* * *
Пока еще зеленые листья уже не переливались под переставшими согревать солнечными лучами, тусклыми и зыбкими. Смотришь на них, чуть прищурившись, и будто прощаешься: не увидишь такое до тех пор, пока земной шар не свершит свое намеренное вращение вокруг солнца и не возвратит прекрасную пору. От этой картины всегда становится грустно. Хотя кому не бывает грустно осенью? Особенно грустно бывает только тем, для кого период тоски и уныния не имеет конца и длится целую жизнь или даже вечность. Григорий с вечностью не считался, для него не существовало времени «когда-нибудь». Было «здесь», можно даже без «сейчас» — это уже побочный эффект реальности. Было расписание на семестр и примерные планы, касающиеся личных встреч, только вот понятие «здесь» зачастую брало верх, и тогда предполагаемые намерения стирались. Если попытаться объяснить данную аксиому на простом примере, то вот что из этого получается — стоит Григорий на бордюре, смотрит вдаль грязного проулка, и его мысли сконцентрированы только на нем, развиваются лишь в направлении относительно этого конкретного места. Он видит бычок, видит шприц, и в подсознании достраивается картина грязной реальности — свойственной человеку, имеющему определенный жизненный опыт, пускай этот опыт и противоречит здравому смыслу и моральным принципам, — кадры летят как в киноленте, сменяя проститутку средних лет с половой инфекцией и дыркой в зубе на группу подростков наркоманов, исколовших себе все вены. Какое-то смешение «Ямы» Куприна с современным реализмом, — подумает Григорий и шагнет на тротуар. Сегодняшний день, по сути, ничем не отличался от вереницы предыдущих, разве что локация для возведения себя в ранг ценителей крепкого спиртного должна перемениться, но не более. Григорий шагал по вымощенному проспекту, держа над головой драгоценнейший сборник стихотворений Буковски с единственной целью — защититься от едких капель дождя. Дойдя до небольшого здания с кричащей вывеской «Голодранец», он вдохнул напоследок вечернего воздуха, сунул сборник под мышку и зашел внутрь. Множество разных голосов, тональностей и тембров резко ударили по ушам на контрасте с тишиной вечернего города. Один голос все же выбивался на фоне остальных — не из-за своей пронзительности или громкости, и уж точно не из-за скрипучести, хотя некоторым посетителям она все-таки была свойственна, — он выделялся своей мелодичностью. А может, только Григорий и слышал его музыкальность. Это уже не столь важно, потому что и сам он не до конца понимал, почему такое происходит. Он огляделся по сторонам и сразу заметил несколько прикованных к нему взглядов, однако большого значения этому не придал. Привыкший к подобному за много лет работы в университете, он перестал обращать внимание на удивленные взоры недоумевающих, и в какой-то степени даже осуждающих его коллег и студентов. Им только хлеба и зрелищ подавай, — мелькнуло в голове и тут же забылось. — Добрый вечер, Григорий Александрович, — обратилась к нему одна из студенток. Кажется, это была одна из тех, кто позвал его на сегодняшнее мероприятие. — И вам не хворать, — как-то даже сухо ответил он. — Мы как раз Вас заждались, проходите, пожалуйста, присаживайтесь, — нисколько не смутившись его тона, добавила студентка с еле заметной улыбкой на лице, пока Григорий протирал стекла своих очков. — Если будут особые пожелания по напиткам, обратитесь к бармену, я предупрежу его, что это за нас счет, — она попыталась снова улыбнуться, но получилось не так ловко, как в первый раз, а больше из необходимости подобающей приличиям. Когда Григорий наконец надел очки и поднял голову, студентки уже не было рядом, поэтому он с твердым намерением направился к подсвеченному стеллажу со спиртным. Сделал шаг, и вот опять этот голос. Он остановился и медленно обернулся. Среди разнородной толпы, перетекающей из стороны в сторону, переменявшей векторы движения — точно у них был свой невидимый капитан, который не держал определенного курса, а лишь стоял, покачиваясь, за штурвалом и позволял кораблю скатываться и вновь подниматься на гребне волны, — он различил статичную фигуру. Хорошо знакомую ему фигуру юной девушки, что так грациозно держала в одной руке чашку чая, а другой прикрывала рот, когда смеялась. Она все-таки пришла, — мелькнуло у Григория в голове, но эта проходящая фраза скользнула так быстро, что он даже не успел различить каким оттенком чувств она сопровождалась. Радость ли это была или просто констатация факта — как иногда бывает подумаешь «ну да, вот так оно и есть», так на этом все и закончится — неизвестно. И ноги сами повели его к маленькому островку стабильности в виде деревянного столика, за которым помимо нее сидели еще несколько человек и вели, судя по всему, околозадушевную беседу. И мысли не возникло, что своим присутствием он может как-то помешать, спугнуть атмосферу легкости, витавшую вокруг нее — так, впрочем, было всегда, — нет, ничего такого. Ни одной человеческой мысли. Возможно, все же стоило поздороваться, извиниться за прерванный разговор и спросить разрешения присоединиться, но Григорий не был бы собой, если бы так и поступил. Не стоит предпринимать завиральных действий, когда все и так знают, какой из тебя вышел человек. — Я здесь сяду. Григорий вытащил из кармана бумажник и бросил его на край стола, оповещая всех, что место напротив девушки уже занято. Потом взглянул на часы на стене, затем на наручные — будто время сейчас имело какое-то значение — и, еще раз бросив на нее взгляд, хмыкнул и отправился заказывать выпивку. Белое вино, красное, розовое, пиво, сидр, мартини — все не то, чего жаждало сердце (если таковое имелось) кандидата наук. А вот целая артиллерия, выстроившихся в ряд, сверкающих и переливающихся в свете ламп бутылок односолодового виски и пряного рома сразу приковала взгляд. Это изысканное янтарное сияние, будто блеск дорогих камней, красующихся на тоненьких дамских пальчиках, или густая древесная смола, тягуче, медленно стекающая по коре массивного дерева, — вот от чего разум переполнялся теплыми мыслями. И здесь, в этот конкретный момент он уже представлял себя не профессором литературоведческих наук, а солдатом второй мировой войны, что пару часов назад бился на передовой в пятом эшелоне, окруженный выстрелами из винтовки Росса, а теперь под восторженные крики и немецкие песни переводил дух в подвале бывшего паба со своими однополчанами. Может все-таки самогон? А то такими