***
Коротко стриженые — теперь он обрезал их каждый раз, едва они отрастали по плечи — волосы не скрывали цепочки белых шрамов на загривке, между изящных изгибов хрупких плеч. Так странно видеть на этом теле жестокие следы, угловатые грубые росчерки. Как царапины на дорогом украшении, трещины в драгоценном камне. …старые, глубокие, давно, но плохо зажившие. Захотелось шутя провести по ним языком или нежно коснуться губами, но удалось позволить себе лишь невесомо очертить кончиками пальцев каждый. Медленно и осторожно. Погрузившись при этом в собственные мысли. Облик Аннатара был безупречен: ни единого изъяна, ни шрама; чистая белая кожа, отливающая золотом, длинные волосы — то же золото, золото и огонь. Прекраснейший из даров, драгоценность, достойная рук лучшего из кузнецов. Облик Майрона тоже был прекрасен. Безупречен. Только кожа — бледнее, скулы — острее, волосы — короче и будто обсыпанные пеплом, серые. Седые. Хотя майар не стареют и поседеть могут едва ли… И на прекрасном, стройном, гибком, сильном теле он не видел — прежде — ни единого шрама. Все свои шрамы Майрон наверняка искусно прятал глубоко, слишком глубоко внутри, под десятком фальшивых личин и пустых имен. Там, глубоко, как злое изначальное пламя в земных недрах, в Майроне плескалась боль. Он скрывал ее старательно и искусно, но Тьелпе видел. Замечал невзначай, как взгляд его становился пустым и холодным, когда тот думал, что эльф не смотрит. Как губы в забытии готовы были выпустить вздох, болезненный стон с отголосками чужого имени. Как он вздрагивал порой, пугаясь теней. И как на тень, Майрон смотрел на него. Пальцы рассеянно скользили по горячей коже, и линии невольно складывались в буквы, а буквы… — Он клеймил так всех?.. — Только самых верных.***
Его — собачья — верность — эхо разбивающихся о каменный пол капель крови из разодранного горла; тихий, слабый скулеж; тонкие бледные руки, скользящие по холодному камню, по собственной крови, остывающей и липкой. Его верность — не сметь поднять головы, изо всех сил зажмурить глаза от выжигающего, про́клятого света камней в железной короне. От того, что их теперь два, свет не стал слабее, напротив, только злее. Как и его хозяин. Его верность — терпеть боль, которая течет по его телу вместо крови, пока кровь утекает вместе с остатками силы; и если его ослабленный, измотанный дух не покинет это тело прежде, чем оно истечет кровью, — это будет еще одним поражением. Еще одним наказанием. Его наказание — чужой холодный голос эхом в пустом зале и в его голове. Хоть что-то кроме боли, но слов все равно не разобрать. Они злые и недобрые, полные яда и стали, но он не слышит их, не понимает их смысл. Или понимает слишком хорошо, оттого и незачем вслушиваться. Его вина — в том, что он подвернулся под руку. Оказался там, где всегда стремился быть — рядом. В ненужный момент. Его вина… Не его и не вина вовсе. В неудачах он винит кого угодно: треклятые камни, треклятого нолдо-кузнеца и всю его треклятую родню, девчонку и собаку, тоже треклятых, Валар, Эру, даже камушек в сапоге… Себя он винит лишь в одном. В собачьей верности. В собачьей любви. Лишь это виной тому, что пол под сбитыми коленями и израненными ладонями такой безжалостно твердый и холодный; что боли так много, а крови — так мало; что разум тонет во тьме, но до последнего не хочет признавать нынешнее свое поражение. Его поражение — не потерянная крепость, не проигранный бой. Его поражение — его слабость — первый шаг во тьму по зову чужой воли и собственной гордыни. Голос стих, выплюнув напоследок что-то ядовито-смертельное. Что-то о том, что произойдет дальше. Мог бы вовсе не тратить слов. Мог бы не тратить силы, мог бы не тратить боль. Мог бы просто уйти, бросить его умирать в одиночестве и холодном мраке. И это было бы худшим из наказаний. Сознание затянуло тьмой. Непроницаемой и тяжелой. Боль никуда не делась, плескалась в теле, шипела, пенилась, переливаясь через край, но разглядеть в ней нюансы, оттенки, полутона было невозможно. И это было крохотной милостью, наградой за верность — дать захлебнуться в чистой боли и непроглядной тьме, чтобы не ощущать и не видеть ничего, кроме. Тьма схлынула так же внезапно, отосланная прочь небрежным жестом — собрать в горсть и безразлично, будто ворох опавших листьев, отбросить спутанные пряди волос, потускневшие и слипшиеся от крови. Открывая беззащитные, обнаженные хрупкие плечи, лопатки, шею. На непроглядном фоне боли вдруг мелькнуло ощущение, острое и знакомое. Мимолетное прикосновение прохладных, будто неживых, обожженных пальцев. А потом сразу же — сталь, острая и знакомая. Как любящий, но строгий отец помнит каждое свое дитя, так и он, как кузнец, помнил каждое свое творение — от пустяковых побрякушек до смертоносных клинков, — что выпускал из своих рук, наделял силой и целью. Ни одно из его творений не вольно было причинить ему вред, ибо направлялось волей творца. Но власть над собой он однажды вложил в чужие руки, как и клинок, что сейчас острием касался его кожи. Снова голос. Теперь он позволил себя расслышать. — Это последний урок. На сегодня. Не смей забывать, кому ты… — окончание фразы утонуло во тьме. «…служишь». Принадлежишь. Холодная сталь обожгла уверенным росчерком недрогнувшей рукой. Обожгла боль — уже не смертельная, не черная, но горячая, ядовитая, злая. И между этим — мимолетное и небрежное — совсем случайное касание обожженных, обнаженных ладоней. Без привычных перчаток — так удобнее держать изящное лезвие для тонкой работы. И эти мимолетные касания были крохотной милостью, за которой он тянулся и телом, и духом — и обжигался об ледяную острую сталь. И снова, и снова тянулся и обжигался нарочно. Боль за милость, милость за боль. А сталь в уверенной руке шаг за шагом, росчерк за росчерком выводила узоры на бледной коже, горящие и кровавые, и кровь тонкими струйками, алыми каплями вновь глухо разбивалась о каменный пол. Он кожей чувствовал каждое милостивое касание и обжигающий росчерк. Не видел, но знал, в какой узор они сплетались. Складывались в буквы, а затем… Не видел — но знал, что эти росчерки будут гореть на его коже, пока не остынут, не затянутся белыми холодными шрамами. Но останутся навсегда. Последним уроком собачьей верности. Сквозь все эпохи, сквозь все обличья, пока мир не обратится в пепел в последней из битв, он будет помнить этот урок и носить на себе как клеймо, как величайшую милость, как награду за верность… «Мелькор».