пустой однополосной дороги. Сюда и свет фонарей то не доставал, только тьмой и дышалось, да луна, ночное солнце… Он не приходил к пляжу несколько лет, несмотря на то что всегда жил в шаговой доступности. Здесь как со звёздами – кажется, легко и рукой дотянуться, но если долго на них смотришь, страшно от того, насколько далеко. Под ногами стоял брошенный пакет из художественного магазина. Индийская жёлтая, сиена, кадмий жёлтый, самый светлый, умбра, ультрамарин. — Индийская жёлтая, сиена, кадмий жёлтый, самый светлый, умбра, ультрамарин, – проговаривал пожилой продавец магазина, пока ходил между прилавками. Чтобы не забыть, но было похоже на мантру. Чонгук тоже проговаривал, хотя ушёл из магазина часа два назад. Индийская жёлтая, сиена, кадмий жёлтый, самый светлый… Он снова ходит по кругу. Наступившая темнота, вопреки обычаю, страшной по сравнению с пустым домом уже не кажется. Чонгук не хочет оставаться один сегодня, хотя выбора другого нет, и рано или поздно придётся идти. Джин, бывает, работает в Сеуле допоздна, и чтобы не брать такси, остаётся в мастерской на ночь, возвращается под утро и сразу идёт спать. Полноценно поговорить получилось только сегодня. — А фотографии? Только не говори, что не сделал ни одной! — Не до того было, – отвечал. — Для чего тебе вообще дан телефон? — Не начинай. — Ещё как начну. Ты должен мне фото из Вашингтона. Возвращайся. Джин действительно негодовал, а Чонгук просто не хотел хранить воспоминания об этой поездке. Может, ещё до похода на приём смысл и был, но после… О Тэхёне он не рассказал Джину ни слова, хотя и тянуло поделиться, услышать совет или хотя бы самые простые слова о том, что так случается. «Так случается, Чонгук, это жизнь, и ты не обязан ничего предпринимать». Стало бы легче, честно. И всё-таки что-то внутри мешало – слишком личное, ближе, чем собственная кожа, то, что нельзя выпускать, не обдумав. Выпустишь – и оно растает, соприкоснувшись с воздухом. Может, оно бы было и к лучшему. Ведь этого ты и хотел, правда? Забыть. Но в кои-то веки какая-то крошечная часть Чонгука не хочет забывать. Начинает накрапывать ленивый, пропитанный тоской и скукой, дождь, тихий донельзя и едва ли заметный. Уходи, мол, отсюда. Иди домой. Чонгук набрасывает на голову капюшон, реагируя незамедлительно, по-солдатски. Отрывается от нагретой ограды, забирает пакет с красками и уходит вдоль тёмной дороги с просторным видом на пляж. Пустует с декабря. Холодно, да и район старый – жилых домов всё меньше, уезжают ближе к центру, а то и сразу в столицу. …кадмий жёлтый, самый светлый, умбра, ультрамарин. Он рисовал часами напролёт, но былой лёгкости и стремления, которые посещали его несколько дней назад, так и не нашлось. Эрато стояла, замерев, окружённая белыми пятнами орхидей, и стояла так, будто всякая любовь из мира исчезла. Он не трогал её, боялся прикоснуться. А две другие Музы в его руках так и не ожили. Чем дольше не получалось – тем сильнее всё внутри охватывала паника, тем больше материалов он неосознанно тратил, черпая краску едва ли не горстями на мастихин, чтобы перекрыть предыдущий, ещё сырой слой. С собой он делал точно так же, и теперь состоял из сотни слоёв-воспоминаний. Ещё сырых. И забыть бы… Но слово страшное, несуществующее. Человек не забывает. Свободен лишь тот, кто способен забыть до конца. Когда Чонгук подошёл к самому дому, что-то заставило его обернуться. Дуновение ветра, на которое в жизни не обратишь внимание, но оно несло в себе что-то знакомое. Это был запах, неуловимый древесный флёр, аромат лилии, цедры лимона и пыли. Раньше здесь так не пахло никогда. И Чонгук совершенно точно понимал – ему чудится. На улице не было никого на ближайший квартал. Но он всё равно реагировал на запах как на нечто реальное и пытался вспомнить, где уже слышал его. Но дорога по-прежнему была пуста – ни света фонарей, ни окон, лишь далёкий гул машин и шёпот дождя. Темнота в доме нагнала забытый страх моментально – чёрт с ней, с улицей, но домашний мрак душил как в первый раз. Попытка включить свет не увенчалась успехом, и в дело пошёл фонарь на телефоне. Снова перебои с электричеством – это объясняет, почему погасли и уличные фонари. Хорошо, Чонгук, спокойнее, ведь для этого ты покупал лампы на батарейках. Для работы этого будет маловато, но приготовить ужин и… Что это? Только сейчас, переступив порог, Чонгук понял, что на что-то наступил. По полу проехался задетый белый конверт. Никаких опознавательных знаков, адреса или подписи. Даже марки. Так уже было когда-то. И сердце сжалось раза в два, пропустив удар. Это письмо. От кого? Почему под дверь? Как давно оно здесь лежит? Тело действует само, по давней пробудившейся привычке. Чонгук бросает пакет на входе вместе с обувью, снимает капюшон и прячется в своей комнате, закрывая дверь на щеколду. Садится возле двери, прислушивается к шагам, но им, конечно, взяться неоткуда. Он один дома. Один здесь. Просто привычка. Подсознательно Чонгук уже понял, что это за письмо и ответил на все свои вопросы, но упрямо отказывался это признавать. От бумаги пахло тем же – лилиями, пылью и цедрой. Так пахнет старый автомобиль у дороги и давно закрытый цветочный магазин. Письмо ему мог написать лишь один человек в целом мире. Был в этом ритуал. Внутри конверта – ожидаемо – свёрнутый вдвое листок. Без наклеек и рисунков, без отпечатков пальцев и губ, как тогда. Лишь листок с двумя фразами в них. «Нам нужно поговорить. Прошу тебя.» Ниже – адрес, дата и время. Ещё ниже, росчерком, очень короткое: «Тэ». Будто подписывать письмо было его самым большим страхом в жизни, и он сделал это быстро, пока не опомнился. Чонгук перечитывал мучительно короткое письмо, по ощущениям, раз сорок. А может, сто сорок. Перечитывал до тех пор, пока не затекли ноги, пока не закрались сомнения, что это на самом деле всего лишь кошмарный сон. Очередной. Настоящим был лишь незнакомый запах. Мысли останавливают свой ход и шестерёнка снова замирает, всё скрипит и нервно дёргается, пытаясь убрать препятствие. Но это заведомо невозможно. Сизифов труд. Тэхён приезжал сюда? Оставил письмо лично? Кого-то подослал? Это всё, что заботило Чонгука сейчас. Он смотрел на свежие чернила и не мог вернуться в себя. Точнее будет сказать «вернуться из себя». Тэхён назначил ему встречу. Сделал первый шаг спустя почти одиннадцать лет. Это значит, что они встретятся снова? Или снова не встретятся?