темпами не составит большого труда из патриота сделаться космополитом… Да какой к черту самогон, это же обычный замызганный бар в центре урбанистической среды! — Вы уже выбрали напиток? — перебил его внутренний голос молодой паренек с каким-то странным именем на бейджике, которое Григорий как ни старался, никак не смог разобрать. — Да, бурбона плесни. Ну вот, теперь, когда душа успокоилась, получив желаемое, можно и о насущном задуматься. Цель визита, — шаблонная фраза, которая всплыла из какого-то ящика в голове, что хранился между складом античной литературы и процессом переселения индейских племен. Григорий сделал еще глоток, подержал немного во рту, проглотил и потом уже, почувствовав, как жар разливается по горлу и уходит вниз, вспомнил эту самую цель визита. На самом деле вспомнил он не сам (сам бы он вспомнил разве что разницу между настаиванием чачи в бочке и в бидоне), ему помогли. — … поэтому сегодня темой нашего обсуждения будет пьеса «Чайка» Антона Павловича Чехова, — опять эта активистка. Чайка? А вот это уже интересно. Григорий поправил запотевшие очки и, ловко спрыгнув с барного стула, вернулся на прежнее приглянувшееся ему место. Он уселся поудобнее, закинул ногу на ногу и снова посмотрел на нее. Она будто и вовсе не замечала его присутствия — может, конечно, только делала вид, но никаких признаков заинтересованности не проявляла. Ну и черт с ней! Еще и виолончелиста своего притащила, дура. — Для начала нам нужен доброволец, который не постесняется пересказать сюжет и выскажет собственное мнение, — предложила светленькая студентка — одна из организаторов мероприятия. Одна неловкая рука поднялась вверх, заставив всех немного расступиться. — Ну… Я, честно говоря, немного не поняла, почему это комедия, если в пьесе слишком много трагизма. Несбывшиеся мечты, проблема родителей и детей, а в конце вообще Константин застрелился, — так как Григорий не помнил девушку, которая высказалась столь бестолково, он сделал вывод, что вероятнее всего она либо только поступила, либо учится в другом университете, либо вообще не учится. Иначе как объяснить такое узкое мышление. — Эм, да, спасибо. Сейчас мы попытаемся восстановить цепь событий и покопаться в подтексте, — с некоторым выражением недоумения на лице ответила организатор, попытавшись переключить внимание осуждающих взглядами студентов филологического факультета с бедной девушки на себя. — Григорий Александрович, вы не хотите поделиться своим мнением, или может, у вас есть лекция на эту тему? — последнее было сказано больше в шуточной форме, потому что девушка не рассчитывала на лекцию всерьез. — Не, я пас, — Григорий отсалютовал бокалом и отвернулся. Не хотелось ему сейчас думать о лекциях, его богатое воображение за последние несколько минут уже успело прокрутить все возможные слова, ответы и высказывания, как свои, так и пришедших на собрание книжного клуба. Прокрутило и полетело дальше, не задерживаясь надолго на чем-то одном. Однако все же было кое-что, что периодически возвращалось к нему в голову в виде разных чувств восприятия. Нежный, едва уловимый запах цветочных духов и такой же нежный и легкий образ воздушного платья на бретельках. Но каждый раз ловя себя на этой мысли, он вновь переключался на абстрактные вещи. Он думал, почему от настольного торшера так криво падает свет на край стола, зачем в углу стоит пианино, если на нем никто никогда не играет, какую цель преследует вся эта собравшаяся толпа и почему она на него не смотрит, хотя знает, что он сидит прямо напротив. Эта девчонка, которая пришла сегодня то ли по его приглашению — тогда опять-таки становится вопрос, отчего бы ей хоть раз не взглянуть на человека, который сидит перед ней, — то ли, по правде, заинтересовавшись идеей, улыбалась в сторону и мило общалась с худым рыжим парнем. Ну друзья и друзья, что теперь, вечно таскать его за собой? Не существует такой категории как дружба, все эти общепринятые понятия — любовь, преданность, дружба — эфемерны, не имеют четких рамок, все они субъективны, впрочем, как и гуманитарные науки, которым Григорий отдавал предпочтение, видимо, по этой самой причине. И зачем он только пришел сюда, одному лишь Богу известно. Но в Бога Григорий, что неудивительно, тоже не верил. И все же досадно, так бы хоть во что-то вера была. Тьфу ты, опять про Веру! И бурбон опять закончился. Григорий подал жест рукой, призывая парня с неразборчивым именем принести ему еще стакан. Когда только успел опустошить? Когда-когда, тут со своими мыслями не успеет заскучать, надо же хоть чем-то разбавить эту грязь. А все-таки, — недоумевал он, — почему свет так странно падает, преломляется точно по центру угла. И новым вихрем понесло его в ранее необдуманный сюжет, где человек, сложившись пополам, корчится от боли и зовет-зовет на помощь, но никто не приходит, хотя все слышат его крики. А если бы в его ногах кто-то также молил о помощи, о любви, о поцелуях, помог бы он погибающей? Да. Нет. Наверное. Не знает он ответа на этот вопрос, потому и гадает, что делать с этой раздражающей полоской света. Еще некоторое время он размышлял, потягивая новую порцию бурбона, а потом взял и передвинул торшер на пару сантиметров влево. И вроде решена проблема, но тревожное чувство так и не отпускает. — Назвать нож тупым кто угодно может, он же тебе в ответ такого не скажет, а вот с человеком ситуация обстоит сложнее, — где-то рядом донесся, точно сквозь туман, приятный мужской голос — нечто среднее между тенором и баритоном. Что этот идиот забыл в книжном клубе? Сидел бы в своей консерватории, играл на виолончели и не маячил перед глазами. Григорий поднял потяжелевшие веки и долго старался сфокусировать взгляд на одной точке, несмотря на перемигивающиеся и расплывающиеся в пространстве образы. Пришлось даже слегка подвигать нижней челюстью, дабы вернуть в строй присущую ему выразительную артикуляцию, иначе слова, которые крутились у него на языке, нашли бы только один выход — в виде переваренной пресной каши. Вернув конечностям чувствительность, он потер трехдневную щетину на лице и направил все свое внимание на высказывающихся. — Нина увлеклась беллетристом, но в последствии Тригорин ее бросил. Актрисой она так и не стала, навлекла позор на семью, но все равно продолжала звать себя чайкой. В эту минуту Григорий понял, чего жаждет больше всего на свете, никогда еще он так отчетливо, так яро не испытывал желания оглохнуть, лишь бы не слышать этой