Курицы запели, и оглохли люди.
Вместо свечек в торте спички мы задули.
Эна До отъезда остается всего несколько часов. Я уже и забыла, каково это. Все внутри замерзло от бессилия и отвращения, поэтому, сидя на ступенях, я почти не чувствую холода. Снежинки падают с бесцветного неба на бесцветную землю. Правда ли, что каждая из них неповторима? Верится с трудом. Я вытягиваю ладонь и ловлю несколько, они быстро тают, но я успеваю разглядеть их. Удивительно, какой красивой может быть замерзшая вода. Я думаю о сцене, свидетельницей которой стала. О поцелуе Китнисс и лежащего на столе, израненного Гейла. Вспоминаю его лицо, когда он убегал с платформы. Готовность Китнисс закрыть его собой. От всего этого меня тошнит. Но я не должна вмешиваться, это ее жизнь, не моя. — Почему ты сидишь здесь? Я поднимаю голову и вижу Ариадну. Впервые за долгое время. Ее темные волосы выбиваются из-под капюшона, щеки раскраснелись от мороза. В ответ на ее вопрос я пожимаю плечами. Подумав секунду, она опускается рядом. — Я бы на твоем месте тоже не хотела идти к этим придуркам. Я и на своем-то не хочу. Я приподнимаю бровь и поворачиваюсь к ней. — Ты не должна так говорить про свою семью. Она фыркает, и я вспоминаю, что она уже давно взрослая. Больше не та маленькая девочка, о которой нужно заботиться. И уж точно не та, кого можно чему-то учить. Я киваю, принимая как это, так и свое поражение в даже не начавшемся еще споре. — Не защищай тех, кто относится к тебе так, будто ты дерьмо. — Это их право, — вздыхаю я. — Да нихрена! — восклицает Ари, и я с трудом удерживаюсь от того, чтобы сделать ей замечания и сказать следить за языком. Взрослая, напоминаю себе. — Родители должны принимать своего ребенка таким, какой он есть. А братья и сестры должны вести себя нормально, особенно если живут за счет старшей. Когда у меня будут дети, я позабочусь, чтобы они были не идиотами. — Хочешь детей? — улыбаюсь я, немного меняя тему. Не хочу растравливать незаживающую рану. — Я буду классной мамой. Ариадна вытягивает ноги и достает из кармана пачку сигарет. От возмущения я открываю рот и выхватываю ее у нее из рук. — Эй! Никакого курения! Делала мне замечания, а сама что?! — Яблочко от яблоньки? — ухмыляется Ариадна, и я пихаю ее в бок. Она притворно кривится от боли и сдерживает смех. — Ладно, мамочка! Это не мои, мне малолетки подбросили! — Смешно как, — недовольно морщусь я и прячу сигареты себе в карман, Ари не предпринимает попыток их вернуть. Несколько мгновений мы молчим, а потом она садится ближе и обнимает меня за плечи. От нее пахнет углем, краской, вишней, табаком и фиалкой. Это смешивается в один аромат, идеально подходящий ей. Сочетание несочетамого. — Как рука? — спрашивает Ари. Я молча показываю ладонь. — Рада, что тебя не застрелили. А вот шрам останется, и поделом тебе. Будешь знать, как бросаться под дуло пистолета. Балда. — Полегче, — возмущаюсь я и провожу пальцем по зашитой ране. Выходит, судьба. — Как твоя работа? Еще не сожгла школу? — Это было один раз! — бурчит Ари, вспоминая случай, когда разлила горючие химикаты и спалила парту в кабинете химии. — А помнить будут всю жизнь. — Мистер Новак со мной до сих пор не здоровается, — хмыкает она. — А так все в порядке. Отлавливаю тех, кто курит в туалете, объясняю, что два плюс два будет столько, сколько Капитолий скажет. Теперь, когда Котел сгорел, курильщиков станет в разы меньше. А сегодня я впервые увидела, что к дому Крея не стоит очередь. Я морщусь, вспоминая, как именно его сняли с поста. Да, не лучший способ уйти в отставку. — А что у тебя с твоим ментором? Все серьезно? — Ариадна толкает меня в бок. — Он хорош, даже очень. Я одобряю. — Что бы я делала без твоего одобрения? — Страдала, — невозмутимо подимает плечами Ари. — Он поедет с тобой? От этого вопроса внутри все скручивает, я с трудом киваю. Знаю, скоро все может измениться, нужно потерпеть, подождать. Но скоро — понятие растяжимое. И слишком уж зыбкое. Я вспоминаю, что мне уже скоро тридцать два. Ни семьи, ни детей, ни чего-то еще, к чему стремятся люди. — Ты можешь поговорить со мной, Эна. Рассказать обо всем. Ты знаешь? Я киваю. Молча. Никогда я не стану рассказывать семье обо всем дерьме в своей жизни. Вдруг оно заразно? Откидываюсь назад, ложусь на ступеньки. Ари поступает так же. Мы смотрим в зимнюю пустоту в тишине, размышляя о своем. Я нахожу ее пальцы и сжимаю в своих. Единственный островок, связывающий меня с хорошим, светлым прошлым, — моя уже взрослая сестра. — Почему ты со мной разговариваешь? Другие вот нет, — спрашиваю я задумчиво. — Это почти оскорбление — сравнивать меня с другими. У меня, в отличие от них, есть мозг. За что мне тебя презирать? За то, что ты выжила, или за деньги, на которые я живу и весьма неплохо? — У тебя есть своя зарплата. — Ага, раз в десять меньше того, что ты даешь мне. И школу я смогла спокойно закончить только потому, что мне не надо было думать, что поесть. Знаешь, возвращаясь вечером домой, я всегда давала денег девушкам в очереди к Крею. Их там много было разных. У кого-то были мужья и дети, кому-то даже четырнадцать не исполнилось. И я всегда думала, что могла бы тоже там стоять, если бы не случай, если бы ты не победила. Я бы стояла там ради того, чтобы купить хлеб. Терпела бы его прикосновения, его голос. Он ведь был страшным уродом. Рожа красная, глаза заплывшие, несет перегаром. Ну и мерзость! Даже представлять противно. Я молчу. Молчу, потому что мне не нужно представлять. Пусть я никогда не была у Крея, я была у многих других. И буду снова. Эта мысль впивается в виски раскаленными гвоздями. Я поворачиваю голову и смотрю на Ари. У нее большие серые глаза, вздернутый