***

11 лет назад

особенно дождливый день

Ровно четыре дня спустя после последней встречи с Тэхёном Чонгук не получил больше ни одного письма. Оставалось лишь прокручивать в голове тот вечер, тот дождь, промозглый подъезд и… Тэхён так и не сказал ничего о том, что было между ними. «Чтобы наверняка запомнить этот день» – ответил Тэхён тогда совершенно серьезно, хлопая тяжёлыми от воды ресницами, после того как додумался дёрнуть за ветку с дождевой водой над ними. Всё, что он помнил после этого – неуверенные глаза Тэхёна. Он хотел встретиться, и в ту же секунду Чонгук понял, что это необходимо им обоим. Что Тэхён хотел отдать? О чём говорил в тот день? Главное, что он обещал прийти. Есть люди, которым ты веришь больше, чем себе самому, так было и сейчас. Всё это время Чонгук покорно ждал его, не делая ни шагу из того привычного хода обстоятельств, что его окружал. Дом, школа, отец, книги. Последней он прочёл книгу по ботанике и узнал об ирисах много нового. Считал минуты. Всё было как всегда и в какой-то момент превратилось в один длинный, бесконечный день. Чтобы понять, в какой момент Чонгук всё меньше узнавал в отце отца, нужно было вспоминать издалека. Оттуда, когда он ещё не осознавал изменений. Или не хотел осознать. Потому что «не буди лихо, пока тихо». Пока Чонгук не задавал вопросов, не поднимал глаз, исправно учился, завтракал, обедал и ужинал – желательно молча – и стоически, терпеливо выслушивал требования и строгие замечания, походившие на выплеск совершенно беспричинной, как казалось тогда, злости, – всё шло своим искажённым чередом. Искать причину в себе давно не имело никакого смысла, потому что Чонгук перебрал и исправил в себе всё возможное, а что исправить не смог – научился скрывать. Да так скрывать, что сам себе верил. Территория, на которой он мог бы ещё несколько побыть собой, стремительно сужалась, счёт шёл на какие-то жалкие сантиметры и, в конце концов, границы выстроились вокруг тесного и тёмного, как колодец, чулана. Это была кладовка, здесь хранили тряпки для мытья полов, запасные салфетки и рулоны бумажных полотенец, швабры, старый набор инструментов, мешки для мусора и то, что обычно выкидывают, но не сразу. «Это будет всего один раз. Потерпи всего один раз» – уговаривал себя Чонгук, когда отец запер его здесь впервые. Свет включался снаружи, но оставлять наедине со своими мыслями было принято в темноте. Так надёжнее. Когда ничего и никого, кроме себя самого, ты не видишь, и к ступням подступает страх. Раз отец решает это наказание заслуженным, значит, он заслужил? Чонгук заслужил, в полной мере не всегда понимая, за что, он просто терпел, с надеждой, что каждый новый раз будет последним. Но пока Чонгук существовал, он существовал в мире своего отца, и здесь были свои правила, своё мнение на каждый счёт, свои требования, обязанности, позиции. Понимаешь ты или нет – подстраивайся. Всю жизнь, что он смотрел на отца, был уверен, что вырастет и станет таким же, покуда правильно лишь так и никак иначе. Была в этом своя заковырка. Вчера его заперли в кладовке за то, что он не отозвался отцу со второго раза. Заслуженно разве? Оставлять часами думать о такой маленькой оплошности в кромешной темноте, когда никаких мыслей, помимо жгучего страха, больше нет. Обиду Чонгук подавил в себе давно, затолкал себе в горло и скрепил зубы, чтобы не лезла обратно. Она всё усугубляла, каждый без исключения раз. Сегодня он наказан за то, что существует. Так Чонгук это объяснил сам себе, когда не вовремя вошёл на кухню. Отец разговаривал по телефону, а потом посмотрел на него такими чужими глазами, что на секунду это показалось даже страшнее кладовки. Всего на секунду, конечно. За прошедший час Чонгук успел накрепко понять несколько вещей. Во-первых, когда у отца что-то не ладится в его другой работе, виноват Чонгук, потому что больше некому, ведь отец лучше знает. Он лучше знает, как поступать, что ему нужно, что нужно его сыну, знает правильные правила, своё мнение на каждый счёт, свои требования, обязанности, позиции. Мир отца – правильный мир. Во-вторых: бери с собой отмычки, даже если ты не в себе. В-третьих: нельзя жить правильно, когда ты в чужом мире, правильно – значит по-своему. Сегодня суббота, почти восемь. Отца вовсе не должно было быть дома, к этому Чонгук готовился, а теперь не знал, как быть, но им управляло крепкое чутьё. Что-то будет не так. Этот животный страх, терпкое грудное ощущение, превозмогающее ужас перед тьмой, даже глушащее его. Если бы он решил сбежать с Тэхёном далеко-далеко, не взяв с собой ни единой вещи, то он сделал бы это прямо сегодня, прямо сейчас. Проблема была в том, что он готов рискнуть всем ради этой встречи, и в этом же было её решение. Он сделал глубокий вдох и нащупал в темноте скважину в двери. Пока одна из отмычек, сделанная из старой маминой шпильки, крутилась в замочной скважине, выискивая заветный щелчок, Чонгук слушал. Слушал шаги, которые знал наизусть, тиканье настенных часов и ненароком обращал внимание на каждый шорох, вздрагивая как напуганный зверь в кустах терновника. И лишь когда услышал из гостиной своё имя, обратил внимание на далёкий голос отца. Снова телефон и другая работа, о которой Чонгук слышал лишь мельком и никогда не имел понятия, что там, помимо крови и запаха пороха, творится. «Чонгук?» – снова произнёс отец чуть тише, как произносят что-то вслух, чтобы усвоить информацию. «Помню. Доверие» – небрежнее, его упрекнули. «У нас есть договор. К чему такие крайности?» Потом Чонгук не слушал, сосредоточился на замке. Открытое окно впустило в квартиру широкий раскат грома, который едва ли не делил небо пополам. И стоило, конечно, воспользоваться этим, чтобы протолкнуть шпильку глубже и провернуть тугую защёлку. Щелчок смешался с временным грохотом и закрытием окна. Дверь открыта, спасительная полоса света разрезала небольшую кладовку, и Чонгук одним глазком выглянул в тонкую щель. Вид отсюда был таким новым, так будоражил кровь. Он впервые открыл кладовку самостоятельно, и чёрт с ним, с замком, – он впервые сделал шаг к тому, чтобы выйти из темноты. Звучит это как сказка, по-рыцарски, а ощущается жгучим трепетом, в тысячу раз сильнее любого услышанного подвига. И мысли нет о том, чтобы обернуться, а самое страшное – остановиться. Признаться, Чонгук и не думает вовсе. Нужно преодолеть коридор, длинный, как чрево змеи, пройти мимо широкой арки гостиной и, наконец, последним препятствием останется входная дверь. Ключи от неё отец оставляет у входа, всегда, потому что уверен – Чонгук не посмеет. А посмеет, так сам себя накажет строже любого. Так это работало, пока он был в мире отца. Часы тогда предупреждающе показывали без трёх минут восемь. Дверь кладовки без скрипа открылась, выпустила и так же бесшумно затворилась. Чонгук повернул защёлку обратно, заперев тьму в гордом одиночестве. Случались моменты, что ему приходилось красться, сейчас же он был должен поверить сам в то, что всё ещё заперт в кладовке. Ненароком Чонгук почесал два саднивших на плече синяка, которые необъяснимым образом напоминали о себе по мере приближения к отцу. Заныл след от бляшки ремня на ноге, три пощёчины, лопнувшая в который раз губа и пережатое запястье. Раньше он и не посмел бы заметить всю эту боль. Коридор, тянувшийся на несколько миль, был преодолён за считанные секунды. Пролетев мимо арки, Чонгук успел заметить широкую спину отца, облитую светом, сжатые нетерпеливым кулаком волосы, напряжённо сведённые лопатки; разбросанные по кофейному столику ошмётки чёрного оружия. Страшный пазл, не разобрать. В отце он теперь тоже не мог разобрать ничего. Да и свет этот был опаснее всякой тьмы. Подъезд встретил непривычным холодом. Конечно, он ведь даже не удосужился взять ветровку, зато запер входную дверь и оставил ключи в замочной скважине. А потом спустился по лестнице сиротливо, но быстро, не чувствуя ни холода, ни жара, лишь грохот собственного сердца, окоченение ног, чёлку на глазах и широко раскрывающиеся ноздри. Грудь жгло от нехватки воздуха, но вдохнуть было бы страшным преступлением, необратимой ошибкой, катастрофой. По лестнице вниз, в бездну, в Ад, Преисподнюю, где его могли бы ждать нескончаемые муки, потери и разочарования, но бежал он вниз как к спасению. Мысли о неправильности, нарушении обещаний, жестокости терзали органы, пролетали в голову, но пролетали и испарились вовсе, когда Чонгук ступил из дома. Глухой закат на горизонте, тёмный кратер безлюдной улицы и ветер, продирающий до костей. Близко, наперебой непогоде, шумит беспокойное море, слизывая с берега песок. В этой картине не было места ни сомнениям, ни страху. Что-то родственное окутало плечи, и тогда Чонгук быстро побежал к пляжу. Тот оказался пуст и так же тёмен, как и всё предстоящее перед ним. Мрак с тлеющей полосой заката стоял одинокий и прогорклый, знакомый, прожитый, и сейчас его было видеть больнее всего. Где же Тэхён? Всю недлинную дорогу сюда Чонгук представлял то, как увидит его сейчас, здесь, у самой линии моря, с намокшей подошвой кроссовок, одетым не по погоде, проклинающим