тривиальщины. До того, как открыть дверь бара он надеялся лишь на то, что позвавшие его сюда студентки не додумаются выдвигать на обсуждение произведения паралитературы и, надо признать, был приятно удивлен, услышав фамилию Чехова. Однако не учел, что помимо тех, кому он лично читал лекции, придут люди, не имеющие с настоящими художественными произведениями ничего общего. Его-то «воспитанники» не будут ходить вокруг да около и нести чепуху, подобную той, что он только что услышал. — Сколько чаек в пьесе Чехова? — крикнул он, взбодрившись и встав на ноги. — Одна, — отозвались сразу несколько голосов, некоторые уверенно, другие в некотором сомнении. — Идиоты, — прошипел Григорий себе под нос, распаляясь все больше. — Семь! Семь чаек! И убил себя Константин не от «нечего делать», а от «делать нечего». Хоть бы Гульченко почитали… — плюнул на пол и упал обратно на стул. — Во мужик дает… Я только ради этого сюда и пришел… Это вы еще на лекции в прошлом октябре его не видели… — полетели через весь зал перешептывания и комментарии. Слух он не потерял, как бы сильно этого ни хотел последние полчаса, а вот насчет самообладания поспорить можно. Плевать он хотел на вспыхнувшие обсуждения и разговорчики, его сам гомон и шушуканье выводили из себя, потому что мешали думать. Человек всегда злится, когда не может подобраться к собственным мыслям, хотя, казалось бы, вот они, бери и ныряй в них с головой, пока не захлебнешься. Но как только приходило что-то вразумительное, сию секунду улетучивалось, перебиваемое чьим-то высказыванием, направленным на него. Стало быть, заглушить посторонние реакции и нивелировать вскипевшую агрессию представлялось возможным только путем горячительного напитка. Немного пошатываясь и задевая встречающихся на выстроенной траектории людей, налетая на столы и наступая на ноги, Григорий пробирался через толпу, как очумелый мятежник, попутно сочиняя в голове грубый пасквиль. Ударившись ногой об очередной препятствующий стул, он не выдержал и швырнул его в сторону. Повезло еще, что никто не пострадал, потому что ему не хотелось бы в очередной раз проверять себя на степень сочувствия к пострадавшим. Был бы у него сейчас за поясом браунинг, он, не раздумывая ни секунды, пальнул бы в потолок. Ни к чему экивоки, по нему и так все видно. Как дикий горностай, охотящийся на полевку, Григорий подлетел к бару и схватил первую попавшуюся бутылку. Все застыли в ожидании, любопытстве и немного даже страхе и, затаив дыхание, ждали дальнейших его действий, как зрители ждут начала спектакля. — Вон она, — Григорий ткнул пальцем в Веру, как бы наводя на нее прицел с расстояния в несколько метров, — чайка, — теперь же она смотрела на него в упор, без осуждения, без поддержки, просто смотрела ему в глаза. — И он тоже чайка, — перевел палец на парня, с которым Вера общалась весь вечер. — А вот здесь — третья чайка, — Григорий развернулся и указал на бармена с непонятным именем. — Чего уставились? — Григорий Александрович, успокойтесь, пожалуйста, — если бы эту реплику не взяла на себя Катя, вряд ли бы кто-то другой изъявил желание прекратить этот цирк, за исключением ее подруги, конечно. — Мы вам такси вызовем, хотите? — Не хочу. Хотели «Чайку» обсуждать? Ну так обсуждайте, сейчас только мне милейший оформит еще пятьдесят грамм, — он сам усмехнулся своей банальной формулировке, — и я к вам присоединюсь, — вещал преподаватель с подчеркнутой театральной экспрессией, отошедший немного от мира реального в мир условный — туда, где он, главный оратор, видел своей целью удержать внимание публики, пришедшей слушать речи римского императора на площади. И широкий деревянный паркет бара уже казался ему подмостками, и студенты приобрели вид малообразованного народа, нуждающегося в его социальных реформах. И он один возвышался над ними на пьедестале, которым служил ему шатающийся стул с облезлой белой краской, и вещал об истории возникновения драматического искусства, не представляя даже, насколько комично выглядел со стороны. Собравшиеся именно этого от него и ждали, они пришли за обещанным зрелищем — такого они нигде не увидят, это закрытый показ. — Вы смеетесь, а я вам наглядно демонстрирую конфликт между талантом творить и талантом жить. Вот куда надо было в пьесе смотреть, а не искать правых и виноватых, — Григорий размахивал руками, говорил — все равно что кричал, топтался ботинками на тридцати квадратных сантиметрах спасительного островка, окруженный пираньями, и не видел границы, где заканчивалось его воспаленное воображение, и начинался книжный клуб. — Произошел душевный слом героя, — шепнули из толпы, и послышались тихие смешки. — Читали все-таки Гульченко, я в вас не сомневался. Мои! Мои студенты! Кто это сказал? — Григорий еще больше завертелся, ища глазами источник голоса, и случайно заехал стаканом по лбу молодой девушке. — О, а вот это уже влияние случая, — вместо извинений бросил он реплику уже другой девице. До всех понемногу доходило осознание, что так больше продолжаться не может. Кто-то, видимо от греха подальше, забрал верхнюю одежду и ушел по-английски, кто-то активно подбивал общую массу пойти в другой бар, а кто-то — понимая, что это еще даже не кульминация — решил подождать развязку. Какое же тогда будет представление, если зрители разойдутся на середине действия? — Про семь чаек помните? — бормотал Григорий больше для себя, чем во всеуслышание. — Трех я уже назвал, но кто же остальные — спросите вы? А я вам сейчас отвечу! Вот мужик сидит и молчит весь вечер, — он силился сотворить из ладони указательный жест-прицел, как добрых двадцать минут назад, но пальцы не слушались, сосуды сузились, и капилляры мозга закупорились, погрузив Григория в состояние эйфории, — ну в общем вон он, — кивнул щетинистым подбородком на мужчину среднего возраста, что подпирал плечом стену (вдруг упадет), — чайка во плоти. Большая часть присутствующих внезапно оказалась отсутствующей. А та, что держалась из последних сил, уже не слушала преподавателя. Даже если бы ей очень захотелось, разобрать в его призрачном словесном потоке все равно ничего не смогла бы. Сам Григорий представлял свою речь как идеальную, чистую мелодию, наигранную с нотного листа, но на деле же это были фальшивые звуки, с неопределенной периодичностью вытекающие у него изо рта. В этой луже он и сидел. Чуть позже — стоял, вздернув голову, лишь бы не захлебнуться, а потом и вовсе тонул, барахтался, через силу шевеля