***
Мишка Горшок смотрел зверем — дикий, нечесаный (хотя предупреждали заранее), приведенный в барские покои с утра, он недобро хмурил брови, когда Александр Владимирович вручил ему вольную грамоту. — Это удостоверяет, что отныне ты полностью свободный человек, Михаил. Словно не слыша шиканья экономова помощника, Мишка даже не попытался изобразить благодарный поклон. Взял желтоватый листок — и тупо коротко глянув, разорвал надвое, а куски бросил под ноги. Помощник эконома взвизгнул. Мишка дерзко вздернул подбородок и отчеканил барину: — А я и так свободный. Вы никогда надо мной не были вольны, и ваши грамоты мне — во!.. — он неопределенно махнул рукой в районе бедра и осекся. Судя по очень растерянному виду, он сам был уже не рад своей выходке. Александр Владимирович с улыбкой покачал головой, и Андрей подал ему второй экземпляр: — С этой будь аккуратней. Понадобится тебе на дорогах. Мишка ошалело моргал, переводя взгляд с Андрея на барина и обратно. Но тут же опомнился и проворчал: — Руку целовать не буду. Александр Владимирович неожиданно зло усмехнулся: — А я бы и не дал. Откусишь ещё. У Андрея сладко защемило в груди. В следующий миг Миха кинулся к барину и припал к его правой кисти, ткнувшись носом в костяшки. Если бы он знал, где еще час назад была эта рука и какие эксперименты творила…***
Со следующего же утра после того, как Андрей повинился, началась у него новая жизнь. Ему обустроили комнату — на том же этаже, что и у барина, но в анфиладе по другую сторону от лестницы. Раньше это была комната покойной матушки барина, но уже много лет она стояла запертой на висячий замок. Александр Владимирович бестрепетно приказал все вещи покойницы, трюмо, подставки для цветов и китайские ширмы, перенести в кладовую, и оказалось, что комната на самом деле очень даже просторная. Александр Владимирович сам отдернул пыльные бархатные шторы, пуская в покои косой осенний свет, и спросил: — Ну что, Андрюша, хочешь здесь жить? — Хочу, — тихо ответил Андрей. Эта комнаты была больше, чем вся их изба вместе с крышей. Для Андрея там всё обновили, побелили заново потолок, стены из «цвета бедра испуганной нимфы» перекрасили в серебристо-серый (он сам выбирал по книжке-каталогу с выкрасками и весь день бегал смотреть на работы). Поставили настоящую большую кровать, и Андрей целый час на ней катался, дурачился, — а потом пришел барин, и дурачились они уже вдвоем. Другую комнату, смежную, с огромными окнами, отдали ему под мастерскую. Андрей с детским восторгом смотрел, как заполнялся шкаф выписанными из города гипсовыми головами богов и моделями со снятой кожей — экорше. Восторг немного поуменьшился, когда приехал выписанный также из Петербурга учитель — старый итальянец, недавно еще наставник Императорской Академии, вышедший на заслуженный отдых. Андрею сухощавый лысый господин с длинным певучим именем, которое на русский манер переиначили в «Антон Леопольдович», показался сначала скучным и строгим. Но старик, увидев в нем способности, как-то быстро оттаял и часто с жаром объяснял Андрею строение мышц, при этом так увлекаясь, что принимался рисовать за него и покрывал весь лист густой сеткой грифельных линий. Постепенно Андрей смог разговорить своего учителя, расспросить про житье в Петербурге, — именно туда барин решил послать Мишку. И старик, задумавшись в кресле (пока Андрей, закусив от старания язык, рисовал людей с содранной кожей), часами описывал блеск российской столицы. Андрею даже не верилось — неужели на божьем свете бывает подобное! Дорога через весь город, такая широкая, что могут рядом ехать четыре кареты, да еще и мощеная? Наплавные мосты? Дюжина театров, в которых каждый вечер спектакли? Сказка, и только. Рассказывал Антон Леопольдович и про родную Италию, куда надеялся вернуться умирать, про красоту её полей, про города, в которых жизнь кипит, не затихая даже ночью, и вечный Рим, где всё дышит древностью. Андрею от этих рассказов делалось почему-то тоскливо. — Да что вы, — уверял он, — куда вам умирать? Возраст, простите, детский. И что, что вам шестьдесят? Вы еще всех переживете! Старик качал длинным пальцем, потемневшим от въевшегося грифеля: — Громкое заявление, молодой человек! Как известно, мы предполагаем, а Господь… он… отмеряет? — Антон Леопольдович был не слишком силен в русских пословицах и поговорках. После обеда, когда свет становился хуже, Андрей должен был практиковаться один, делать наброски из окна или оттачивать штриховку. Это было самое сложное. Без надзора итальянца и его рассказов Андрей не мог усидеть на месте — так и тянуло к барину. Часто он бросал всё, и уходил в другое крыло, в кабинет Александра Владимировича. Тот сидел, как правило, за столом, склонившись в ущелье меж книг и делая выписки. Андрей начинал ластиться — клал руки на плечи, разминал затекшую шею, а то и садился на мягкий ковер и терся барину щекой о бедро. Александр Владимирович смеялся: — Андрюш, ну не мешай. Рисуй, а не то отшлепаю! А Андрею только этого и надо… Часто