дождь (как не делал по какой-то причине уже давно). И если бы он увидел его прямо сейчас, то абсолютно всё, что творится за пределами этого места, было бы уже абсолютно неважно, прожито и забыто. Как прочитанная сотню лет назад книга. Так случалось всегда, когда Тэхён становился перед ним. С его заинтересованным, вечно внимательным и в то же время беспечным выражением лица, его искренней серьёзностью к любым, даже маленьким, вещам, его желание прикоснуться, всеми силами скрытое, но всегда такое заметное. Перечислять можно было бы долго, но если сократить, то звучит это так – Тэхён заводит механизм Чонгука. Как часы. Тэхён как неотъемлемая деталь, шестерёнка с индивидуальной резьбой. Люди приходят и уходят. Никто не остаётся в жизни, как минимум потому, что сама она не вечна. Но Тэхён, есть он или нет, создаёт целостную картину. Механизм. Инструмент. Саксофон – всего лишь труба, через которую насквозь проходит воздух, и лишь тонкая бамбуковая трость создаёт этот чистый дрожащий звук. Тэхён – это трость. И сейчас его не было рядом. Чонгук замер на мокром песке, ожидая. Он не сдвинулся бы с места, пока не встанет на место его шестерёнка. Но ждать было болезненно, и сильнее, чем он представлял. Мерно начинался дождь, и уже через минуту на землю упала стена ливня, она заглушила ненасытное чёрное море, оставила его далеко отсюда. Толстовка была мокрая насквозь уже за считанные секунды, и капюшон, отрешённо натянутый на волосы, не спас. Чонгук представлял, как встречает Тэхёна, много раз. Это были разные вариации, в которых так же, как сейчас, шёл дождь, в одном из которых на Тэхёне даже была кепка, в другой – он фотографировал уходящее солнце, и так далее, и тому подобное. В каждой версии было общее лишь одно – Тэхён пришёл. Иначе быть не могло. Но сейчас его нет, и так уже пошла пятнадцатая минута. Чонгук считал. Осознавать это было страшно и даже, скорее, немыслимо. — Тэхён! – выкрикивает, прежде чем успевает понять сам, даёт тревоге волю. Выливает, и та тонет в дождевом вопле. Ещё раз. — Тэхён! Ты здесь? Тэхён? И всё чаще это – Тэхён, Тэхён, Тэхён. Паническое уже, параноидальное, вдоль берега. Вот сейчас он выйдет, покажутся его намокшие кудри. Сейчас он тронет плечо Чонгука, и тот обернётся, вот сейчас. Сейчас. Просто не слышно из-за дождя. Проклятый дождь. Ещё никогда Чонгук так сильно его не ненавидел. Прямо сейчас он ничего бы не смог возненавидеть так сильно, как этот погодный гнев. Полюбившаяся на короткое время тьма в который раз обратилась врагом. Понять бы, где она, эта грань – дождь на лице и слёзы? Разницу Чонгук, может, не понял бы никогда, если бы не привкус соли. Опустивши взгляд на маленькие часы, он перевернул их в надежде, и внутри что-то перемкнуло. Что если он упустил время? Упустил что-то очень важное, что уже нельзя было вернуть. Чувство потерянного в секунду свило гнездо внутри грудной клетки, проросло насквозь и вбилось глубоко в землю. Чонгук остановился, замерев, и не смог бы ни тогда, ни спустя года, объяснить, сколько стоял так. Дождь хлестал по плечам, бил по затылку, так сильно и так обидно, и впервые за всю жизнь Чонгук захотел от него укрыться. Дождь стал его проклятием. Какая-то маленькая щепка, которая держала на себе целый оползень, была выбита из земли. Эта встреча была нужна им обоим. Чьё-то касание ложиться на плечо, оборачиваясь страшной сильной хваткой, и пустота, раскинувшаяся на многие мили, сужается до двух метров, на которые можно бы было что-то разглядеть тогда. Касание это было совершенно диким после таких долгих минут, часов, а может, лет одиночества. Чонгук позволил себе надежду, обернувшись, но её тот час же разбили, смели последние остатки одним единственным ударом по лицу. Это было знакомо и по-прежнему не обидно. Да и мыслями он был не здесь. Отец бьёт его ещё несколько раз, но не даёт упасть, треплет за ворот толстовки, будто хочет выбить душу, и у него это, сказал бы любой, получилось. Что-то в Чонгуке погасло, и всё, в самом деле, перестало иметь значение. Вот так, по щелчку. Бывает разве? Что Тэхён есть, что его нет, а исход выходит один. Разница лишь в том, что теперь механизм Чонугка замер, возможно, надолго. Когда дверь автомобиля отца захлопнулась, была мысль уже о том, что он, возможно, замер и навсегда. Тогда в полной мере Чонгук не осознавал этих чувств, не мог переписать их в мысли, как принято у взрослых. Но ничего сильнее и глубже он не чувствовал ни до, ни после этой потери. Ведь дождь стих, а набережная по-прежнему оставалась совершенно пустой. Эта встреча была нужна им обоим?

***

наше время

«Я не справляюсь» Это короткое сообщение, написанное среди ночи, стало сигналом и вместе с тем – последней каплей. Белым флагом. Чонгук сдался перед самим собой, предал себя, а может, наконец, выдохнул – так и не решил. Он чувствовал себя скорее больным, чем несчастным, и болезнь эта была глубокой и тяжёлой. Но чувствовать это одно, а судил Чонгук о себе лишь по поведению Джина, когда он всё-таки приезжал домой. И это поведение, щадящее и больше огорчающее Чонгука, нежели успокаивающее, говорило о том, что что-то с ним, Чонгуком, было сильно не так. Поскольку даже Джин, никогда ничего не умалчивающий, не хотел затрагивать это. Внутри сидело жгучее желание высказаться, вылить из себя всё то, что годами было заперто, вылить то, что давало знать о себе каждый день, но сейчас, как это было нужнее всего, всего необходимее, Чонгук закрылся ещё крепче. В сущности он был одинок или же нет, но часто чувствовал себя таковым. «Не справляюсь с картиной» – дописал он короткое, чтобы Юнги понял его правильно. «Только не дерись с нею. Скоро буду» – ответ пришёл спустя час. И весь этот, ни минутой меньше, час, Чонгук сидел в полутёмной мастерской на полу, а на стене перед ним были десятки эскизов с цветами для этого триптиха, для муз, и на половине из них были пресловутые ирисы. Он писал к ним стихи. Страстью длинной, безмятежной Занялась душа моя, Ирис дымный, ирис нежный… …утонуть велит навеки В тех вечерних небесах… Переписывал легенды о Ириде и Гиппократе, о монастырских садах, о спасении ирисами короля Хлодвига Меровинга, о Людовике, изучал название по ботаническому справочнику Карла Линнея и каждый раз находил об этом небольшом цветке что-то новое. Весь этот страстный интерес сводился лишь к одной тонкой нити, очередной, которая вела к Тэхёну. Как много Чонгук сам ещё прячет от себя самого? Как много вспомнит он о себе, если только позволит сосредоточиться, задуматься? Но исповеди в эту ночь так и не произошло. Минуло два дня, с тех пор как он получил последнее письмо. Юнги не впервые был пьян и вёл машину увереннее, чем в любом другом около трезвом состоянии. Курилось этой ночью сосредоточенно и прогоркло, лёгкие заполняло гуще обычного, прокашляться хотелось страшно, и потому он прекратил, чувствуя себя переносчиком страшного, смертельного греха, когда выкинул остатки сигареты в окно машины. Всё ненароком думалось о Чоне, и бежать от этих мыслей приходилось в точь как и от него – без предупреждения и оглядки. Единственный выигрышный вариант, который избавлял от ненужных последствий и головной боли. Вопреки обычаю, не в этот раз. Дорога была пуста, и Юнги почти готов был поверить в то, что уснул, и проснётся в больнице, влетев в светофор, а может, его душа уже отправилась на тот свет. Но в Рай ему попасть не суждено, а на Ад это не похоже. Не спал он последние двое суток и сейчас не собирался, и потому сообщение от Чонгука заставило его ненадолго воспрянуть. Как долго не рисовали они вдвоём? Что-то личное было в этом действе, определённо. Может, Чонгук единственный человек во всём мире, возле которого и с кем он мог бы спокойно отдаться творчеству, не думая больше ни о чём. Он бы позволил дописать ему и свою картину. А это стоит дорого. Операцию на своём сердце дал бы провести любому, у кого есть хотя бы одна рука, но работы бы свои под дулом пистолета никому не доверил. Вот такая больная тема. Интересно, все художники такие или только те, у кого не в порядке с головой? То есть, большинство? К пяти утра Юнги подъехал к дому, ни разу не включив за всю дорогу фар, но на улице ещё не рассвело, стало лишь тише, его машина и он сам, непривычно притихший, походили на призраков. — Ты пришёл, – Чонгук открыл через секунду после стука и источал облегчение, будто всё это время только и делал, что ждал. Юнги была знакома эта его странная привычка – привычка ждать. Не как ждут все обычные люди, занимаясь в свободное время своими делами, отвлекаясь, порой даже забываясь. Чонгук всего себя направлял на то, что должно было случиться, и мог ждать часами, днями, не позволяя мысли о другом. — Ты звал, – только и ответил ему Мин. – Показывай малышку. «Малышку» прозвучало слишком смело и недооценённо, даже ущербно, по сравнению с тем, что Юнги увидел по итогу, в мастерской. Он осел на ближайшую поверхность, чем оказался табурет, и так несколько минут молчал, взглядом окунувшись в три колоссальных холста. Он назвал их таковыми отнюдь не потому, что велики – Юнги