конечностями, чтобы обратно в рот не затекало. В этом поединке со здравым смыслом обе стороны готовились потерпеть поражение — учитывая, что Григорий проиграл битву в далеком прошлом, — но внезапное появление новой шахматной фигуры на доске дало возможность уцелеть хотя бы единицам. Утомленная рассуждениями о философии Паскаля и Декарта, Вера взбодрилась от шумного хлопка входной двери, понимая, что скоро всему этому придет конец, и отстранилась от дружеского плеча. Ее потревоженный приятель тоже сел немного ровнее, и взгляд его сделался более осознанным и любопытным. Прожектор будто перевел свет от захмелевшего Григория на вновь прибывшего мужчину. Высокий. Статный. Злой. Он быстрым шагом, наступая больше на правую ногу, преодолел дистанцию от двери до барной стойки, точно направил всю энергию в точность и правильность движения. — … так вот и я о чем говорю, сколько можно… — продолжалась бесконечная тирада преподавателя, который, казалось, и вовсе не заметил, как кто-то вошел (а впрочем, как кто-то выходил, как редела масса и как от него отворачивались, он тоже не замечал). — А судьи кто? Вы что ли? Я вообще думал, Буковски будет. Но Чехов тоже сгодится… — Твою ж мать, опять, — тяжелый вздох мужчины пролетел над ухом пьяного оратора. Григорий оторвал взгляд от стакана и направил его на черную доску, висевшую на стене напротив. Предложенные напитки, цены и акции двоились, то сливаясь в разборчивые пункты меню, то расплываясь и тускнея. Однако голову он не поворачивал — и так знал, кто там стоит и что этот кто-то ему скажет. Закончились посиделки, — заключил он про себя и, будто преступник, за которым стоял полицейский с наручниками, стал медленно разворачиваться всем корпусом. Из цирка в обезьянник! — и сам усмехнулся такой аналогии. — Витенька, — столкнувшись глазами с молодым человеком, начал Григорий елейно-ироническим голосом, — ты как тут? — дальше решил пойти по классике советских фильмов. — Я что, оказался в Москве? — Даже не начинай, — мужчина взял его за локоть, состроив при этом самое мученическое выражение лица, и стал поднимать со стула, придерживая другой рукой, чтобы преподаватель не рухнул на пол. — Вставай, забирай свои вещи и иди в машину. Только умоляю не испачкай мне салон, я ее только из химчистки забрал. Григорий приподнялся, твердо стал на ноги (по крайней мере так ему показалось) и еще раз оглядел заведение. Вокруг — пара перевернутых столов, сломанный стул, разбитые бутылки и перекошенные элементы декора. Славный вечер, — подумалось ему. Исходя из жизненного принципа ни о чем не жалеть, он с уверенностью сказал бы, что готов повторить. Было ли ему стыдно? Сейчас нисколько, а вот завтра… да и завтра нисколько. Не из таких он, чтобы стыдиться чего-то. Порой и самому ему казалось, что это чувство придуманное, и люди хотят сбить его с толку, одурачить. Вздор, все вздор… — Быстрей, я не собираюсь торчать тут с тобой полночи, — грубый голос разрубил пополам идиллические размышления, скатывающиеся в глубокий анализ мира. — Какого черта мне звонят и просят забрать тебя, а потом добавляют, что ты устроил погром? Сам будешь покрывать все убытки, я в этом принимать участие не собираюсь, — закончил мужчина, скрестив руки на груди. — Ты — моя главная чайка, — улыбнулся Григорий и потянулся руками к его лицу, но лицо вовремя увернулось. — Хватит паясничать, бери вещи, — мужчина скривился, точно по его лицу пробежала мелкая судорога. — Не отнекивайся, Виктор. Ты больше всех претендуешь на роль Чеховской чайки, ты же у нас заблудшая душа. — А ты тогда кто? — последовал пренебрежительный вопрос. — Как? — картинное удивление отразилось в реакции преподавателя, широко раскрывшего рот при вопросе. — Я не чайка, я лишь ее подобие. Даже нет, не так, — он задумался, почесал затылок и вдруг выдал, — я чучело убитой чайки. — Будь так любезен, закрой свой рот. Видно было, что молодому человеку есть еще, что добавить, но разводить полемику при всех он не хотел. Тем более народ и так уже во всю глазел на неизвестно откуда появившуюся персону, общавшуюся с преподавателем на повышенных тонах. И такое повторялось из раза в раз — менялись люди, но не причины и последствия. Мужчина стоял, крепко стиснув зубы, дабы не наговорить ничего лишнего, и недовольно оглядывал посетителей бара, пока Григорий чуть ли не ползком пробирался к столу за своим телефоном и бумажником. Он уже привык видеть озадаченность, а в большей мере даже сконфуженность во взглядах. Снова поднялся галдеж, переговоры и осуждающие реплики. Мужчина не знал, куда девать взгляд, потому что каждый раз натыкался на чужое недовольство или ехидные улыбки, говорящие как будто «ну и дела» или «чего устроил-то». Но одна пара глаз ввела его в ступор, потому что направлена была не на Григория, а на него самого. Смотрела с неким любопытством, видно, гадая, кто он такой. Не выдержав больше пристального взгляда, он развернулся на пятках и зашагал прочь, прихрамывая и оставляя глухой перебивчивый гул шагов по паркету, аккомпанементом к которому послышались неровные удары ботинок Григория.Чучело чайки
3 сентября 2023 г., 00:16
Начало каждого учебного года иной раз символизировало для него полнейшее ничего. Для многих это было началом нового этапа жизни — чрезвычайно знаменательным событием, для некоторых — концом беззаботных летних будней. В то время как Григорий Александрович Ковалевский, доцент кафедры литературоведения института филологических наук, давно потерявшийся во времени суток, месяцах, а то порой и годах своей жизни, движущейся непонятно на каком бессмертном механизме (барахлящем разок другой, стабильно дающем сбои, но все еще — черт бы его побрал — работающем), не всегда успевал проследить за течением времени. За сменой погодных условий, за преобразованием внешнего вида людей и их же настроений. Осень всегда вносила апатию, серую тоску и ощущение безысходности в массы. Согласитесь, вы же тоже это чувствуете буквально с порога: стоит только оторвать последний лист календаря, на котором красными потертыми буквами напечатано «август», вы мгновенно погружаетесь во всепоглощающее уныние, включающееся как по расписанию и засыпающее с наступлением лета. Однако он в своем состоянии оставался непоколебим. Профессор был убежден: к черту осеннюю хандру, если сама хандра как таковая живет вне всяких сезонов и в принципе ведет свое размеренное существование, несмотря на то что многое в этом мире подвергается изменениям.