нос, мягкие губы. Но есть в чертах что-то грубое, что отличает ее от меня и Персефоны. У нее лицо упрямого человека, который готов сломать нос любому и подраться с небом из-за его оттенка. Я хочу, чтобы она была счастлива, чтобы никогда не знала и не думала о плохом, о том, что никогда не должно с ней случиться. — Пойдем в дом? — спрашиваю я. Ариадна встает и, прежде чем открыть входную дверь, останавливается и смотрит мне в глаза. — Только не пропадай, Эна. В этой семье ты мой единственный человек. Утром я выхожу из дома и делаю глубокий вдох. Сегодня немного теплее, но все равно холодно. Хеймитч появляется на своем крыльце и, спустившись по лестнице, подходит ко мне. Меня сковывает от страха, губы начинают дрожать, и я кусаю их, стараясь успокоить нервы. Хеймитч притягивает меня к себе, крепко обнимает. — Все будет в порядке, золотце, — обещает он и целует меня в висок. Я киваю и хватаюсь за его руки. Он сжимает мои пальцы и убирает пряди волос, лезущие в лицо. Меня одновременно пугает и радует то, что он будет со мной. И еще мне хочется выть. Я так ненавижу все это, что изнутри меня будто разрывают лезвия ножей. Я вспоминаю запах, прикосновения, поцелуи капитолийцев, и к горлу подступает тошнота. Все было проще, пока я не знала, какого это — чувствовать себя человеком, а не вещью. Знать, что ты нечто больше, чем просто тело. Мы идем к платформе держась за руки, как подростки, и мне кажется, что если разжать пальцы, то мир расколется, и я провалюсь в бездну. Оказавшись в поезде, направляемся к столовой. Стол накрыт, как и всегда. Еды на нем полно, и один только ее вид вызывает у меня тошноту. Сев возле окна, я смотрю, как уползает платформа, как дистрикт Двенадцать, грязный и серый, остается позади, сменяется смешанным лесом. Я представляю, как раньше люди садились в поезда с воодушевлением, как ехали туда, куда хотели сами. И снова мир прошлого кажется мне нереальным. И в то же время меня охватывает злость. Как те люди могли быть недовольны своей жизнью? Как они посмели все разрушить и обречь нас на это?! Хеймитч подает мне коньяк в стакане. Я не отказываюсь. Делаю глоток, ощущая терпкую горечь и легкое жжение в горле, переходящее в приятное тепло. — Расскажешь о своей семье? — спрашиваю я, когда Хеймитч садится рядом. — Или об Играх… или о мечтах? Он морщится, будто своими вопросами я выворачиваю его душу наизнанку. Я никогда не спрашивала его о прошлом. Не знаю, зачем сделала это сейчас. Я не хочу забираться ему под кожу, оставляя новые шрамы, просто хочу узнать его. Усталость накатывает на меня вместе с тревогой, я стремительно приближаюсь к скалистому дну, на котором провела четырнадцать лет. Это неудивительно. За подъемом у меня всегда идет спад, резкий и болезненный. И чем быстрее я скатываюсь вниз, тем больше размышлений появляется в моей голове. Я снова и снова обдумываю все, что было, есть и будет. И, глядя в глубокие серые глаза Хеймитча, я задаюсь вопросом: что нас связывает? Кроме Игр, боли, желания. Если в один миг все это исчезнет, то что останется у нас? Или мост под нашими ногами рухнет, и мы свалимся в реку? Я хмыкаю, представив эту картину. Хочется и плакать, и смеяться. Я так быстро влюбилась в него, а потом цеплялась за это чувство все те годы, чтобы не сойти с ума, что теперь не знаю. Вдруг это иллюзия, которую мы оба придумали? Или я хочу убедить себя в этом, чтобы в Капитолии было не так больно? — Я расскажу, — кивает Хеймитч. — Мой отец погиб… Почти так же, как Лукас. Шахта загорелась, и он сгорел заживо, как и многие другие. Это было шоком для нас и началом тяжелых времен. Я не плакал, не мог осознать, что он больше никогда не будет ругаться, ударившись утром об угол стола, никогда больше не потрепет меня по голове своей тяжелой грубой рукой. Он был шумным, резким, нахальным, вспыльчивым, часто пил, но в воскресенье обязательно сажал Сета, моего младшего брата, на шею, брал меня, и мы шли на рынок, чтобы купить маме печенье, которое она всегда делила на всех. После его смерти мама стала работать больше, почти сутки напролет, без выходных. Стирала, убирала, готовила, сидела с детьми. Делала все, за что платили. Я лишь должен был учиться и присматривать за Сетом. С двенадцати я начал брать тессеры, так к шестнадцати у меня накопилось сорок бумажек с моим именем. А учитывая, что в тот год вызывали по четыре человека от дистрикта, можно считать, что их у меня было восемьдесят. Вот так я оказался на Играх, — он умолкает, смотрит в сторону. — Моя мама была необычной, доброй и иногда странной. Она смеялась от счастья, когда шел дождь, она хватала меня за руки и танцевала со мной, напевая песни, когда я злился на весь мир. Она всегда старалась быть рядом с нами веселой, сильной, почти никогда не показывала свою усталость. Но по ночам она плакала, кусала кулак, чтобы мы не услышали, и это происходило так часто, что со временем на левой руке у нее остался шрам от зубов. Хеймитч берет мою руку и проводит линию от костяшки указательного пальца вниз, к запястью, показывая, где именно располагался след отчаяния его матери. Потом переворачивает мою ладонь и касается неровной раны от хлыста, вызывая легкое жжение и зуд. Я распахиваю глаза и вздрагиваю, кожа покрывается мурашками. Его слова, сухой и отстраненный тон, стеклянный взгляд — все это ножом бьет меня в сердце, оставляя засечки. — Сид был ребенком. Славным парнем. Он так и не успел ощутить страх на Жатве, ему не дали дожить до двенадцати. Сет любил животных, просто обожал. Гладил всех собак и кошек, подкармливал их, хотя мы сами всегда голодали. Постоянно ко мне приставал, просил поиграть с ним, рассказать что-нибудь, взять