сам писал и крупнее, – а потому, что за них взялся Чонгук. Все три, целиком и в целом, они были хороши, может даже неотразимы, но это мираж. Юнги смиренно ждал, пока его взгляд замылится, и продолжал, вскинув голову, рассматривать. — Музы? Хороший размах. Чонгук сел на полу рядом, и тогда Юнги невольно уронил взгляд на него. Взгляд остервенелый, нервный, но хорошо скрываемый, а руки плотно сжаты в замок, скованы, насколько возможно. Отсутствовала в его лице и истома, и сосредоточенность, и метался он взглядом по всему, что видел перед собой, в конце концов, как обязанный, вшиваясь им в картины. Две из них были едва ли начаты, но уже спутаны, смазаны, зачёркнуты и переделаны, а вот на третьей краска сухая, похоже, нетронута она была давно. Юнги протянул руку к одной из сырых фигур, кончиками пальцев собирая краску, и приблизился сам лицом к холсту, вдыхая привычный запах льна и масла. В пальцах попробовал, перетёр индийский жёлтый, размытый едва ли не в ноль. — Слишком разбавил, всё подтёками пошло, мама дорогая. Где твоё терпение? Чонгук, ёжась от стыда, как когда-то стыдился перед преподавателями, глянул на Юнги и замер. И всё же чувство упокоения, доверия пересиливало. В делах живописных он бы не доверился, пожалуй, так сильно, как Юнги, даже Джину. Джин имел свои навыки, безусловно, но был скорее ремесленником, нежели художником. А разница в этом была, и большая. Сейчас Чонгук, опять же, понимал – Юнги прав. Пришлось держать собственную гордость, которая присутствовала, пожалуй, у каждого творца. Ответственность за своё. — Это масло, Чонгук, оно требует трепета, мягкости, как женщина, – Юнги, качая головой, взял тряпку из-под кистей и принялся стирать с холста всё под чистую, а Чонгук, скрепя сердце, наблюдал. — Это медлительная и терпеливая работа. Не говори, что ты знаешь об этом, когда допускаешь такие ошибки, – Мин укоризненно показал на него пальцем. Ты добавил слишком много разбавителя, потому что сухость масла начала раздражать, потому что с такой краской нужно работать медленно, а ты решил ускорить процесс. Из-за этого появились грязные подтёки, из-за этого масло сохло в три раза дольше, и за неимением всё того же терпения, не дожидаясь просушки, ты клал новый слой, снимая предыдущий и образуя проплешины. Это была твоя ошибка. Мысли шли вровень с монологом Юнги, ведь Чонгук действительно знал. — Ты художник, ты должен думать. Ты должен чувствовать. С каждым мазком тряпки на холсте оставалось всё меньше краски и женского силуэта, поверхность маслянисто блестела неровным рыжим цветом. — Расскажи мне, – Юнги прервал размышления, – кто это был? Голос звучал тихо, что само по себе было редкостью для Юнги, но звучало проникновенно, даже сухо, но неравнодушно. Затирая бортики остатками жидкой краски, он ждал ответа. Чонгук приложил все усилия, чтобы сконцентрироваться на вопросе, а не на шелесте чужого голоса. — Талия… Муза комедии и лёгкой поэзии. — Продолжай. — Изображалась с комической маской в руках и венком из плюща на голове. На белой стене возле холстов, на мелкие гвозди и обрывки скотча были посажены эскизы, всего несколько из множества. Взглядом Чонгук нашел Талию, её прозорливую улыбку, открытые груди и вальяжное, дородное тело. Такой её изображали, такой поклонялись, и она была олицетворением сего. Рождена из своего же образа и подобия. — Воздушная, нежная, кроткая, но при этом игривый взгляд. Согласно Диодору, получила имя от процветания, прославляемых в поэтических произведениях. — Дочь Зевса и Мнемосимы. Восьмая из девяти муз, – спокойно продолжил Юнги. – Для каждого своя, на то она и Муза. И вместе с тем, она неизменчива, какая есть, и вся, и никакая, и есть, и нет её. Это Муза, и она не есть нечто прочее, она не символ, она – ты сам, Чонгук. Смекаешь? Юнги не смотрел на него, но догадывался, что из-за спины смотрят в ответ. Тряпку он бросил, сырой холст оставил в покое. — Когда ты писал Эрато, ты был глубоко влюблён. О чудо, самим воплощением любви она и вышла. Чонгук впервые за неисчислимую вечность посмотрел на недописанную Эрато, и какая светлая, открытая, увлечённая и трепетная та была, как лежали её полные тепла руки, как недосказано была наклонена голова, отведён взгляд. — И ты хочешь мне сказать, что напишешь Комедию, когда глубоко в душе у тебя сидит трагическая Мельпомена? Юнги был близко, смотрел в глаза, а его указательный палец был направлен Чонгуку в грудь, и будто в этой самой точке теперь нещадно скребли бесы. Мин убедился, что его поняли, и сразу же воспрял. — Сегодня мы не будем писать Талию. И они действительно убрали два холста с глаз долой, оставив лишь один. Чонгук по команде Юнги выложил на свет все эскизы Мельпомены, что у него были, и работа пошла сама. Имприматура была заложена, свет, тень и полутень – скорее прочее, чем главное, и выработанные до автоматизма навыки Чонгука позволили справиться с этим за несколько минут. Когда настало время эмоций, перед лицом снова развернулась бездна. Человек состоит из привычек, и всё в нём, в конечном счёте, взаимосвязано. Чонгук потерял способность к обиде или, по крайней мере, к её выражению. Можно было бы сказать, что лишь к ней, но нет – любые отрицательные эмоции, чем чаще поддавались обнаружению, тем глубже зарывались, копились, а потом желчью шли наружу. Только когда уже невмоготу. Но пока Чонгук мог терпеть, он терпел, и сейчас, осознав в себе тревогу, он не мог приступить к картине. Приступить означало всё выплеснуть. Чонгук хотел отложить кисть. — Приступай, – ударилось ему в спину. Юнги проницателен, а Чонгук забывает об этом. Мин был воплощением далеко не трагичным, но было чувство, что именно сейчас он сам бы написал Мельпомену столь же точно, как смог бы и Чонгук. Первый вынужденный мазок наугад, и чем дальше, тем смелее ложился силуэт, и столь же тоскующим и одиноким он был, таким же отдельным, независимым от остальных, как и сам Чонгук. Но в какой-то момент он снова думает о кисти. Не думать и думать слишком рьяно – две крайности одной ошибки. Прошло около получаса, прежде чем Юнги перестал наблюдать и подвинулся к нему, хватая за локоть. — Тут ближе к краю. Веди, ну. Что ты боишься? По-дикарски, пальцами и ребром ладони, Юнги размазал область лица и волос. Кто-то бы сказал – испортил. Но знающая рука не может что-то вот так просто испортить. — Не уточняй здесь. Рано. От холста не отходишь, у тебя уже глаза в кучу, – ругает мягко и бьёт по спине. Спасибо, что чистой рукой. Чонгук ни слова не проронил, онемел как умирающая рыба, приоткрыв рот. Да, он педант, категорический перфекционист, и так было когда-то. Пока Юнги впервые не «испортил» его работу акрилом. Может, это было своего рода жестоко. Чонгук не разговаривал с ним несколько дней, отказывался от встреч и сидел дома, часами гипнотизируя смазанный натюрморт. Но гораздо более изматывающим он помнит то, как до этого корпел над этой работой. То была постановка, собственноручно сделанная дядей Виен у него дома, из всей необычной утвари, что там хранилась. Центром композиции была ваза в виде дольки лимона. И тогда Чонгук был уверен, что сделать лучше – это сделать более детально, более правильно, красиво. Пока не пришёл Юнги, и на его просьбу «посмотреть», не взял кисть, убирая напрочь все труды с листа. Новая грубая композиция выглядела иначе. — Ты сказал, что тебе не нравится то, что выходит, – невозмутимо сказал Мин тогда. — Это не значит, что нужно было всё портить! «Я сделал иначе» – крикнул Юнги. Но никому так и не удалось их разнять. Спустя время, когда Чонгук собрался с духом и смелостью закончить натюрморт, он впервые не боялся больше ошибиться. Ведь всё, как показала практика, поправимо. Сделать лучше – значит сделать иначе. Это оказалось проще, чем думалось, и вместе с тем куда сложнее, чем прежде. Чонгук обернулся на Юнги, что так и остался рядом, близ картины, иногда не удерживал своё влечение пройтись мазками по холсту, вырисовывая голень Мельпомены и вместе с тем теряя связь с миром. Наверное, поэтому он сейчас так доверял Юнги. Независимо от того, как сумбурно и неоправданно, но он знает, что делает. Мало кто замечает его искреннюю страсть. К тому времени, как Мин отстраняется от холста, о свою же щёку вытирая краску, на улице уже светло совсем. Затянутое белыми облаками небо напоминает тонкий лист бумаги. — Нам нужен перерыв. Но Чонгук не замечает слов, сидя близко к холсту настолько, что мог бы слиться с ним воедино. Однако, один толчок в плечо его отрезвляет. — Перекур! Даже я уже устал. На несколько минут прорвавшийся перфекционизм Чонгука не сразу возвращает его в реальность. Ещё несколько секунд он смотрит на неуложенные волосы Музы. Всего один бы только штрих… — Мы ведь только начали, – выдыхает Чонгук, привыкший сидеть за холстом часами, а то и днями напролёт. Ему нравилось иногда не замечать ход времени. Чего не скажешь об окоченевшем Юнги, который тщетно пытался размять свою руку. — По скольку ж ты обычно просиживаешь, если два с половиной часа для тебя «только начали»? – небрежно фырчит он, поднимаясь со стула и выкидывая