Начало каждого учебного года знаменовалось суетой. Вот что он мог бы сказать наверняка, даже не начав сопротивляться. Он не ведал, как это работает в школах: сам окончил давно, а дети… дети — цветы жизни, но его сад полон сорняков, однако студенты, Григорий уверял, буквально сходили с ума. Первокурсники были крайне взволнованы организационными моментами и вели себя как настоящие утопающие, которых бросили погибать в этом глубоком и страшном открытом море под названием «университетская жизнь» — того, гляди, очередная волна и накроет с головой. Выпускники, дело житейское и всем давно знакомое, начинали забег с горящей пятой точкой по закрытию незакрытого, выполнению невыполненного и… ну, вы поняли схему. И если вышеперечисленные всегда вызывали невольное закатывание глаз у преподавателей, отдохнувших и загоревших после недолгого отпуска на каком-нибудь черноморском побережье, то третий тип учащихся те самые отдохнувшие и загоревшие воспринимали подарком судьбы — им предстояло написание курсовых работ.
Начало каждого учебного года влекло за собой бегающих по кабинетам студентов и регулярное неловкое постукивание в дверь — все они были озабочены выбором научного руководителя. Что же, стоит сказать, что и здесь наш герой сумел отличиться, облегченно выдыхая при осознании этого факта. Его — чертового гения института филологических наук, выдающуюся личность кафедры литературоведения — никто никогда не выбирал в наставники. Более того, студенты его сторонились. Если уж совсем на чистоту, то и коллеги не меньше, мысленно подсчитывая дни до его увольнения. Это звучит парадоксально и вряд ли с первого раза уложится в сознании читателя, никогда не встречавшегося с этим человеком лично — гений и избегают; прекрасный специалист своего дела и не востребован. Не будем раскрывать все карты сразу и просто попросим довериться хотя бы только потому, что не хватит всех колод карт мира вместе взятых, чтобы пролить свет на эту личность.
Радовало ли его отсутствие нервно переминающихся с ноги на ногу студентов под дверью его кабинета? О несомненно! К чему морока с зелеными мальцами, не совсем еще понимающими, где они находятся и что им со всем этим делать? Слепыми котятками, на ощупь выполняющими все задания просто потому, что так было велено откуда-то свыше. Заблудившимися путниками, сбившимися с пути и блуждающими в поисках выхода из этого порочного круга. Достаточно аналогий и вычурных метафор, логика удовлетворенного своей непопулярностью среди студентов профессора ясна.
Вы только не подумайте: Григорий не собирал свой отторгающий образ по крупицам, тщательно подбирая каждую мерзкую деталь, стараясь оттолкнуть любого к нему тянущегося (а, что уж скрывать, последние все же наблюдались). Своим обликом он не пытался внушить заставляющий бежать в обратном направлении страх окружающим — и, упаси боже, ученикам, стремящимся к светлым знаниям, — он не отвергал никого намеренно. Но достигнутым эффектом все же оставался удовлетворен. Он не был озабочен одобрением социума, поддержанием жалких, никому не нужных формальностей по шаблону «и вам не хворать», да и в принципе не нуждался в компании как таковой. Размеренное существование, сопровождающееся мелкими радостями в лице темного нефильтрованного, старой добропорядочно скоммунизженной печатной машинки и периодически уходящих из однокомнатной квартиры-студии женщин, более, чем устраивало профессора. Устраивало — сейчас он для галочки кинет взгляд уставших глаз на покрытую темным волосяным покровом руку с фантомными часами — вот уже добрый десяток лет, с тех пор как он покинул несчастную жену. Устраивало ровно до тех пор, пока в прочную деревянную дверь его кабинета с несколькими замками, забытую всеми и редко посещаемую студентами и коллегами, расположенную на последнем этаже старого, но хорошо сохранившегося здания, не раздался решительный стук. А о кабинете ли речь?
— Я не курирую, и вам это прекрасно известно, — сообщил Григорий после того, как на пороге появилась самоотверженная девушка в белом сарафане, сладкими стонами которой он упивался все лето, и заявила, что будет писать с ним курсовую работу.
Он продолжал обращаться к ней на «Вы», даже когда совершенно точно решил для себя избавиться от этих глупых формальностей при общении как со студентами, так и с людьми старше него. Последних, по мнению мужчины, утверждающего, что его ментальный возраст достиг человеческого предела, уже не осталось.
— Ни с кем другим я писать не намерена. А тебе бы не забывать про то, что входит в твои профессиональные обязанности.
Она продолжала ему беспардонно тыкать, даже когда оставалась той самой прилежной студенткой, краснеющей от внимания сотни глаз, читая доклад; той самой девочкой, уступающей место бабушкам в автобусе; той, про которую впоследствии эти же бабушки на лавочках говорят: «Дай бог ей крепкого здоровья», — а мужчины ласково смотрят вслед и думают: «Вот она — женственность».