с собой, когда я уходил к друзьям, — он снова умолкает, сожаление сковывает его горло, не дает говорить. Хеймитч закрывает глаза. — Я слишком часто ему отказывал… Когда мне было пятнадцать, я впервые влюбился. Я не был из робкого десятка, сразу подошел к ней и позвал на свидание. Она отказывала дважды, но на третий раз согласилась. Тогда только я задумался о том, что не знаю, куда ее повести. Мама дала мне денег, когда увидела, что я, причесанный и в самой новой и чистой одежде, собираюсь куда-то. Она всегда все понимала с одного взгляда, — Хеймитч улыбается, а я прикусываю щеку изнутри, ощущая терзающую тоску. — В итоге я купил ей пирожное, сложив мамины деньги со своими, и мы отправились в центр дистрикта. Бродили среди домов, болтали, болтали… Я приходил к ней перед школой и провожал, потом ждал после уроков или уходил с последнего, чтобы побыть с ней и помочь донести сумку. С ней было весело, да. Но лучше бы она не согласилась и в третий раз. Лучше всего я помню ее взгляд перед смертью. Я всех их помню в тот день, вижу их лица в кошмарах. Теперь Хеймитч смотрит на меня, делая медленные вдохи и выдохи. Мои глаза наверняка красные от слез, которые не могут пролиться. Я жалею, что спросила. И в то же время чувствую облегчение. И боль. И ярость. Не знаю, должна ли сказать что-то, потому что слов у меня нет. Мне жаль, что он лишился тех, кого любил. И еще больше мне жаль, что изо дня в день его поглощает чувство вины. Я прикусываю щеку еще сильнее, осознавая, как легко Капитолий разрушил его, как вывернул его душу, стер в пыль весь его мир. А потом бросил деньги и все эти привилегии победителя, как кость тощей бродячей собаке. Ощущение собственной ничтожности вышибает из легких весь воздух. Хочется выть, кричать, разрушать все вокруг. Все то, что я подавляла, теперь рвется наружу. Я нервно провожу ногтями от запястья к локтю вверх-вниз, раздирая кожу, и Хеймитч перехватывает мои руки, сжимает мои пальцы. Мы тяжело дышим, прижимаемся друг к другу лбами. В солнечном сплетении горит и давит, каждый вдох — пытка огнем. — Хеймитч… — шепчу я, словно молитву. — Хеймитч… Он подается вперед, касается своими губами моих. Поцелуй сухой, колючий, отзывающийся болью в каждой клеточке тела. Я встаю и обнимаю его, путаюсь пальцами в его волосах, прижимаюсь щекой к его макушке. Его руки ложатся мне на бедра, согревая кожу. Мне хочется сделать что-то для него, что угодно, лишь бы он больше никогда не чувствовал вину, не чувствовал боли. — Я тоже всегда буду рядом, — говорю я. Это не обещание, а клятва. — Ты ведь уже почти моя жена, — замечает он, подняв голову. Точно. Эти слова ощущаются странно. Странно, но приятно и хорошо. Я провожу большими пальцами по его лбу, разглаживая морщинки, и обхватываю ладонями его щеки. — Это необратимо, — предупреждаю я. — Ты не сможешь сбросить эти узы. Усмехнувшись, он поднимает руки и соединяет запястья, насмешливо смотрит на меня, будто предлагая связать. — Ты ведь не надеешься напугать меня этим, золотце? — спрашивает он. Я смеюсь, когда Хеймитч подхватывает меня на руки. Вся тяжесть уходит с сердца, и я обнимаю его за шею. Мы приезжаем в Капитолий поздним вечером следующего дня. Дорога заняла больше времени, потому что поезд простоял на дозаправке дольше запланированного. Двери при этом остались закрытыми, выпускать нас на улицу никто не собирался. Все время пути мы сидели у окна, наблюдая, как у въезда в каждый тоннель на розоватых стенах написанные красной краской появляются слоганы или нарисованные круги с сойкой. «Удача никогда не бывает на нашей стороне». «Хочешь разжечь пламя — брось спичку». «Рассвет настанет, когда мы восстанем». «И вспыхнет пламя!» Разводы краски на стенах, напоминающие плохо отмытую кровь, говорят лишь об одном: сколько бы миротворцы не стирали надписи и рисунки, они появляются снова. Словно хворост, они подпитывают зарождающийся огонь. Идя по светлому холлу к лифту, я все думаю о надписях, о морнике, о Китнисс, о Финнике. Это жутко, но в то же время дает надежду на свободу, которой у меня никогда не было. Ни у кого из нас. Я оборачиваюсь и замечаю, что Хеймитч отстал и о чем-то говорит с капитолийцем. Поймав мой взгляд, он кивает и, попрощавшись, подходит ко мне. Вместе мы входим в лифт. — Что-то случилось? — спрашиваю я. — Нет. Просто узнал, успеваем ли мы сегодня сходить на спектакль. У нас даже есть время поужинать и переодеться. Я приподнимаю бровь и прикусываю губу, чтобы не улыбнуться. В душе просыпается азарт. Уверена, что сегодняшний вечер и весь завтрашний день я буду свободна. Думать о цветах и Лоле не хочется, и я сосредотачиваюсь на загадке, на новых чувствах, вызванных возможной сопричастностью с чем-то важным. В наших апартаментах ничего не изменилось. Раньше в Капитолии я жила на пятом этаже в двухкомнатном номере, но сейчас мы решили вернуться сюда. Здесь все напоминает об Играх, но зато тут есть выход на крышу — единственное место, которое я люблю в Капитолии. На столе уже стоит еда. Курица и рыба на выбор, рис, пюре, паста, свежие овощи, фрукты и зефир в шоколаде. Мы садимся за стол напротив друг друга, Хеймитч наливает в бокалы красное вино. Я делаю глоток, наслаждаясь яркими нотами винограда, и думаю, что сегодня отличный день, чтобы напиться. Мы говорим о всякой ерунде и смеемся намного больше, чем шутим, и каждый раз, когда я смотрю Хеймитчу в глаза, мое дыхание замирает. Закончив с едой, мы уходим переодеваться. Я тщательнейшим образом перебираю наряды, чтобы выбрать лучшее платье. Красный шелк мягко переливается на свету, я застегиваю на бедре золотую цепочку, красиво смотрящуюся в разрезе на ткани, и поправляю волосы, закалываю