тряпку. — Поостынь, чайничек, пошли бахнем по чашечке. Глядя на такого отрешённого, захваченного одержимостью Чонгука, Юнги чётко понимал, что ему нужен перерыв. Но вспоминая про все те стопки эскизов и выписанных-переписанных заметок, думал – скорее уж, отпуск. Кухню освещал холодный пустой свет из окна, съедая в себе тени и блики, вычищая все цвета комнаты в зыбкую серость. Иногда было ощущение, что снаружи стоит студёная зима. Мелькнувшая яркая, молочно-голубая рубашка Юнги, возродила здесь жизнь. — Я сам себе и небо, и Луна, голая, довольная Луна, долгая дорога, да и то не моя, – глухо напевал он, обходя на кухне каждый предмет мебели, нет, даже, скорее, порхая вокруг них. У него теперь была ветреная походка, с детства это изменилось. — За мною зажигали города, глупые чужие города, – на выдохе новая строчка, тонущий в тишину хриплый голос, – там меня любили, только это не я. — Карты? Чонгук смотрит, как Юнги шлёпает колоду на стол, сгребая всё лишнее в сторону, и садится в странную для стула позу. Не стоит забывать – всё, что знает Чонгук об азартных играх, он знает от него. Как и о таком немаловажном феномене как жульничество. Когда-то в детстве они могли заработать прилично на этом. Впрочем, с годами, кажется, мало что поменялось. — Не растерял навыки? А то за щёку напихаю, – щёлкает языком Юнги, виртуозно тасуя карты в своих жилистых руках. — Раскидывай. Чонгук заражается азартом моментально. Ему нравились карточные игры так же, как нравилась музыка, покуда в этом не было ничего нравственного. Они запустили в старом виниловом проигрывателе первую попавшуюся пластинку. Закрутилась «Norwegian Wood», песня The Beatles. Первая партия заканчивается прежде, чем одна сторона пластинки доживает репертуар. — Щегол, – выплёвывает Юнги, кидая побитую тройку карт на стол. Чонгук что, только что его сделал? Он улыбается криво, но нервно закуренная сигарета выдаёт всю подноготную. — В покере идёт лучше, чем в обычной игре, да? – Чон не против сыграть ещё. Он разминает шею. — В покере у меня есть звенящая мотивация. Юнги откидывается на спинку дивана. Он пьёт вино прямо из кофейной чашки, потому что кофе приговорил в первую же минуту игры. — Тасуй по новой. Потому что я должен сделать тебя. Заиграла «You Won’t See Me», потом «Michelle», пластинка всё та же. В зальце, что был совмещён с кухней, всё было как обычно, и даже больше, чем как всегда. Снова место это почудилось тем убежищем, островком, где можно было жить уютно и отрешённо, жить в мире приятных, привычных вещей и чувств. Представилось даже, что на стене всё ещё смотрит тот набросок Ники Самофракийской, давно снятый, конечно, и без вести пропавший. И то, что за окном льёт мелкий косой дождь, гром льётся по небу, а они стоят, втроём. Они и Ника. Чонгук не помнит, была ли тогда какая-то музыка, как горел свет древней лампы, как стояли подрамники на полках. Но лицо Тэхёна он помнит, и помнит его как своё, потому что, пожалуй, что-то от него в себе самом он находил всегда. Находит по сей день. Когда он два дня назад получил письмо от Тэхёна, представился он ему ненароком всё тем же, что и тогда, пусть давным-давно и был другим. В тот вечер Чонгуку приснился сон о том, как он сам стоит на мосту, и мост этот обрывается в середине, не имея продолжения, а на другой, более или ещё недоступной стороне, стоял взрослый Тэхён, роста очень выше среднего, с безвременным лицом. Во сне Чонгук не мог сдвинуться с места, ведь как идти по дороге, которой нет? Над этим сном он думал некоторое время, и думал над ним больше, чем над их встречей, которую сам назначил Тэхён. И времени оставалось всё меньше. — Эй. Что? — Эй, – громче вырывает его Юнги из самого себя, и Чонгук ожидаемо хмурится на него. — Давно в расклад пускают всю колоду? Он был прав, Чонгук поделил колоду ровно пополам каждому, вместо шести задуманных правилами карт. Мысли лились из него ручьём и сейчас, по этой причине на происходящем в реальности он сосредоточиться не мог. Он хотел ответить Юнги «да, сейчас начну сначала», или «нужно раздать снова, ты прав», а может, лучше просто кивнуть и ничего не говорить. Но ни один из этих вариантов не казался вполне естественным, чтобы скрыть собственный мыслительный рой. Он взглянул на Юнги, на его хмельные опущенные до середины глаз веки, косую ленивую позу, кошачий изгиб губ и яркую рубашку. Он был всё таким же, как тогда, когда они познакомились в ресторане спустя одиннадцать лет разлуки, и Чонгук подумал, что, может, в своём опьянении Юнги идёт куда более верным путём, чем он в своей тоске. — Я встретил Тэхёна. Он предложил мне встретиться, здесь, в Инчхоне, – вылетело это совсем бессвязно и бездумно, и, может, от того в самом деле искренне. — То небольшое кафе на углу. Если ты помнишь. Мин, конечно, слушал его наплыв, и эмоции на его лице были смешанными, а потом он опустошил чашку от вина до дна. Чонгук понял одно – Юнги каким-то неведомым образом был готов и к этому исходу событий. А может, даже уже догадывался сам. Помолчал он целых несколько минут. — Ты пойдёшь? — Что? — О встрече. Тэхён хочет поговорить, похоже, и речь будет о том, что случилось тогда. А может он, наоборот тому, не хочет затрагивать тему прошедшего вовсе. Не хочет жевать одну и ту же жвачку спустя столько лет. Смекаешь? В любом случае, ты должен решить, нужна тебе эта встреча или нет. Не ходи, если ты не знаешь, что будешь делать при любом из исходов. Вся та лёгкость, короткое упокоение и увлечённость, что были в Чонгуке ещё с четверть часа тому назад, с грохотом исчезли, подобно пушечному выстрелу. И сколько бы не пытался он вернуть в голове тот милый образ, теперь перед лицом выросла серая судьбоносная стена под названием «выбор». — Я забыл Тэхёна. Почти забыл его спустя столько лет, и уже…отпустил. Поэтому я не хотел бы… — Так фальшиво мне ещё не лгали, – оборвал его Юнги. — Подними свою руку и посмотри, посмотри на это. И он дёрнул его за запястье, без спроса, без предупреждения, без подготовки, и вид маленького кулона – крохотные песочные часы в серебряной окантовке, всё с той же цепочкой, теперь окольцевавшей руку, – стал ударом обуха по голове. Таким страшным, безысходно очевидным и паршивым казался этот кулон, эта вещь, которая никогда не была ею. Что такое вещь? Вещь от человека неотъемлема. А эта дурь стала занозой, крепкой частью Чонгука, частью, которую в конце концов оставалось только принять. Принять свою зависимость ею, и зависимость такую, что лгать себе было преступлением куда более мягким, нежели быть в действительности зависимым ею. А наказанием всему одно – правда. Всё сложилось бы куда лучше, останься тогда Тэхён с Чонгуком. И пусть до сих пор неизвестно никому, кто из них двоих оказался виноват, и что было тому причиной, Чонгук, в конце концов, потерял всякий ориентир. Ориентир, который мог бы вывести его в более открытую, более людную, нормальную и, может, даже счастливую жизнь. Юнги сделал акцент на маленьких песочных часах в первую их встречу, в ресторане, был конец зимы. И это была самая неслучайная заметка, которую он делал когда-либо. — Я никогда не говорил тебе… — Будь я слепым, тупым и слабоумным, то уж вряд ли бы заметил, поверь. Он отпустил, а потом вытряхнул новую сигарету и закурил, немного подумал и сказал вот что, впервые за долгое время взглянув Чону в глаза: — Пожалуй, в полной мере поймёт тебя лишь один человек, друг мой. Поймёт твоё До и После. Это Тэхён. Какое-то время они сидят в кромешной, и всё же уютной тишине, приходя к пониманию и усвоению личных себе вещей. Светало за окном медленно и неохотно, бесцветно, серость разбавляло лишь повторяющееся пение птиц, заевшее, как пластинка, которая тихо потрескивала, дойдя до своего конца. В конце концов тишину первым разорвал Юнги, и в его хмельном голосе остались только ноты шалости. Не следа того искреннего, личного раздражения. Легко изменился, будто спустили курок. — Знаешь, в конце концов, если ты встретишься с ним, и он окажется редкостным козлом, ты сможешь как следует дать ему в морду. И от меня тоже. Ты то вон какой вымахал! – Юнги перекусил сигарету на другую сторону и махнул рукой в сторону Чонгука. — Всегда можно найти парня получше, чем Ким. Чонгуку приходиться стушеваться на несколько секунд, чтобы понять сказанное. Не потому, что Мин высказал нечто непонятное, скорее, это было непривычно для него гораздо больше, чем прочее. Давно ли он так свободно относится к теме однополых отношений? Насколько помнилось, это русло воспринималось им всегда неохотно и с жирной долей иронии. Что-то изменилось. Чонгук всё с интересом изучал его смуглый засос, оставленный на шее кем-то, под самым подбородком. Не то чтобы это первый, который замечал Чонгук, но единственный, который Мин, заметив взгляд, скрыл за воротом рубашки. Игра так и не продолжилась, они отложили карты и смотрели в окно, на неторопливо накрапывающий косой дождь. Капли бились о жестяную крышу веранды, хлюпали по земле упавшие от тяжести листья. Будто бы осень. И они вдвоём в одной комнате снова каждый о своём. Юнги вспоминал свой