после этого они запирали кабинет, и на следующее утро Антон Леопольдович вздыхал, оглядывая немногочисленные наброски: — Молодой человек талантливый, но очень уж неусидчивый! И вправду, Андрею после вчерашнего сидеть бывало непросто. Прошли те времена, когда барин его бил, потому что боялся поцеловать. Александр Владимирович — за закрытыми дверями его «Сашенька» и «милый» — оказался нежным, ласкучим, как девица. Очень он любил Андрея подолгу обнимать и гладить по шелковистым волосам, шептать ему в макушку всякие милые глупости. Андрею это тоже нравилось — в объятьях барина словно весь мир для него переставал существовать, хорошо делалось, как в детстве на руках у матери. Только он хотел большего. А барин как девица же был и стыдлив. Так и не дал Андрею снять с себя сорочку, только расстегивал. Слава богу, хоть с брюками расстаться наконец-то решился. Но ничего, Андрей не спешил. Однажды, после серии обманных маневров, он стянул таки со своего Саши кальсоны — и понял, чего тот так стеснялся. На бедре с внутренней стороны был уродливый выпуклый шрам, как будто клеймо. Андрей не спрашивал, откуда это — он его поцеловал, а потом чуть выше, и еще, пока Сашенька не забился, закинув ногу ему на плечо и вздрагивая всем телом в такт движениям его языка внутри. — Это было абсолютно негигиенично, — грустно говорил потом барин, намешивая второй стакан какого-то особого полоскания для рта. — Меньше всего я хотел бы, чтобы ты заболел, например, дизентерией… Андрей сплюнул пену и подмигнул: — Но сладко ж было. — Сладко, — подтвердил Александр Владимирович и покраснел. Точно так же, подкожным розовым жаром, он краснел, извиваясь у Андрея на пальцах. Когда тот в первый раз скользнул в него мокрым от слюны указательным, Александр Владимирович — в тот момент уже хватающий ртом воздух Саша — попытался свести ноги, как-то протестовать… Очень скоро глаза у него закатились, и Андрей вдоволь наигрался, слушая его стоны и вскрики — а потом проглотил всё и дочиста вылизал, как и мечталось. Он думал, барин за это его как-нибудь особо накажет, но на следующий раз у постели появилась жестянка с белой мазью, по которой входили на всю длину сразу два пальца и скользили ну просто замечательно. Однажды, когда Андрей этими ласками довел своего Сашу до полного исступления, слёз и молящего хныканья, он понял: пора. Самого уже трясло, так хотелось почувствовать его изнутри. Он наклонился к искаженному Сашиному лицу и шепнул на ухо: — Сладко, барин? Сейчас еще слаще будет. Он согнул и приподнял его левую ногу (быстро чмокнув в колено), мазнул членом по бедру, распределяя собственную смазку, и уже приготовился толкнуться внутрь, когда услышал твердое: — Нет. Александр Владимирович строго смотрел на него, и Андрей от одного взгляда сразу понял: сейчас это действительно значит «нет». Барин прочел ему целую лекцию: дескать, то, на что Андрей покушался, не предназначено для введения больших предметов (видимо, два пальца в эту категорию еще не входили), это нефизиологично, чревато проблемами для обоих и вообще, слухи о сопутствующем удовольствии сильно преувеличены. Он засыпал его латинскими терминами, из которых поднаторевший в мифологии Андрей признал только Януса и Сфинкса (вот уж не подумал бы, что оба есть у него в афедроне). Искренне вздохнув, Андрей согласился. Хотя и очень лакомо было почувствовать Сашеньку изнутри, дух из него выбить сильными толчками, сделать совсем своим, до конца — но «нет» значит «нет». Ему вполне было достаточно, что Саша так сладко стонет и извивается на его пальцах.***
С Мишкой они прощались во дворе. Карета была готова — Мишку, вольного, теперь везли по-господски, вместе с двумя людьми эконома и заболевшей кухаркиной племянницей, сиротой, у которой что-то сделалось с ножкой. Барин исключил костный туберкулез, но все же решил отправить её в лечебницу к своему другу по университету. — Ну, в добрый путь, — тихо сказал Андрей. Мишка смотрел на него, казалось, с презрением. Еще бы: чистый, гладкий, отъевшийся… в сюртуке и духами пахнет… Хотя Мишка и сам был теперь причесанный, в сюртуке и даже отрастивший очень милые щеки. И вдруг он улыбнулся, по-разбойничьи лихо, как умел. Быстрым движением снял с шеи крест — жестяную дрянную чеканку. — Давай, Андрюха. И Андрей, несколько судорожно схватившись за ворот, вытянул свой — из чистого золота, подаренный Александром Владимировичем взамен где-то потерянного. Они обменялись крестами. Постояли, обнявшись — а потом Мишка хлопнул его по спине и вздохнул: — До встречи, что ли. — Пора! — крикнули из кареты, и Мишка побежал прочь по снегу, не оборачиваясь. Карета тронулась, а Андрей остался стоять. Когда она скрылась со двора, он мотнул головой, отряхивая легкие белые хлопья, и пошел скорее в дом. Александр Владимирович был на своей половине, сидел у камина, невидяще уставившись в огонь. Андрей кашлянул, но он не обернул головы. Андрей опустился на подлокотник кресла, заглянул в лицо. Не замечая его, Александр Владимирович плакал.