Когда их скромная компания из двух человек пополнялась, она сменяла сухой дерзкий тон на игриво-кокетливый, кидая в лицо загадочное «Вы», даже если от уважения в вежливой формулировке не оставалось и грамма. Почтение — последнее, что заслуживал человек, раскинувшийся перед ней в своем кресле во всей красе.
— Я уже выбрала тему и заведомо могу сказать, что без тебя мне не справиться.
А потом они писали курсовую. Писали в том же кабинете, писали на столе в его унылой однушке, писали на расшатанной кровати, писали в холодной ванной и пропахшей сигаретами кухне. Потрудились на славу, в целом. Без тебя мне справиться, — все это время било набатом в захмелевшем сознании профессора.
— Представляешь, — начал он, глядя на то, как она наспех просовывает в джинсы ремень, недовольно бормоча себе что-то под нос, — на днях ко мне пристали какие-то студентки…
— Старый хрыч опять запел дифирамбы о собственной персоне, пользующейся в кругах бедных студенток особым спросом, — устало вздохнула девушка, накидывая рубашку.
— Одну бедную студентку старый хрыч только что так…
— Имей совесть. С тебя песок сыпется, а ведешь себя как мальчишка.
Эта грубость выводила ее из себя. Она повсюду: в каждой его вещице, в каждом брошенном слове, в каждом волоске небритой щетины. Она оторвалась от своего занятия, равнодушно глядя на него в ожидании очередной колкости.
Эти приемы — злобное стреляние глазками, крики, угрозы никогда больше не появляться вновь, спешно удаляющаяся спина — давно перестали на него действовать. А вот это самое равнодушие в ее глазах — вот оно, да… то, что надо. Она будто случайно, с тем же небрежным равнодушием, нажала на верную кнопку и запустила опасный механизм, сама того не понимая.
— Дослушала бы меня хоть раз — поняла бы, что совестливее человека днем с огнем не сыщешь. На днях ко мне пристали какие-то студентки с просьбами посетить первое заседание их книжного клуба, — он усмехнулся и возвел взгляд к потолку.
— Нашли массовика-затейника и главного университетского самодеятеля, — искренне расхохоталась девушка.
— А я ведь иду, — вернул к ней свой внимательный взор, поймал каждую реакцию на веснушчатом лице и, сам себе в этом не отдавая отчет, обрадовался тому, что получилось удивить.
Он по наитию потянулся к тумбочке за открытой пачкой сигарет и как-то неуверенно добавил:
— Уже в эту пятницу. Придешь?
Она решила оставить последнее проигнорированным, видно, не совсем осознавая целесообразность этого приглашения, и не спеша двинулась к выходу, подхватив с пола свою сумочку.
— Не уговариваю, но… тебе бы понравилось, — приподнялся на локтях и крикнул вслед, подумав: последняя попытка и черт с ней с этой дурой.
Тихо закрылась дверь. Расхлябанные петли к такому никак не могут привыкнуть. Он потушил недокуренную сигарету, едкий дым которой постепенно заполнял пространство, вытесняя собой ее сладкий запах.
Она никогда не оставалась на ночь. По правде говоря, никто не оставался, но была большая разница между тем, как не оставались они и как не оставалась она. Когда одни с воплями и истериками убегали, хлопая дверью и не щадя дурацкую картину, криво болтающуюся над кроватью, а другие размазывали тушь по раскрасневшимся щекам и скуля просились обратно, Григорий каждый божий раз думал о том, как же хочется хот-дог и монотонно повторял одно и то же: встать, вернуть с грохотом упавшую картину на ее законное место, выкинуть стакан, которого касались чужие губы, оставляя дешево-красные разводы, заправить кровать после не такого уже и хорошего секса, уставиться в окно.
Когда она вставала с кровати, напевая какую-то дурацкую песенку на испанском языке, наспех застегивала пуговицы рубашки, пропуская парочку или путая их между собой местами, попутно выискивала глазами свою сумочку, что грустно и одиноко валялась на грязном холодном паркете, осторожно прикрывала дверь, оставляя после себя лишь тихое «adiós», профессор еще долгое время был неподвижен. Доведённый до автоматизма алгоритм действий мгновенно забывался, а Григорий продолжал лежать, не зная куда себя деть, и чем заполнить эту внезапно образовавшуюся после ее ухода пустоту. Подобная пустота возникала всякий раз, стоило женщине покинуть его — уж очень он был падок на тепло женских рук и их нежные стоны, щекочущие слух. Поэтому он никогда и не придавал особого значения эмоциям, накрывавшим после очередного ухода, и ни разу не предпринимал попыток его предотвратить: остановить ее, вернуть в расшатанную бывавшими здесь до нее койку и накрыть колючим пледом.
Ковалевский окинул комнату взором замученных глаз, зацепился взглядом за беспросветную тьму за окном, делая жадные глотки пива из бутылки, стоявшей возле кровати со вчерашнего дня, и подумал: что-то не так. Замахнулся со всей силы и сжатым кулаком скинул со стены картину.
Я — сумочка на грязном паркете, — подумал он.
Потом еще немного полежал и счел эту мысль достойной принятия чувственно-воспринимаемой оболочки, а потому рванул к письменному столу и на каком-то подобии листка нацарапал простым карандашом первую строчку стихотворения, которое никогда не допишет.
Григорий зажег настольную лампу, надел свои очки, поджег толстую папиросу — он их курит тогда, когда на него снисходит вдохновение, но лишь для поддержания атмосферы — и полночи пыхтел, подбирая нужную рифму. Та никак не приходила. Профессор как никто другой знал, что хорошим стихотворение получается лишь тогда, когда поэт излагает все то, что гложет его беспокойную душу. Содержание, насквозь пропитанное болью творца, — вот, что обладало истинной значимостью. И к черту форму, к черту рифму, к черту все то, что радует глаз и другие органы чувств, пока не удалось порадовать самое главное — душу.