последний визит к Хосоку, и, вообще-то, вспоминал чаще, чем нужно было бы. По какой-то причине мусолил, хотя всё сводилось к одной вполне конкретной причине – они впутались в то, во что впутываться нельзя было ни в коем случае, перешли дорогу тому, в чью сторону не смотрят, если не хотят получить свинца в лоб. И будь это до их с Чоном грёбаного знакомства, разбираться бы Мину в этом не было никакого резона. Он бы сбежал, испарился, исчез, и никто бы, будьте уверены, не нашёл и волоса его в Корее. А теперь не мог. Теперь он либо разберётся сам в том, что они начали, либо угроза падёт на Чона. Подумать только! Это какая-то басня. Юнги, что с тобой? Хорошо, он просто старался сделать вид, что главная его проблема сейчас заключается не в этом, а в полном отсутствии союзников. Каждый, кому он звонил на протяжении последних нескольких дней, каждому, с кем поднимал эту тему вживую, всё было одним – отказ, молчание. Потому что против таких людей не идут. Каждому хочется сохранить то, что у него есть. Юнги не исключение. Он не пойдёт один, не только потому, что знает этого человека как свои пять пальцев, но и потому, что тот так же хорошо знает его. Мало того, что Юнги впервые думал о грядущем, но теперь ему был необходим план. Хотя бы его подобие. Чонгук сидел неподвижно, и Мин какое-то время изучал его сосредоточенный профиль. Сигаретный дым объял всю комнату, заполняя пространство прозрачной пеленой. — Что сделать, чтобы понять, как действовать дальше? Вопрос мимолётный, почти сразу смешался с дымом сигарет, и Чонгук уловил его почти на грани своей задумчивости, возвращаясь в реальность. Посмотрел на Юнги он, похоже, так обескураженно, что вызвал у того усмешку. — Ладно, брось. Это о наболевшем. Что сделать, чтобы понять, как действовать дальше? Стоя на определённом жизненном этапе, нередко выходит так, что ты оказываешься в тупике. Сейчас в похожем тупике был и сам Чонгук. Непривычно только было видеть на этом же месте и своего друга. Оно будто не создано для такого человека, как он. Такие могут перепрыгивать любые стены. Что сделать, чтобы понять, как действовать дальше? Хоть Чонгук и мусолил этот вопрос в голове, плодов это не приносило долгие десять минут. У него спросили совета, а он чувствовал себя невозможно бесполезным, ведь советовать то, чего не придерживается сам, было бы сущим лицемерием. Когда он задавался похожим вопросом, то всегда, без исключения, смотрел на свои песочные часы. «Отмотай время назад» говорили они. Это не выход. Так оказалось. Но ошибка была лишь в одном – повернуть назад и остаться в начале насовсем. Сегодня Чонгук снова вспомнил, что значит повернуть назад и вернуться. Ровно когда Юнги додумался стереть с лица холста его Талию. Сейчас он понимал, что руки его до сих пор пропитаны растворителем и оттенками Мельпомены. — Сделай шаг назад, чтобы сделать два шага вперёд, – спокойно повторил он слова, которые уже слышал когда-то. Это говорил Тэхён. Он сам когда-нибудь следовал этому совету? — Ну ты заладил. Тут как с картиной не выйдет, если отступать некуда, – новая затяжка, последняя. — Если у тебя есть проблема, значит, уже есть и вариант решения. Иногда проблема и решение – это одна и та же вещь. Уж вряд-ли здесь это действует так. Юнги прокашлялся от лёгкого укола дыма, разглядывая потухший окурок в руке, его затлевшие, ещё искрящиеся красными огнями края. Будь всё так просто, Юнги, может, и курить бы бросил, но пока что его окружало больше проблем, чем их решений. Одной из тех был бензин на нуле, пока сегодня с самого утра его снова преследовали на дорогах. Сложно представить, но даже полиция гоняла его реже, чем чёртовы Грачи, а они даже догнать не пытались – лишь наводили панику и напоминали о себе. Они были правы, оттуда не уходят. Вперёд ногами – и то праздник. Юнги знает, что если они захотят его прижать, то у них выйдет это максимум на второй раз, он знает, но никогда не согласиться с этим, никогда, до тех пор, пока не будет пойман. Позволить поймать себя бывшим союзникам более непозволительно, чем нынешним врагам. Или нет? Секунду. Так ли Юнги сейчас прав на самом деле? Мыслительный процесс идёт со скоростью северного ветра, и так же стремительно меняется он сам в своём лице. Осознавать свою неправоту иногда приятнее, чем верить своему слову. Теперь Юнги смотрит на Чонгука как умалишённый. Чонгук понимает сам, что у Юнги появился ответ. Самый непримечательный день из всех возможных, не встреться они сегодня, Чонгук бы совершенно ничего не запомнил, и этот день бы смешался со всеми нынешними и грядущими в одну долгую, пустую и в то же время переполненную, пережёванную, массивную канитель. Но сегодня они помогли друг другу.

***

Если хорошо подумать, жить – это само по себе рискованно. Жить так, как живёт Юнги – это идти ва-банк. Пустой бак, заглохшая в молчаливом безлюдном переулке Сеула машина, она же своими потухшими фарами и мягким дымом из-под шин причитала: «Вот приплыли». Да, приплыли. Мин заведомо знал, что здесь тупик, и сам сунул в мышеловку хвост. Когда-нибудь ему аукнется каждый его прыжок над пропастью, и когда-нибудь он всё потеряет. Но не сегодня. А завтра будет завтра. В воздухе стоял запах палёной резины, жарко, поднятая в воздух пыль, и кругом, едва не у носов его туфель, стояли чёрные машины. Они не двигались с места, но угрожающе ревели и елозили задницами, могли сорваться в любую секунду, а они, о, они могли. И тогда Юнги, как и десятки других бедняг до него, мог быть припечатан к своей же машине и вмят в стену как тряпичная кукла, за секунду похороненный в кирпичной кладке. Грачами были отнюдь не водители, а их автомобили, коих они никогда не покидали, все на одну морду, бронированные по буферам, без номеров и других опознавательных знаков, тонированные до черноты. О, если бы не огни фар, Мин бы вряд ли распознал их в темноте переулка. Его лёгкие были забиты пылью и адреналином, он смертельно устал, но стоял на ногах в глухом окружении и бесконечном, испытывающем рёве моторов. Он не должен терять лицо. Не здесь. Он знал – это проверка на прочность. Или ему хотелось думать, что он человек, не лишённый интуиции. Подавляя тихий страх, струящийся по рукам, он высунул последнюю сигарету из пачки и глубоко затянулся, закрывая глаза. Машины вдруг разом заглохли, и фары погасли у двух из трёх особей, оставляя Мина «на мушке», в белом пытливом свете центрального чёрного зверя. Спустя минуту тишины из этого авто выходит человек, и человек высокий, по походке и слегка накренённому на одну сторону плечу можно понять, что возраста преклонного, но волевая грудь держится так твёрдо только потому, что он не даёт этому возрасту собой овладеть. Юнги сразу узнал этого человека, хотя ничего помимо полосатого серого пиджака примечательного на нём не было. Покрытая чёрной цельной маской голова, исключая глаза, и руки без колец, без оружия, сухие, с трещинами морщин и потёртыми от вечного вождения ладонями. Юнги смотрел, смотрел на него и представлял себя тогда таким же, безликим водилой в чёрном, и сейчас, похоже, Дон, стоящий перед ним, тоже с трудом узнавал его, чего уж говорить о принятии. Правила Мин знает, разводит руками, медленно, как артефакт, извлекая пистолет из бокового кармана, который взял лишь затем, чтобы втереться в доверие и не вызывать лишних вопросов. Крутанув пистолет перед Грачом, он выкинул его в сторону, убедившись, что серые глаза за ним следят. Только после этого, со смиренным для себя позором подняв руки вверх и сплюнув сигарету, Юнги подал голос: — Дело есть. «Нельзя было повежливее?» – осталось, впрочем, с трудом не озвученным, когда Юнги, продержав под прицелом добрые километров пять, выпихнули из машины как мешок с дерьмом. И чёрт бы с ним, но ему пришлось бросить в том загаженном переулке свою машину! Видят боги, она не заслужила такой участи. В богов Юнги, кстати, не верил. Кому молиться, когда не веришь? Если подумать, подойдут и строчки песни Бритни Спирс. Его ведут к печально знакомому зданию на людной улице. Стрип-клуб «Алые паруса», иронично, но не более. Юнги бы сказал – даже безвкусно. Девчонки, как и выпивка, здесь тоже были так себе, не говоря о музыке, вечно сыром, чвакающем ковре, липких полах и протёртых барных стульях, пропахших рвотой. Подумать только, у Юнги получается задуматься об этом даже в такой напряжённой обстановке. В середине, только кандалов не хватает, и с дулом у затылка, его ведут через зал, где он успевает отвесить парочку шуток в адрес знакомых стриптизёрш в этом полупустом заведении. — Матильда, матерь моя! Я думал, ты уже на пенсии. — А я думала, что в следующий раз увижу тебя только дохлым в ближайшей канализации, – посмеялась в ответ латиноамериканка на шесте, а потом окликнула его и сняла для Юнги свой бюстгалтер, демонстрируя пышные искусственные груди. Вероятно, Матильда как никто иной чувствовала, что Мина ведут на расстрел, и решила сделать ему подарок перед кончиной. Он был признателен. Они спускаются в подземный, пустой и светлый коридор, настолько, что отчётливо слышен шаг массивных берц. Юнги