верхнюю часть крабиком с рубиновыми камнями, а нижние пряди оставляю распущенными. Подкрашиваю губы бархатной красной помадой и улыбаюсь своему отражению. Хеймитч уже ждет меня в коридоре. Он присвистывает, увидев меня, и ловит мое запястье, притягивает ближе. Я ожидаю, что он поцелует меня, вместо этого Хеймитч заходит мне за спину и перекидывает волосы на одно плечо. Я чувствую, как что-то прохладное касается моих ключиц, и касаюсь пальцами. Кулон. Обвожу его, ощущаю острые края. Хеймитч склоняется ко мне и шепчет: — Твои новые крылья. Я подхожу к зеркалу и рассматриваю кулон. Это золотая сойка, расправившая крылья. От того, что эта птица не только напоминает о Китнисс, но, видимо, теперь является символом надежды на новую жизнь, сердце замирает, потом начинает биться быстрее. — Спасибо, — говорю я, обернувшись. Хеймитч кивает и указывает на дверь. Пора идти. Мы выходим из апартаментов и спускаемся на лифте. Театр, рассчитанный на сто пятьдесят мест, находится в западном крыле. Впервые я иду туда не с капитолийцем и впервые правда хочу увидеть постановку. Когда мы занимаем места в ложе, я кладу голову Хеймитчу на плечо и устремляю взгляд на сцену, скрытую за темно-синим занавесом. Людей пришло не так уж много, большинство мест пустует. Раздается третий звонок, первые два мы пропустили, свет гаснет. Занавес отъезжает в стороны, открывая вид на декорации: два балкона на небольшой высоте, а внизу — искусственные розовые кусты. От вида этих цветов меня подташнивает, но они хотя бы алые, а не белые. Начинает играть музыка, и выходит хор. Из песни мы узнаем о двух враждующих семьях, из-за которых в Вероне неспокойно. После хора появляются двое: Грегори и Самсон. Они обсуждают дом Монтекки, и некоторые фразы заставляют меня поморщиться. — Мой меч наготове! Начинай ссору, я — за тобой, — говорит Самсон, когда появляются слуги Монтекки. — Как, спрячешься за мной — и наутек? — уточняет Грегори. — За меня не бойся! — Боюсь, что улепетнешь. Хеймитч фыркает, и я улыбаюсь. — Надо, чтоб закон был на нашей стороне: пусть они начнут ссору, — предлагает Самсон. — Я нахмурюсь, проходя мимо них; пусть они это примут, как хотят, — находится Грегори. — Нет, как посмеют! Я им кукиш покажу. Такого оскорбления они не стерпят. — Это вы нам показываете кукиш, синьор? — спрашивает слуга из дома Монтекки. Я сверяюсь со списком персонажей. Абрам. — Я просто показываю кукиш, синьор, — невозмутимо отзывается Самсон. — Вы нам показываете кукиш, синьор? — повторяет Абрам. — Будет на нашей стороне закон, если я отвечу да? — уточняет Самсон у Грегори. — Нет. — Нет, — повторяет Самсон Абраму. В зале раздается взрыв хохота. Слуги же продолжают выяснять отношения, наступая друг на друга, как боевые петухи. Во время их драки на деревянных мечах капитолийцы ахают и словно надеются, что вот-вот польется настоящая кровь. Следом выходят Тибальт и Бенволио, они играют надрывно и так искусственно, что сводит зубы, но постепенно я все глубже проникаюсь историей, закрывая глаза на отвратительных актеров. Мысленно я проговариваю их реплики по-своему, меняю интонацию. — Скажи серьезно мне: кого ты любишь? — обращается Бенволио к Ромео. — Сказать со стоном? — Но к чему тут стон? Скажи, в кого влюблен? Люди визжат и громко хлопают, а Хеймитч цокает. — Да, этот парень явно любит пострадать, — замечает он. Я не могу сдержать смешок. И ведь это только начало спектакля. — Синьор, умеете ли вы читать? — спрашивает слуга. — О да, — мою судьбу в моих несчастьях, — отзывается Ромео, и я с некоторой досадой вижу сходство между собой и этим идиотом. — Этому вы, может, и не по книгам научились; но будьте добры, скажите, умеете ли вы читать по писаному? Я с любопытством встречаю новых персонажей и вслушиваюсь в их разговоры. Роль Джульетты исполняет актриса с голубой кожей и лиловыми волосами, кормилица же — высокая зеленокожая женщина с розовыми дредами. Их вид кажется нелепым на фоне декораций и нарядов. Интересно, до Панема люди тоже выкрашивали свою кожу? — О нет, вы в танцевальных башмаках на легоньких подошвах; у меня же свинец на сердце: тянет он к земле и двигаться легко не позволяет, — стенает Ромео. — Но ты влюблен. Займи же пару крыльев у Купидона и порхай на них! — предлагает Меркуцио. — Стрелой его я ранен слишком сильно, чтоб на крылах парить, и связан так, что мне моей тоски не перепрыгнуть. Любовь, как груз, гнетет меня к земле, — отвечает Ромео. Хеймитч с протяжным вздохом откидывает голову на спинку кресла и говорит сквозь зубы: — Не знаю, хочу я застрелиться сам или застрелить этого страдальца. Я весело толкаю его в плечо, и Хеймитч переводит на меня взгляд мученика. Вид у него такой комичный, что мне приходится приложить все усилия, чтобы не засмеяться. — Он бы против второго варианта не возражал, — хмыкаю я. Мы наблюдаем за тем, как развивается их любовь с Джульеттой. Запретная и странная. Герои ведут себя глупо, но разве мы лучше? И хотя мы с Хеймитчем едко комментируем их слова и поступки, я думаю, что наша жизнь похожа на эту театральную постановку, только реплики наши не настолько остроумные и финал никому не известен. Траян в моей голове говорит: «Часто задаюсь вопросом: имитирует ли искусство жизнь или дело обстоит с точностью до наоборот?» Мог бы Шекспир или кто-либо еще создать такую пьесу, если бы в реальности люди не были бы такими глупыми? — О, здесь себе найду покой, навеки нерушимый; стряхну я иго несчастливых звезд с моей усталой плоти! Ну, взгляните в последний раз, глаза мои! Вы, руки, в последний раз объятия раскройте! А вы, мои уста, врата дыханья, священным поцелуем закрепите союз бессрочный со скупою смертью! Сюда, мой