Отдавал бы себе Григорий отчет в том, что его гложет — выпустил бы уже целый сборник. Прославился бы, разбогател, свалил бы на Камчатку, и поминай как звали. А пока довольствовался тем, что есть: сидел в своей старой лачуге, заваленной различными антикварными и никому давно не нужными вещицами, покачивался на деревянном стуле со сломанной спинкой, зачесывал лезущие в глаза беспорядочные кудри, потирал небритый подбородок, держал в зубах невкусную папиросу и корпел над созвучием для словоформы «паркете». Когда ты бросила меня на рассвете? — пролетела в голове мысль, но он тут же отшвырнул ее куда подальше, — нет, ну что я — брошенная на помойку шавка? Что за черт… Зато рифма была бы точная бедная… это ты, блядь, точный бедный, баклан!
Он яростно смял листок и откинул к горе остальных бумажных комочков, что красовалась на его столе величавой пирамидой Хеопса. Если включить воображение (читать как: покурить травки) и прикрыть один глаз (а лучше оба), то его рабочее место в принципе можно было счесть за целый ряд достопримечательностей, посмотреть на которые слетаются тысячи туристов со всего света. Рядом с пирамидой Хеопса из несостоявшихся стихотворений располагалась Великая Китайская Стена из полупустых банок пива, а слева от нее Пизанская башня из помятых пожелтевших учебников по теории литературы и философии, а на самом краю стола — Ниагарский водопад. Стоп, водопада не было… пиво, твою мать!
Ещё минут десять Григорий возился с последствиями опрокинутой в какой-то непонятной агонии банки пива, что растеклось теперь по полу липкой и дурно пахнущей лужей. Злобно чертыхаясь, он спасал от великого потопа не проверенные ещё с прошлого года эссе третьекурсников, а заодно и сварливую старушку с нижнего этажа.
Светало. Рассветные лучи появлялись рано, что свойственно первому осеннему месяцу: лето не хотело отступать, а дни — становиться короче. Ночь, проведённая в поисках рифмы и правды, казалась потраченной впустую. Профессор, с ног до головы пропахший хмельным напитком, натянул поверх белой майки-алкоголички серую рубашку с коротким рукавом, подхватил со стола нужные учебники — скорее для виду, ими он точно не воспользуется во время лекции, — запихнул в карман потертых велюровых джинсов наполовину опустошенную пачку сигарет и поспешил на работу.
Работа. Такое любопытное слово, непременно подразумевающее под собой направленную на получение результата деятельность человека — и тут неважно умственную или физическую, это уже на любителя. Каждое утро, собираясь в университет, Григорий спрашивал себя: какого результата от этой деятельности он ждал? Любой высококвалифицированный педагог сходу ответит, не потратив на раздумья ни секунды: «Надеюсь на успешное просвещение молодого поколения, на передачу собственных знаний своим преемникам как самого ценного наследия». Ковалевского, безусловно, можно отнести к разряду высококвалифицированных педагогов, но к числу мыслящих подобным образом — лишь с большой натяжкой.
Он ни разу так и не смог ответить себе на этот волнующий его вопрос, поднимаясь ежедневно на рассвете и заводя свой старенький зеленый Москвич, уносящий его из раза в раз в неизменном направлении. Первым, что радовало еще не проснувшийся до конца глаз Григория ранним утром, всегда становился хорошо сохранившийся с далеких восьмидесятых университетский корпус, располагающийся на знакомой до боли улице Максима Горького. Здесь прошли лучшие студенческие годы профессора, ставшие апогеем его понимания собственной уникальности.
На каждом углу института филологических наук двадцатилетнему Грише твердили о том особом даре, которым он незаслуженно был награжден Всевышним, и о том невероятном таланте, который недалекий студент направлял в неправильное русло. Однако свои способности, воспеваемые преподавателями, Гриша прекрасно принимал и осознавал, более того, был убежден, что русло выбрано самое что ни на есть верное: он строчил днями напролет стихотворения, сочинял поучительные рассказы и даже высокоморальные романы, трудился над научными статьями, за банку пива или блок сигарет выполнял за боготворивших его одногруппников домашнее задание и выступал на различных конференциях. Жадным его назвать нельзя было — делиться своими знаниями с миром он готов был сколько душе угодно, наверное, еще в тот момент определившись с выбором будущей профессии.
Вот только учиться Грише не нравилось — он просто не видел в этом необходимости, еще с молоком матери впитав, что сильный обучает слабого. А он на этот свет пришел уже всему обученным, и унизительная, на его взгляд, роль слабого никогда не приходилась ему по душе. Преподавателей, искренне желающих вложить в его светлую голову еще больше знаний, он наотрез отказывался воспринимать, полагая, что те незаслуженно занимают позицию сильного в этой незамысловатой иерархии. Он умудрялся находить ошибки и недочеты в умозаключениях многоуважаемых докторов наук, срывал своими комментариями бесчисленное множество лекций, неоднократными замечаниями доводил до белого каления весь преподавательский состав. И при всей этой совокупности нарушений субординации и выхождения за рамки дозволенного, его имя никогда не появлялось в списках на отчисление — профессоры, озлобленно сжав кулаки, признавали разумное зерно в грубо отпускаемых комментариях несносного студента и ничего поделать не могли. Большинству из них оставалось лишь игнорировать его поведение, а тем немногим, чье хрупкое эго задевалось с каждым разом все сильнее — безжалостно занижать отметки. Те, к слову, Гришу никогда не волновали: оценка знаний, подумать только. А кто их оценивает, позвольте узнать, да по каким критериям? Достаточно ли их собственных знаний, чтобы судить чужие? — думалось ему, — а судьи кто, а судьи кто…
Так Ковалевский с горем пополам окончил институт, помимо диплома о высшем образовании, заимев за пять лет обучения еще и немыслимое количество завистников и ненавистников. То время было слишком противоречивым и двойственным, но все равно казалось Грише самым счастливым за всю его жизнь. Его неоднократно номинировали в лучшие студенты года, закрывая глаза на развязное поведение, стабильно не выполняемые задания и многочисленные прогулы. Его уважали и набивались в товарищи, несмотря на то, что он несколько раз становился на учет за вандализм (он до сих пор задавался вопросом, с чего это вдруг нельзя исписать стены корпуса афоризмами Иммануила Канта), хулиганство и драки (все еще недоумевал, почему законом запрещено избивать тех, кто не знает, что «стих» это лишь строка стихотворения, а не оно само) и подстрекательство (неужели нельзя настроить всю группу против человека, постоянно использующего в речи уменьшительно-ласкательные суффиксы?).