не дают задерживаться на лестнице или в дверях, грубо толкая в спину, пока, в конце концов, не швыряют его в центр глухо освещённой комнаты, захлопывая дверь. Когда глаза привыкают к полутьме, он понимает, что источников света здесь несколько, и помещение походит на пустую оружейную с длинным бетонным столом. Здесь не на шутку холодно. Дон в своём сером твидовом пиджаке, похожий на вытянутую, старую, но статную птицу, находится по другой край стола, снимая маску лишь теперь, подставляя под тусклый свет свой острый птичий нос и зализанные назад седые волосы. Его лицо выглядит ещё суше, чем раньше, ещё циничнее, недоверчивее и даже брезгливее. Сказать, что он не рад встрече, это не сказать ничего. Не то чтобы Юнги не разделял его позицию. Он скверно помнит, как бесшумно исчез из этой пернатой банды. Он никогда не придавал этому значение, как и всему прочему, что проходило через его жизнь. Единственное, что нужно было ему от этого союза в то время, так это опыт и время, чтобы встать на ноги, время, чтобы побыть невидимкой, а потом выйти в мир с распахнутыми крыльями. Как вышло так, что из грачиного гнезда родился настоящий павлин? Из места, где за личность наказывали. Поступил ли Юнги по-скотски? Не отрицает. Помимо прочего, при побеге спёр ещё и лошадиную долю аванса. Деньги пригодились, а вот совесть со временем жалить так и не начала. Зато благодарность к Дону присутствовала, почти что детская, как ученика к учителю. Наконец, прочие Грачи расступились, давая продохнуть, но точным рядом выстроились на границе тени и света, мелькая глазами и ружьями, переглядываясь иногда и, думалось Юнги, его не раз обсуждали в этом скромном семейном кругу. Посмотреть подольше на этих людей, и отличий всё равно не найти, ни в повадках, ни в поведении, ни в привычках, ни во внешности и, что страшнее – даже во взгляде. — Чувство юмора у тебя по-прежнему скверное, мальчик, – монотонно замечает Дон. Юнги не помнит его имени, потому что его никогда не называли. Было ли у него оно вообще? — Я старался, – честно признался Юнги. — Закрой рот. Грубо. Бывает, ты невольно слушаешься людей с лидерским, стремительным голосом, тут же ситуация была другая. И хоть Дон и имел голос весьма отстранённый, как шум воды на фоне, бесстрастный и ровный, не услышать его было нельзя. Не послушать – тем более. — Франциско, подай мне утреннюю газету. Франциско, невысокий крепкий парень с чёрным ёжиком вместо волос, похожий на дзюдоиста, подал то, о чём его просили, и снова затерялся среди прочих. Юнги брезгливо фыркнул, вспоминая себя когда-то на том же месте. Безликого, безымянного, послушного. Дон встряхнул газету в руках, опустился на стул и, начав, было, внимательно изучать столбцы страницы так третьей, закурил свой навязчивый терпкий табак, похожий на машинный выхлоп. Тишину, в которой уже успел по горло утонуть Юнги, разбавлял лишь раздражительный трепет уголка газеты и вдумчивое попыхивание. Терпение, Мин. Покажи, что ты за это время научился терпению. Нихера он ему не научился. И все те годы, которые Дон его отчитывал за несоблюдение дисциплины, за его сумасбродные методы, за вспыльчивость и незаурядную, но проблематичность, уже тогда оба они знали, что другим Юнги никогда не станет. Из песни слов не выкинешь. Птица та же, а в клетку не лезет. Два раза его едва не пришили свои же. Стоит признать, может, рупор тогда был лишним… — 800 тысяч долларов за твою поганую голову, – размеренно, даже с весельцой зачитал Дон, а Юнги успел заметить, что голова у него вовсе не поганая. — Ценник изрядно подрос после той перестрелки. «Rose Doree»… Никогда не любил это место, но Ли Бинхе, каким бы ужом не слыл, а сотрудничал с крупной долей. Дон выдохнул тёплую косую струю дыма и впервые кинул взгляд на Юнги в упор, всё такой же не пылавший интересом, как и всегда, сколько помнил Мин. Этот человек был спокойным, но бодрым, и оттого никогда не знаешь, какой его жест станет последним предупреждением для тебя. — И тебе крупно повезло, что одним из его союзов был не мой, – твёрдо и убедительно. Юнги бы согласился, если бы не знал, что сотрудничал Ли с рыбкой покрупнее. Этот козырь ему только предстоит раскрыть. — Нет, я не думаю, что зачинщиком перестрелки был конкретно ты. У тебя бы не хватило жестокости убить кого-то помимо «головы», будь у тебя с ним конфликт. Но так думаю только я, – он хрипло прокашлялся, ещё несколько секунд рассматривая автопортрет Юнги в газете. — Ты крупно вляпался, мальчик. Перестрелку в «Rose Doree», смерть Ли Бинхе и всех, кому не повезло просто оказаться в том месте, ожидаемо повесили на него. Избежать этого при всей своей сноровке было бы невозможно, хотя он никогда не носил репутацию кровавого барона. Да, Юнги знает. Ему самому тошно от того, насколько очевидным оказалась его прямая попытка просить помощи у Грачей, что Дон не задал ему ни единого вопроса. Всё понял сам. 800 тысяч? Копейки по сравнению с тем, сколько отвалят за него под полой. Юнги знает и то, что Грачей не интересует такой заработок, они не сдают своих, не лезут в чужие дела, не имеют отношения ни к кому, кроме самих себя. Из этого вытекает второе – им не нужны проблемы. Следующие слова Дона только подтверждают осмысленное: — Покажите мальчику, где выход. Он заблудился. И добавил незамысловатое: — И прострелите ему колени, да пальцы поотрезайте. Они не будут помогать. Юнги нервно усмехнулся, исходя потом о только что озвученном приговоре. Хер с ним, с коленями, но без рук - уж лучше сразу в гроб, деревянный, простой. Обращаться сюда было сущей глупостью. Его трясёт. Это тот момент, когда терять тебе нечего, МИн Юнги? Значит, если облажаться, то до конца. — Вы правы. Вляпался я не то что крупно, Дон, я в этом по самое горло! Искренность Юнги – это сущая редкость. Когда человека загоняют в тупик, он способен на вещи ныне ему не свойственные. В семнадцать лет Юнги прочитал у Генри Миллера – «Если разобраться, Христа никогда не заводили в тупик». Страшным бы он стал человеком или наоборот? Юнги думает об этом, пока его толкают двумя оружейными дулами к двери, дальше от источников света. Он думает о том, что тогда же, в семнадцать лет, он понял, что тупик для него, пожалуй, из возможных исходов худший. Сейчас его мнение меняется. У тупиков тоже должны быть первооткрыватели. — Даже так, я бы не пришёл сюда, если бы это касалось меня одного. Нет у меня никаких геройских побуждений, но... Да послушайте меня! Вы знаете о том, что сейчас происходит в округе?! Дон останавливает Грачей, но не оставляет Юнги прохода. Ему интересно, что он скажет, но не настолько, чтобы позволить остаться. — Тех, кто вне покровительства копов, кладут штабелями. Что говорить обо мне? Я в этом же списке смертников. Как и вы, Дон. И теряете едва ли меньше моего. — Наши проценты оборота товара упали на треть уже только из-за тебя, мальчик. Знаешь ли ты об этом? Юнги не хочет врать, да, он даже ставит рекорды. Но сейчас молчит, как побитая тощая сука. — Мы конкуренты, чего душой кривить. Будь я никем, вы бы не приказали отрубить мне пальцы, а? Но мне времени и без вашего осталось немного. А потом – ваш черёд. И мы, конкуренты друг другу, потеряем всё то, что имели. Не тот это финал, которого я хочу. Молчание было до нелепого долгим, но ни капли не утомительным. Юнги не поднимал взгляда, прячась под обручем шляпы, боясь взглянуть на чёрные пропасти винтовок, из которых в любое мгновение, по одному велению, в него могла прыснуть пуля. Сам же себе говорил – смотреть надо всегда страху в лицо. И только когда риск подохнуть стал обретать реальную форму, уже было не по вкусу. — Говори. Что ты узнал? – в конце концов ожил Дон, и винтовки перед Юнги расступились. Юнги знаком этот манёвр. Покажи, насколько твоя информация ценна, но не говори всего сразу. Сделай так, чтобы тебя не выгнали прочь, сделай так, чтобы не убили, вытащив всё, что им нужно. Это принцип хорошей торговли. — Не знаю, что конкретно происходит, но чую, что это ведёт к чему-то масштабному, – начал тараторить он, только появилась возможность. – Как минимум, это перевернёт подпольный мир искусства. Как максимум – дойдёт до абсурда. Абсурд не освобождает, он сковывает. Слышали о таком? «Всё позволено» не значит, что ничего не запрещено. Абсурд лишь делает равноценным последствие твоих поступков. Юнги знал, о чём говорит, потому что знал, с кем имеет дело. — Ты уверенно говоришь. Значит, знаешь, откуда растут ноги, – с долей сомнения спрашивал Дон. Он смотрел на подошедшего к бетонному столу Юнги проницательно, с внимательностью ястреба. Что-то в нём проснулось. – Я могу вытащить из тебя всё, если захочу. Поэтому продолжай. Да, Мин знает, покуда имеет дело с мафией. Исё же помедлил с ответом. Он пробовал говорить с другими группировками, когда просил помощи, но переговоры кончались в один и тот же момент – стоило ему произнести имя главной угрозы. Всё сводилось к одному и сейчас, но отступать больше некуда. Всё будет, как есть, и стоит надеяться, что Фортуна ещё не отвернулась от него. — Боюсь, вам не понравится то, что я скажу.