горький спутник, проводник зловещий мой, отчаянный мой кормчий! Разбей о скалы мой усталый челн! Любовь моя, пью за тебя! О честный аптекарь! Быстро действует твой яд. Вот так я умираю с поцелуем, — произносит Ромео свои последние слова перед смертью. Чуть позже Джульетта пронзает свое сердце кинжалом и падает на мертвое тело возлюбленного. Я вижу совсем других людей, совсем другие декорации. Лес, шумящие от ветра листья. Трибут, пронзенный копьем, и беловолосая девушка, перерезающая себе горло. Через все мое тело проходит ток, я больше не слушаю причитания других персонажей, снова и снова прокручиваю в голове полузабытую картину. Снова оказываюсь на ветке, прижимаю к себе Шона. Не помню их имен и лиц, но тени, призраки прошлого встают перед глазами. Занавес опускается. Люди поднимаются и хлопают, не столько потрясенные постановкой, сколько желающие показать себя ценителями. Мы поднимаемся и выходим из зала. После долгого сидения ходить как-то непривычно, а свет кажется слишком уж ярким. От «Ромео и Джульетты» у меня остались смешанные чувства, я вряд ли захочу когда-нибудь посмотреть этот спектакль снова. Мои отрывочные знания сложились в цельную картину, и я раздумываю над тем, кем был этот Шекспир и что за жизнь он жил. Наверняка, родись он в Панеме, повесть о Ромео и Джульетте не казалась бы ему самой печальной на свете. Хеймитч ведет меня на крышу, когда мы поднимаемся, я вижу подушки и одеяла. — Сон в зимнюю ночь под звездами? — улыбаюсь я. — Да, составишь компанию? Нет смысла отвечать, ведь он и так все знает. Сегодня особенно тепло, ветра почти нет. Я вскакиваю на парапет и расставляю руки в стороны, смотрю вниз, на бушующие огни Капитолия. Этот город — механический монстр, такой же искусственный и аляпистый, как и люди, живущие здесь. Если убрать огни и снять мишуру, то он предстанет в самом уродливом своем виде: серые плиты и стекло — надгробия и стеклянные глаза мертвецов. — О чем ты думаешь? — спрашивает Хеймитч, поднявшись ко мне. — О том, испытывают ли птицы счастье в полете, — хмыкаю я. — Только не пытайся узнать через собственный опыт, ладно? — Здесь и не получится, — пальцы касаются невидимого барьера. Хеймитч мгновение смотрит на меня, потом обхватывает мою талию и, притянув к себе, целует, сминая губы и оставляя следы на коже. — Вот с губ моих весь грех теперь и снят, — шепчет Хеймитч, цитируя Ромео. — Зато мои впервые им покрылись, — отзываюсь я. — Тогда отдайте мне его назад, — он снова целует меня, но теперь медленно, растягивая мгновение. Я скольжу пальцами по его скулам, касаюсь губами линии челюсти, носа. На коже остаются светлые отпечатки помады. Я осторожно стираю их тыльной стороной ладони, и Хеймитч спускается обратно и помогает мне. Мы устраиваемся на подушках, я обнимаю его и смотрю на небо. Ни единой звезды. — Здесь никогда не бывает настоящей ночи, они не знают, что такое темнота, — говорю я. — Еще узнают, — обещает Хеймитч. — Непривычное пугает намного больше. Мы молчим, думая о своем. Взгляд Хеймича устремлен в беззвездное небо, между бровей появилась складка, а губы сжались в тонкую линию. Я рассматриваю его профиль, пытаясь разгадать мысли по движению ресниц и дыханию. Почувствовав мое внимание, Хеймитч поворачивает голову. Его тихий голос проникает мне под кожу и вызывает внутренний трепет: — В одном мгновенье видеть вечность, Огромный мир — в зерне песка, В единой горсти — бесконечность, И небо — в чашечке цветка. Он убирает прядь волос, упавшую мне на лицо, мягко гладит кожу. — Откуда это? — спрашиваю я. — Не знаю, не только тебе ведь декламировать стихи на этой крыше. Я улыбаюсь, прикусывая губу, и кладу голову ему на грудь, задумчиво скольжу пальцами по его животу через ткань рубашки. Если бы этот миг длился вечность, я бы была бесконечно счастлива. Мы просыпаемся от того, что яркие солнечные лучи заливают крышу. Они такие теплые и золотистые, что я протягиваю руку, в тщетной попытке ухватить их мягкий свет. Собрав свою постель, мы спускаемся в апартаменты. Войдя в спальню, я застываю. Резкий запах роз вбивается в нос еще до того, как я замечаю букет на столе. Стремительно пересекаю комнату и читаю записку. «Отон Клев. 427. Час ночи». Отвращение пронзает меня, но я делаю медленный выдох. Отон… Глава отдела пропаганды и связей с общественностью. Это может быть полезно, верно? И в то же время вина грызет меня изнутри. И страх, потому что он — настоящий выродок. Меня передергивает от воспоминаний. Он из тех, кто смотрит на людей из дистриктов как на грязь, из тех, кто никогда не несет наказания. Я не могу спать с ним, не могу! Чувствую себя дикой кошкой, загнанной в клетку и знающей, что сейчас ей придется выступать перед публикой за еду. Вот же дерьмо! Только сейчас я обращаю внимание на кое-что еще, стоящее возле вазы с розами. Небольшая серая коробочка. Я открываю ее. Внутри маленький бутылек, который легко поместится в карман. Под ним — записка: «Средство для крепкого сна без сновидений (не вечного) и для больной головы на утро. Две капли в их бокал и пять минут — твоя свобода от запаха розы». Я откручиваю крышку, внутри прозрачная жидкость без запаха, пробовать неизвестно что я не собираюсь. Не хватало еще повторить судьбу шекспировских героев. Внимательно осмотрев коробку, замечаю крошечную эмблему скачущей лошади на дне. В голове появляется смутная мысль, но она ускользает быстрее, чем я успеваю понять. Вопрос о том, стоит мне выбросить флакончик или оставить, не заставляет меня раздумывать слишком долго. Пожав плечами, убираю его в карман. Потом выбрасываю цветы и рву записку, информацию с нее я запомнила. Рассеянно пригладив волосы, я выхожу из комнаты и