Неведомо за что ему все прощалось.
А он… он корнями прирос к этому месту, буквально привязал себя прочными веревками к красивому зданию, так и не определив для себя после выпуска другое жизненное направление. Спустя пять дней бессмысленного лежания на кровати после торжественного вручения дипломов, он осознал, что нет больше места на этой планете, где его примут таким, какой он есть — жадно оторвут с руками и ногами, нивелировав все недостатки, и никому не отдадут. А потому несносный студент Гриша — головная боль всех преподавателей своего времени — вернулся в родные стены, став Григорием Александровичем Ковалевским — страшным кошмаром студентов наших дней.
Этим ранним сентябрьским утром он устало волочил свое безжизненное тело по коридорам университета — давала о себе знать ночь, проведенная без сна, — и с нечитаемым выражением лица осознавал, что ничего не изменилось. Нет, он не о помпезных колоннах, с осыпающейся побелкой, не о старой библиотеке, до сих пор хранящей тысячи книг с отсыревшими и пожелтевшими страницами, не об аудитории-амфитеатре, в которой еще грызли гранит науки люди, заставшие Брежнева, — хотя все это и обладало для Григория несоизмеримой важностью: в старинных зданиях живет дух времени. Так и родной сердцу корпус упорно хранил в себе дух советских времен, по которым душа Григория так изнывала. И как бы ни казалось, что под гнетом пришедших перемен новой эпохи реформировалось многое, неизменным оставалось одно — ему все так же неведомо за что все прощалось.
Когда его клялись уволить за несоблюдение рабочей дисциплины, совращение студенток или использование нецензурной лексики во время лекции, Ковалевский смеялся угрожающему в лицо. Он мог быть кем угодно: пошляком и алкоголиком, хамом и грубияном, расистом и женоненавистником, нацистом и гомофобом, но своё дело знал хорошо. А ещё свою незаменимость. «Никто в этом чертовом городе не может предоставить такой же багаж знаний в области теории литературы», — с невозмутимым видом каждый раз говорил он на любое замечание, и споры сиюминутно умолкали — прозаседавшиеся не знали, чем возразить.
Все они могли гнать его из университета палками, как избавляются от старого пса и выкидывают на улицу умирать от холода, могли смотреть осуждающим взглядом из-за очередной рыдающей студентки, читать нотации и ставить запрет на использование слова «черт» и всех от него производных, но все равно звонить ему на следующий день и сухим голосом просить прочитать еще одну лекцию второму курсу. Ей-богу, подобно выбегающим каждую ночь из моей квартиры шлюхам, они сотрясают воздух и заставляют меня убедиться в том, какой же я падший человек, а наутро, забыв все озвученное и нет, пытаются вернуть разрушенное на свои места, — иной раз проводил аналогию Григорий и спешил делиться своими знаниями в любимую поточную аудиторию с постепенно возвышающимися рядами.
Так и сегодня профессор самодовольно ввалился в помещение, кишащее суетливыми первокурсниками, неуверенно перешептывающимися и шелестящими новой канцелярией. Его появление осталось незамеченным: вчерашние школьники были слишком заняты успокаиванием нервишек перед первой в своей жизни лекцией.
Григорий кинул свои учебники, что с громким грохотом приземлились на преподавательский стол: хочешь привлечь к себе внимание и добиться тишины — сам стань источником шума. В кабинете, озаряемом яркими солнечными лучами, повисла звенящая тишина, и на преподавателя уставились сотни пар глаз.
Он запрыгнул на парту с ногами и хищно оскалился, глядя на студентов сверху вниз: хочешь, чтобы тебя запомнили — совершай сумасбродные поступки, вызывающие непонимание.
— Я не буду писать свое имя на доске, — Григорий подал голос, еле как слез со стола, едва не распластавшись на коричневом паркете, и начал вальяжно расхаживать по аудитории со сведенными за спиной руками, — вы можете даже не забивать себе голову такой ненужной информацией. А за все эти годы, поверьте дяде, вам придется научиться разграничивать всю поступающую в ваш мозг информацию на нужную и ненужную, и пока вы не обладаете столь необходимым навыком, я сделаю это за вас. Можете звать меня Господом Всемогущим, можете — хуем собачим, мне, честно говоря, до едрени фени.
Профессор закончил приветственную речь, замер посреди аудитории и торжественно улыбнулся от уха до уха, удовлетворенно ловя непонимающие удивленные взгляды, подобно стоящей на сцене после успешного дебюта актрисе, которая со слезами счастья на глазах ловит шикарные букеты от поклонников.
— Нет единой концепции литературы, как и нет единой парадигмы, которая претендует на главенство. Литература — это пустой белый лист. Не пройдет и секунды после брошенного вами на него взгляда, как лист преобразится. В ваших глазах его изменит собственная картина мира. Хотя не удивляйтесь, если позже она переменится вновь, — ровным тоном хрипловатого голоса вещал Григорий первокурсникам материал вводной лекции, болтая ногами, свисающими с парты, на которую он, в конце концов, уселся и перестал метаться по кабинету, отвлекая студентов своими механическими действиями.
Невольно вспомнился теплый майский вечер, когда он в той же аудитории рассказывал то же самое прошлогодним первокурсникам. Под конец первого года обучения студенты должны были прослушать уже другой материал, но Григорию было необходимым убедиться в том, что в несмышленых головушках уложились основы основ, а в эффективности преподавания коллеги, которую в тот день пришлось замещать, он уверен не был.
— Почему же она переменится? — послышался тогда нежный голос с контрастирующим бойким вызовом в нем.
— Не существует ничего более подвижного, чем человеческие картины мира. Они подвластны многим факторам, — поспешил объяснить Григорий, попутно пытаясь рассмотреть в сотне студентов отчаянного смельчака, решившегося задать вопрос: обычно во время его лекций аудиторию стабильно наполняла тишина, перебиваемая лишь его размеренной речью.
— А каким факторам подвластна ваша картина, профессор?
То была первая встреча Григория с лучшей женщиной студенткой в его жизни и его первое поражение в напряженной битве, которая велась по сей день: он не знал ответа на ее вопрос.