***

Ночь перед их запланированной встречей шла бессонно, и несмотря на то, что Чонгук был изрядно потрёпан прошедшей днём работой, он не мог себе позволить сомкнуть веки. Даже на секунду. Он всё лежал в своём полусознательном забытье и думал о том, как ему на самом деле сильно всё это время не хватало Тэхёна. Наверное, он сказал бы даже, что физически сильно не хватало – как воздуха в шести футах под землёй. Он сказал бы, если бы сам понимал, но понимал он пока только то, что вся его жизнь, от того летнего ливня одиннадцать лет назад, до той встречи в холле Вашингтонской галереи, была опущена с головой в болото. В бессмысленное, изнуряющее, истощённое и слепое ожидание. Он ждал этого глотка воздуха так сильно, что забыл смысл этого. Сейчас Чонгук не знал, что делать, этот воздух застрял в его горле и встал поперёк как рыбья кость. Сон ушёл окончательно, когда после яркой искры из окна, похожей на вспышку фейерверка, и секундного затишья, по небу прокатилась громовая трель. Ливень был прямой, каждая капля туго натянута, как струна, и стрелами разбивалась о землю. Занавески вскружились вверх от минутного порыва ветра, и Чонгук засунулся глубже в одеяло, с детской уверенность на то, что оно спасёт. Он пытался не думать о Тэхёне, но вместо этого без конца о нём вспоминал. Какие-то мелочи, о которых он не думал уже давно. Например, тот случай, когда Тэхён учил его играть в шахматы, но шахмат у Чонгука не было, и в ход пошли пробки и жестяные крышки, которые они нашли на улице, и расчерченные на песке клетки. «Нет, твой Король это красная, от «Tsungtao», а ферзь от виноградной газировки!» Почему он так отчётливо помнит его голос? — А ты знал, что один американец съел целых 72 хот-дога за 10 минут? – спросил у него Тэхён, не отрываясь от футбола по телевизору. Талисманом одной из команд был парень, переодетый в сосиску слишком тёмного коричневого цвета. — Враки, – ответил Чонгук. — Нет, правда. Так в журнале писали. Он поставил какой-то рекорд. Это надо очень любить хот-доги. — Или очень любить ставить рекорды. Почему именно сейчас он вспоминал такие незначительные мелочи, о которых не вспоминал всю свою жизнь? Не вспоминал даже, когда жил дома у Соры, своей тётки. На тот период пришлись мысли о самом тяжёлом – Тэхён не пришел. Каждый раз, как за окном снова начинался дождь, Чонгук вздрагивал, а дожди шли довольно часто. Что ему оставалось? Тогда он всеми силами уговаривал себя: Тэхён не пришёл; Тэхён не захотел; он сам так решил; он больше не придёт. Отец всегда говорил ему, что с реальностью нужно сталкиваться лбами, после смерти мамы говорил, потом перестал. А Чонгук этому не учился, он мог – не хотел. Потому что жить в воспоминаниях, где они с Тэхёном вместе смеялись, вместе давали обещания, вместе делали блинчики в воде, вместе ловили руками ужей, где были вместе – там оставаться было спокойно. Там душа успокаивалась в коротком забытье. А азбуку Морзе читать умеешь? Чонгук пришёл в себя уже после того, как рывком сел в своей постели. Ладони зудели, а ноги иногда схватывало судорогой, от постоянного напряжения, ему знакомо это. Сон сняло разом, как холодной водой окатили, и тогда Чонгук позволил себе обернуться, воровато, слишком осторожно, но никого не обнаружил. Мерно жужжал увлажнитель воздуха, мигал индикатор на разряженном ноутбуке. Тихо, даже слишком, дождь едва слышно и тот. Светало. До встречи осталось двенадцать часов, Чонгук вёл отсчёт, и ровно каждый раз, как он отсчитывал минуту, его снова охватывал мандраж. Это слишком. Думает ли он о тебе так же? Ты готов дойти до ручки. Легче не становится, и Чонгук выпивает столько воды, на сколько хватает объёма его скрученного желудка. Промокнув губы о предплечье, зачем-то сидит на кухне ещё какое-то время, мысленно отсчитывая по минуте. Сидит на полу, у телевизора, по детской привычке не пользуясь стулом. Здесь, внизу, он чувствует себя в большей безопасности, чем на виду. Только у кого на виду? Не ясно. В ушах разговаривают актёры из какой-то дорамы, которую Чонгук никогда не смотрел, включив первый попавшийся канал. Джин часто смотрел подобные, и сейчас рассудок, затянутый плёнкой раздумий, вылавливал отрывки фраз. «Как ты можешь не понимать таких простых вещей? Я верила тебе!» и «Перестань всё усложнять! Подожди, что ты делаешь? Положи пистолет!» Аукнулась бессонная ночь, и Чонгука медленно поволокло в сон. Он запрокинул голову и съехал немного вниз, не собираясь засыпать, но непроизвольно подбирая позу поудобнее. В какой-то момент его затылок задел какую-то кнопку, и картинка на телевизоре померкла. Показалось, что Чонгук всё-таки уснул, но секунду спустя его сознание вырвало на свет. Это был голос, источник неизвестен, но интонация до боли, – в прямом смысле, в лёгких, – знакомая. Негромкий, задорный тембр, мальчишеский, но в то же время зрелый. — Это Ким Тэхён. Сегодня двадцать четвёртое августа…кажется? Да. Это запись для тебя, Чонгук. Чонгук каменеет, просыпается окончательно, но тело ватное, всё не слушается его, сидит на месте, где сидело, но до кончиков ресниц покрывается ознобом. Если это сон, то прямо сейчас он должен закончиться. Но Тэхён продолжает говорить. — Трудно начать. Merda. Я никогда не снимал себя сам, – заминается, тихнет, выдыхает и делает небольшую паузу, чтобы собраться с мыслями. — Скоро твой день рождения, Чонгук, и эта запись должна стать поздравлением для тебя. Но я хочу сказать ещё кое-что. Когда мы первый раз познакомились с тобой, я думал, ты чудак. То есть, я не это хотел сказать. Я думал, что никогда не найду с тобой общий язык, но уже в тот вечер мне показалось, что я знал тебя тысячу лет до. Его корейский в тот год был просто потрясающий. — До всего, наверное, даже до рождения. Это звучит странно, да? Может быть, может быть… Чонгук поймал себя на мысли, что зверски хочет обернуться, когда наступают такие паузы. Обернуться и увидеть, как Тэхён там заламывает пальцы от волнения, как тянет себя за переднюю прядь не уложенных волос и упрямо смотрит в пол. Просто обернуться, увидеть и убедиться, что это не очередная игра воображения. Но тело остаётся вкопанным. — Поэтому я не боялся быть непонятым тобой. Сейчас я тоже не боюсь. Боюсь, если честно, я совсем другого, Чонгук. После этого пауза наступает настолько долгая, что любой бы засомневался в ясности своего рассудка. Чонгук сомневался тоже, но заставить себя обернуться так и не смог. В нём уже давно поселилась эта паразитирующая привычка никогда не оглядываться назад. — Я должен говорить это всё тебе вживую, но я знаю, что у меня никогда в жизни не хватит смелости, иначе бы я не начал писать тебе письма… Я бы не рискнул поделиться этим с тобой даже через расстояние, если бы тогда, в том подъезде, три дня назад, ты бы не поцеловал меня. Сердце у Чонгука каменеет, в страхе летит в низ живота, заставляя задержать дыхание. Если бы он мог, он бы поставил эту запись на паузу, но его тело напоминало лишь окостенелую пародию на себя самого. — Тогда у меня пролетела мысль: «а что, если и он тоже?». И тогда у меня чуть не вырвались эти слова. Эти «ti amo». Я до этого говорил их только маме, никогда не задумывался о том, как они звучат на корейском, но сегодня я перевёл их и… Чонгук… Я никогда не сталкивался с этим чувством до тебя и я боюсь назвать это любовью. Что если это тебя оттолкнёт? Не знаю, как я смогу встретиться с тобой, зная, что сказал всё это вслух… Хорошо. Ладно. Я люблю тебя, Чонгук. И с днём рождения. Я люблю тебя, Чонгук. И с днём рождения. Кассета затихла сразу после этих слов, картинка погасла, по экрану пошла рябь, запись подошла к концу. И никакого эха в комнате, конечно, не было, только Чонгук отчётливо слышал его. Я люблю тебя, Чонгук. Пусть это окажется очередным сном. Пожалуйста, только не сейчас. Эту кассету нужно было вышвырнуть с самого начала. Что было бы, посмотри её Чонгук в тот год, одиннадцать лет назад? Он нашёл газетный свёрток у двери отцовской квартиры, забирая свои последние вещи, соц.работники не торопили его, они разрешили забрать всё необходимое, прежде чем увезти его к тёте, и этот свёрток Чонгук зачем-то забрал с собой. Так и не открывал. Ни разу. Прекрасно знал, от кого он, всего по одной надписи – «с днём рождения». Это походило на издевательство. Я люблю тебя, Чонгук. И пропасть на одиннадцать лет. И ждать встречи. Смешно. Я люблю тебя, Чонгук. Ti amo.
Отзывы (1)