иду в столовую. Хеймитч бросает на меня недоуменный взгляд и хмурится. Только сейчас я вспоминаю, что вообще-то собиралась переодеться. — Сегодня? — спрашивает он сухим и хриплым, как наждачная бумага, голосом. — Да, — говорю я. Он кивает и мгновение смотрит в сторону, потом наливает воду себе и мне. Я опускаюсь на стул, внимательно наблюдая за его движениями. Хеймитч приподнимает уголок губ в слабой улыбке. — Кто может вместо подписи оставить эмблему лошади? — спрашиваю я. — Живодер? — хмыкает он. — Ужас, — морщусь я. — Ты законченный пессимист. Еще и циник впридачу. — Обычно таких называют реалистами. — Только такие же циники, как ты, — отвечаю я. — Если серьезно, то я не знаю, — говорит Хеймитч. — Не помню, чтобы у кого-то были лошади на фамильных гербах. Они обычно выбирают более внушительных зверей: медведей, волков, тигров… А что? — Да так, — отмахиваюсь я, решив рассказать потом. — Прогуляемся сегодня? Когда ты последний раз был здесь не из-за Игр? Гулять я, конечно, не хочу. У меня есть весьма конкретное место, которое я хочу осмотреть. И Хеймитч все отлично понимает. — Очень давно, еще до твоих Игр, наверное, — хмыкает он. После завтрака мы выходим из апартаментов и решаем спуститься по лестнице. Каждые пару этажей мы петляем по коридорам, чтобы создать видимость того, что мы действительно решили побродить по зданию без определенной цели. Не уверена, что кто-то будет так дотошно отслеживать наши передвижения, но осторожность лишней не бывает. Наконец-то мы оказываемся на третьем этаже и входим в библиотеку. Прежде чем пойти к книгам, каждый обязан записаться в тетради учета на случай, если пропадет ценный экземпляр. Это кажется очень некстати, но, записывая свое имя, я бегло просматриваю тех, кто был здесь до меня. Финника не замечаю, но он мог быть здесь давно, а может, он просто передал послание и все. Ладно, потом разберемся. Итак… «К 305 VIII-4-6-12-79». К — Капитолий, 305 — библиотека. Ну, дело за малым. Осталось выяснить остальное. — Вау, она ведь огромная! — восклицает Хеймитч, глядя на меня. Он прав. Я рассматриваю длинные ряды высоченных стеллажей и лестницу, ведущую на второй этаж. Паника внутри начинает бить в барабан и раскачивать нервы. Так, спокойно. Здесь ведь должна быть какая-то система, иначе как работники здесь ориентируются? VIII — это… Я оглядываюсь. Дистрикт? Что здесь может быть из Восьмого? Не подходит. Век? Вряд ли могло сохраниться что-то настолько древнее, а если и да, то нам до него не добраться. Взгляд скользит по высоким стеллажам, наверняка книги расставлены в определенном порядке: по жанрам или эпохам. Я подхожу к ближайшему стеллажу. Наверху табличка с номером XIV. Хеймитч довольно хмыкает. Мы идем дальше и с досадой обнаруживаем, что сами стеллажи расположены как-то хаотично. Рядом с VII стоит III, а чуть дальше — XVI. Обойдя весь первый этаж, мы переходим ко второму и наконец-то находим заветную римскую восьмерку. Интересно, связан ли номер стеллажа с первым дистриктом, где подняли бунт, или это простое совпадение? — Отлично, ищейка. Что дальше? — спрашивает Хеймитч. — Четыре… — задумчивым шепотом тяну я. Книг здесь дохрена и больше, иначе и не скажешь. Да чтобы тот, кто придумал эти шарады провалился и головой посильнее приложился! Не насмерть, конечно, союзники нам нужны, но мозги чтобы на место встали. Идиот. Меня уже начинает потряхивать от напряжения. — Может, ряд? — предполагает Хеймитч. — С какого края? — Повезло, что нас двое, — весело отвечает он. — Хм, а шесть? Полка? — пытаюсь угадать я. Здесь проще, ведь полки считают снизу-вверх, я надеюсь. Книг здесь достаточно. Потрепанные корешки перемешаны с новыми, где-то тисненые буквы стерлись от времени и названия не разобрать. Двенадцать — это книга? Хеймитч, очевидно пришедший к этой мысли раньше меня, уже вытягивает свой томик. Я тоже отсчитываю нужную книгу и с сомнением скольжу пальцами по твердому переплету. Остается семьдесят девять. Страница? Я открываю ее и… ничего нет. Черные буквы на белой бумаге. Никакого послания, ничего такого. Хеймитч подходит ко мне и показывает свою книгу. Тоже пусто. Супер. Я устало прислоняюсь спиной к стеллажу и опускаю руки. Во всех смыслах. Где мы ошиблись? Может, даже в букве «К». Это все так глупо! Раздражение обжигает изнутри, заставляет поджать губы. — Ну, путь без препятствий никуда не ведет, — напоминает Хеймитч. — Ну да. Путь, — отзываюсь я. — А мы, кажется, на бездорожье и по уши в дерьме. — Пути бывают разные, — фыркает Хеймитч. Он хмурится, раздумывая над шифром. Перебирает разные варианты. Я молча жду, надеясь на его смекалку, но стараюсь не слишком ждать чего-то. — Может, это последовательность? Восемь минус два — шесть, а потом умножить на два — двенадцать. — Семьдесят девять так не получится, — дергаю я плечом. — Но двенадцать минус два — десять… — он открывает десятую страницу. Я заглядываю в книгу и вижу, что под номером карандашом приписано число двадцать. Открываю свою — то же самое. Мы листаем до двадцатой страницы и видим аккуратно выделенные карандашом цитаты. «— Брат, с добрым утром. — Утром? Неужели так рано? — Било девять». «— Скажите ей, я приду, — произнес он одними губами — быть может, я почти выдумала его слова. — Скажите, что в среду, когда m-maman в парикмахерской». Здесь уже легко сложить два и два, но я не чувствую уже ни радости, ни облегчения, только страх, пленкой натянувшийся в легких и не дающий дышать. Чувствую себя так, словно внутри меня серый пепел. И воздух будто пахнет розами и пеплом. И на языке этот привкус. — А семьдесят девять? — спрашиваю я, попытавшись добавить голосу бодрости. — Ну, если это тоже нужно вычислить так же, как страницу, то получается… 154. Номер комнаты или что-то в этом роде? — А если нет? — приподнимаю я бровь. — Тогда, наверное, нас посчитают слишком недалекими для игры в шахматы и вхождение в клуб эрудитов Панема. Я стараюсь, но сдержать смех не получается. И вместе с ним в груди зарождается щемящее чувство любви, а где любовь — там и страх потери. Что я буду делать без него? Что я буду делать, если Хеймитч исчезнет? Что? На миг я представляю себе эту жизнь, из которой ушло солнце, и вздрагиваю. Я растворяюсь все бросаю, знаю, что так нельзя, но не хочу останавливаться. Собственноручно вырезаю сердце из груди и вкладываю ему в ладонь — делай с ним что хочешь, только не исчезай. Ночью я стою в комнате с выключенным светом. Отблесков огней Капитолия достаточно, чтобы разглядеть свое отражение. В полумраке оно кажется бледным, призрачным. Во тьме за моей спиной мне мерещится какое-то движение, словно что-то тянет ко мне свои костлявые руки. Я не оборачиваюсь. В детстве я боялась монстра под кроватью и не понимала, как родители могут совсем не испытывать страха перед ним. Теперь понимаю: в жизни есть вещи похуже детских страшилок. Я поправляю платье — сияющий шелк. Кулон, подаренный Хеймитчем, не снимаю, только ласково скольжу по нему указательным пальцем. Ладно, пора. Проверяю, что флакон при мне. На платье нет карманов, поэтому я прячу его в декольте. Рискованно, если платье все же придется снять. Наверное, стоило обсудить это с Хеймитчем… Уже поздно. Я не пойду к нему, не хочу, чтобы он видел меня в этом наряде. Если содержимое флакона убьет Отона — мне конец. Да всем нам конец, чего уж тут. Стоит ли рисковать? Я снова пытаюсь понять, кто мог его прислать. Не выходит. В голове ни одной внятной мысли. Я иду, слушая стук собственных каблуков, в лифте встревоженно наблюдаю за тем, как поочередно загораются цифры этажей. Ряд одинаковых дверей, и вот я стою перед той самой. Стучу так, что костяшки краснеют от ударов. Я пропитываюсь этой болью, наслаждаюсь ею. Отон распахивает дверь и ухмыляется. Его голубая кожа блестит от какого-то из популярных «сияющих» спреев, черные с зелеными прядями волосы рассыпаны по плечам. На нем цветастый халат, в руке — снифтер, в котором плещется золотистый коньяк. — Привет, киска, — обольстительно ухмыляется он. Но во взгляде его такое пренебрежение и высокомерие, словно вместо золотого украшения ему подсунули позолоченную медь. — Привет, зайчик, — отвечаю я звенящим, сладким, как жженый сахар, голосом. Положив руку ему на грудь, я вталкиваю его в комнату и закрываю дверь. Мягко обхожу его, скользя ладонью по плечам, заглядываю в глаза. — Выглядишь уставшим, милый, что такое? Я придаю лицу озабоченное выражение, а в голос добавляю нежные, заботливые нотки. Дешевая манипуляция, но такая действенная. — Не забивай голову, детка, — отмахивается он, хотя я вижу, что хочет поделиться с безмозглой девчонкой из дальнего дистрикта. Рассказать, как много он делает и как мало это ценят, как сильно он устал от своего неблагодарного труда. — Не могу, когда у тебя такой взгляд, — шепчу я, мягко касаясь губами его щеки. — Я знаю занятие поинтереснее, чем разговоры, — отвечает Отон, обхватывая мою талию. Я ощущаю его настороженность, он не настолько тупой, насколько мне бы хотелось. Он опасен, иногда прикидывается идиотом и сейчас наверняка подмечает, что раньше я никогда не проявляла столько настойчивого интереса. — Я начинаю думать, что дело не в работе, а в женщине… — тяну я. — У меня есть конкурентка? — Ты вне конкуренции, — отвечает Отон с издевкой. — Тебе явно часто такое говорят? Я подозрительно щурюсь, а потом глупо смеюсь и выхватываю снифтер из его руки. — За это стоит выпить, — поясняю я и направляюсь к шкафу с алкоголем и бокалами. — Когда такое говоришь ты, слова действительно имеют цену. Отон колеблется, но его подозрительность, кажется, поутихла. Он опускается на диван, я слышу, как скрипит кожаная обивка. Наливаю в бокалы красное вино и аккуратно открываю флакон. Ровно две капли. Руки слегка дрожат от нервов. Есть ли здесь камеры? Вряд ли, Отон точно должен следить за тем, чтобы его развлечения не стали всеобщим достоянием. И все же это огромный риск. Точно ли содержимое флакона можно смешивать с алкоголем? Хоть бы он не умер… Как же злит, что нельзя пожелать ему сдохнуть и поскорее. — Последнее время приходится много работать, а когда вокруг полные кретины… это трудно, — говорит Отон, беря бокал из моих рук. Я забираюсь к нему на колени, рассеяно поглаживаю край халата на груди, изредка задевая кожу. Свободной рукой Отон сжимает мое бедро, впиваясь в него пальцами со всей силы. Я не морщусь, хоть и чувствую отвращение. Нужно выяснить у него хоть что-то… Я горько улыбаюсь от осознания того, насколько сильно цепляюсь за эфемерную надежду на существование сопротивления, на то, что я найду в нем место. — Почему сейчас тебе приходится работать больше? — невинно спрашиваю я. — Как ты думаешь? В его взгляде проскальзывает что-то хищное, он играет в ту же игру, что и я. Хочет выяснить, знаю ли я что-нибудь. Не дождется. Я пожимаю плечами и делаю глоток вина. — Люди в некоторых дистриктах стали забывать, что Капитолий обеспечивает их спокойную, хорошую жизнь, начали кусать руку, которая их кормит. Так что мне нужно им напомнить, к тому же приходится работать над концепцией Квартальной бойни… Даже сильнейшие не могут встать на пути Капитолия… — последнее Отон произносит тихо и со звенящей в голосе ненавистью. Его пальцы еще сильнее впиваются мне в кожу, я едва сдерживаю вскрик. — Это глупо с их стороны, — фыркаю я небрежно и допиваю вино из своего бокала. Этот придурок к своему не притронулся, отчего все внутри меня холодеет от ужаса и отчаяния. — Ты тоже подкинула мне проблем, детка, — замечает Отон. — Не может быть, — я игриво улыбаюсь и двигаю бедрами вперед-назад, заставляя его втянуть воздух сквозь зубы. — Не может? — ядовито ухмыляется Отон и хватает меня за запястье, берет мой бокал и швыряет в сторону, поворачивает ладонь, разглядывая шрам. — Это досадная ерунда, — дергаю я плечом. — Знаешь, иногда нет ничего опаснее глупости, — резко и зло говорит Отон. Это что, камень в мой огород? — Отличное вино, — меняю я тему и целую его в губы. — Почему не пьешь? Он сверлит меня взглядом, а я набираю немного вина себе в рот и снова целую Отона, проталкивая напиток ему в горло. Я делаю это снова и снова, пока его бокал не пустеет. Отвращение внутри меня вызывает мелкую дрожь, и я сомневаюсь, что смогу выждать эти пять минут. Его руки забираются под подол моего платья, а потом он швыряет и свой бокал в сторону и скидывает меня на пол. Избавляется от халата и прижимает меня к ковру, впивается зубами мне шею. Я дергаюсь от резкой, обжигающей боли, неосознанно отталкиваю его от себя. — Тихо! — приказывает он и бьет меня по лицу. Не в первый раз. Я замираю, но не от страха, а от глухой ярости. Хочется зарычать и разорвать ему глотку, все во мне кипит и бушует. Наверное, он читает это в моих сжатых губах и искрящихся ненавистью глазах, потому что хватает меня за горло, оставляя новые отметины. После встреч с ним на коже всегда остаются ссадины и синяки. А на следующий день Лола отправляет мазь, без всяких букетов. — Что-то не так, киска? — интересуется он, торжествуя от своей власти и силы. Я не могу ответить, только цепляться за его запястье и судорожно открывать рот, как выброшенная на сушу рыба. Вторая его рука дергает ткань белья под подолом, разрывая его и отбрасывая. Он никогда не щадит ни тело, ни одежду, на него надетую. Неожиданно его взгляд меняется, становится растерянным. Хватка ослабевает, и Отон падает на меня, придавливая своим весом, и проваливается в сон. Несколько мгновений я лежу неподвижно, потом впиваюсь ногтями в кожу его спины и оставляю глубокие царапины. Приложив усилия, сбрасываю его с себя. — Чтоб ты сдох, ублюдок, — шиплю я, потираю горло. — Только не сегодня и не завтра, через пару дней. Прежде чем уйти, я тщательно мою бокалы, чтобы не осталось следов снотворного, потом устраиваю на диване и ковре небольшой беспорядок. Страстная ночка, верно? Наконец перешагиваю через глубоко и размеренно дышащее тело и выскакиваю из его комнаты. Заставляю себя идти шагом и думать над тем немногим, что я успела выяснить. Во-первых, наше неповиновение Треду Капитолию не понравилось, что сюрпризом не является. Во-вторых, для Квартальной бойни придумают что-то извращенное, чтобы сделать ее болезненной. Даже сильнейшие… Это что значит? В-третьих, бунтующих дистриктов уже несколько. Это хорошо. Углубиться в это у меня нет сил. В лифте я устало прислоняюсь спиной к стене. Доезжаю до апартаментов быстрее, чем предполагала. Выхожу и иду по коридору. Навстречу мне шагает Хеймитч. Я отшатываюсь, но поздно. Его взгляд скользит по мне, лицо бледнеет и искажается. — Он тебя ударил?! — Хеймитч приближается ко мне стремительно, но, протягивая руку, следит за моей мимикой, боясь напугать. — Кто это был? Он отодвигает мои волосы, рассматривая шею, потом касается подушечками пальцев скулы. Его губы дрожат от злости и бессилия, я мягко обхватываю его ладонь и успокаивающе глажу. — Скажи мне, кто это был! Знаешь, что я с ним сделаю? — яростно восклицает он. — Ничего, — спокойно отвечаю я. Хеймитч отступает, будто я ударила его этими словами, как хлыстом. Но это правда, он ничего не может сделать. И мне не нужна его бесполезная, бахвальная решимость. Он в гневе бьет стену кулаком. Я даже не вздрагиваю. — Я говорила, что будет больно, — замечаю я. — Мне нужно в душ. Оставив его одного, я стремительно ухожу. Оказавшись в ванной, срываю платье, которое никогда больше не надену, и кручу в пальцах флакон. В душе разливается благодарность. Хоть что-то благодаря ему у меня осталось. Я поднимаю глаза и смотрю на свое отражение. На шее кровоподтек и яркие следы от пальцев, такие же на запястьях и на бедрах, скула покраснела и припухла. И все-таки не худший исход. Я набираю полную ванну горячей воды, добавляю ароматную соль и пену. Погружаюсь в нее с головой, часть воды выплескивается, но мне все равно. Протерев ладонями лицо, я откидываю голову и закрываю глаза. Внутри пустота, ни слез, ни крика. Погрузившись в полудрему, я слышу скрип двери. Хеймитч присаживается на влажный бортик и молча наблюдает за мной. Я открываю глаза и тщетно пытаюсь улыбнуться. Сил на это нет. — Прости, золотце, — говорит он негромко. — За что? — я качаю головой. — Кто-то прислал мне сильное снотворное, так что он уснул до того, как… — я морщусь, горло перехватывает. — Надеюсь, больше не проснется, — отвечает Хеймитч. — Ты знаешь, что желать нужно обратного, — вздыхаю я. — Ты понимаешь, что снотворным не всегда получится пользоваться? Когда-то я буду спать с ними, как и четырнадцать лет до этого. Нравится мне это или нет. — Думаешь, меня волнует сам факт? Меня волнуешь ты, Эна. И то, что я ничем не могу помочь, — он снова касается моей шеи. — Я обработаю это. — Не нужно, Лола завтра пришлет мазь и к вечеру заметных следов почти не останется. — На коже — возможно. Я судорожно вбираю воздух, понимая, о чем он говорит. Приподнявшись, я кладу локти на бортик, а Хеймитч опускается на корточки так, что наши глаза оказываются на одном уровне. — Ты помогаешь мне. Постоянно. Я бы не выжила без тебя. Просто будь рядом, хорошо? — шепотом