***
Трубецкой догоняет их, когда уже устанавливается ночь и в высоком декабрьском небе с острым блеском густо высыпают звезды. В полную силу светит луна. В степи светло, хоть собирай иголки. Густые синие тени неслышно скользят за ними. Тускло сереет кукурузное поле. На краю его Сережа с Милорадовичем замечают подвижную тень. Коня почти не видно в кукурузных зарослях, но над стеблями скользит силуэт всадника. Они останавливаются и ждут. — Фу, думал, не догоню, — с заметным облегчением, что, наконец избавился от одиночества в ночном поле, говорит Трубецкой и придерживает коня. — Ну, каков путь по ощущениям? — Вполне, — говорит Сережа. Старшина направляет коня по левой колее. Милорадович на ходу оглядывается, кажется, он стал спокойнее, и присматривается к всаднику и его лошади. — Ну что, не отдал-то лейтенант коня? — Не отдал, — охотно отвечает Трубецкой, выдыхая густой пар. — Заупрямился разведчик. Не хотелось скандал учинять. Все ясно: Трубецкой на той самой мухортой лошадке, на которой и приехал в батальон. Значит, Рылеев проявил характер до конца. Таков он, лейтенант-разведчик и поэт! — Я бы тому коню — лучше пулю в ухо, чем вам отдавать, — говорит Милорадович. Трубецкой не отвечает, но и открыто неприязненную реплику мимо ушей не пропускает. Вместо слов он подстегивает поводьями коня. Милорадович едва уклоняется от лошадиных ног. Старшина довольно хмыкает. — А ну кончай! — строго оглядывается Милорадович, хмуря свою мясистую морду. Сережа насторожился, но зазря — поругаться как следует они не успевают. На очередном повороте колеи в кукурузе им встречаются люди. Это связисты, обвешанные катушками с кабелем, телефонными аппаратами и с оружием на груди. Связисты же, завидя Муравьева с Милорадовчием, испуганно бросаются из колеи. Потом, видно, признав в них своих, несмело выходят из редкой кукурузы и выжидающе застывают на дороге. Взгляды всех четверых, почему-то, опасливо направлены в сторону. — Что такое? — спрашивает Милорадович. Связисты топчутся на месте, движения у них робкие, голоса тихие, встревоженные. — Там немцы, — наконец сообщает один с карабином на шее. — Чуть не напоролись, — охотнее добавляет второй, не отводя взгляда от сумеречных кукурузных зарослей. Двое других вглядываются в ночь. Сережа также всматривается в направление их взглядов, но нигде ничего не видит. Кажется, повсюду все та же густо исчерченная тенями кукуруза, сверкающее звездами небо и сонная тишина. — А в штанах у вас еще не того? — вглядевшись в ночь, с издевкой спрашивает Милорадович. — Ей-богу, товарищ командир, — испуганно шепчет первый. — Тянем нитку, вдруг — голоса. Присмотрелись — сидят в кукурузе двое. Один другому прикурить дает, и по-немецки гергечут. — Иди ты, парень, знаешь куда! — злится Милорадович. — Откуда им тут взяться? Вон, где немцы! — показывает он назад, на зарево за Васильковом. — Безусловно, — с уверенностью подтверждает Трубецкой. — Я еще засветло тут проезжал, никого не было. — И танк! Стоит, кукурузой обложенный. «Тигр»! — будто не слыша возражений, в каком-то невразумительном трансе твердит связист. Милорадович с нарочитой простоватостью в голосе спрашивает: — Танк? — Танк. — «Тигр»? — Ага. Наверно, «Тигр». Очень большой. Прямо огромный. — Знаешь, боец! Был бы ты в моей роте, я бы тебе показал «Тигра»! Он бы тебе котенком сдался, — грозит Милорадович. — А ну, тяните связь, куда приказано. И без паники мне! Живо! Связисты топчутся на месте. От командирской категоричности у них, судя по всему, мало прибыло решимости. О чем-то переговариваясь, они остаются, а Сережа, вместе с Милорадовичем и заметно замедлившимся Трубецким идут дальше. Муравьев начинает зорче, чем до сих пор, всматриваться в ночные сумерки, Михаил Андреевич сдвигает на поясе кобуру. Молчаливую настороженность первым нарушает Трубецкой: — Младшой, — обращается он к Муравьеву, — ты это, вот что… Сережа глядит на старшину: он, сверху, осматриваясь по сторонам, что-то решает. — Ты вот что… Веди их прямо, а я… а я подскочу в батальон. Забыл одно дело. «Что ж, скачи, — думает Муравьев, — мне то что? Только никакого у тебя дела там нет. Просто ты испугался, писарская душа» Милорадович, недобро сверкнув глазами, оглядывается на него, но молчит. Трубецкой торопливо заворачивает коня и с места пускает его в галоп. — Уже наложил, — бросает Милорадович. — Что? — Наложил, говорю, — громче повторяет ротный. — Ну и черт с ним. Крыса поганая. Сережа, внимательно следя за происходящим вокруг, правой рукой нащупывает рукоятку затвора. Через некоторое время Милорадович с тяжелым вздохом произносит: — Херовень происходит… Муравьев промолчал. Далее прошли километр или больше. У них никогда не было сходных мыслей, но одновременно их словно накрыло предвкушение. Предвкушение пред чем-то слишком заносчивым. Хотя, быть может, все, что им двоим думается, лишь тоска и смятение, которые развеются, когда они снова окажутся под родными тополями и услышат шелест их листвы. Осталось-то немного…***
Никто им не встречается. Поблизости ни одного подозрительного движения. Милорадович решительно сплевывает на снег. — Этим тыловикам завсегда черти снятся. Такой уж на… Он, видно, хотел сказать «народ», но замирает на полуслове и останавливается. Сережа едва не наскакивает на него сзади, и тут отчетливо, хоть и не совсем реально, словно во сне, видит впереди людей. Человек пять стоит в кукурузе, всматриваясь в их сторону. Рядом темнеет неопределенное пятно — куча кукурузы или какой-нибудь куст. Чуть подальше — другое, а там еще и еще. Все это появляется перед глазами так неожиданно, что, еще ничего не поняв из увиденного, Муравьев вздрагивает от первой и самой страшной догадки: немцы! Еще не успевая вполне осознать опасность, Милорадович сильным рывком выпрыгивает из колеи. Из его груди вырывается приглушенный рев, и старший лейтенант, пригнувшись, как хищник, бросается по ту сторону дороги. Секунду Сережа не соображает, в чем дело. Удивленный взгляд его устремляется за Милорадовичем, и тогда он видит, как один из немцев бежит в кукурузу. — Стой! Стой, гад!.. Это кричит Милорадович. На бегу он пытается выхватить из кобуры пистолет, но тот почему-то застрял и не вынимается. Зацепившись за стебель, Милорадович падает, тут же пытается вскочить, и тогда первая трескучая очередь из выстрелов прошивает морозный воздух. Сережа падает в колею, дергает рукоятку затвора. Невдалеке в кукурузе что-то вспыхивает. Глухой и давящий звук выстрела выбивает из груди остатки человеческого самообладания. Взрыв обдает его лицо снегом. На мгновение в его глазах мелькает рука Милорадовича с задранным локтем. В ней пистолет. Радужное пятно в Сережиных глазах гасит зрение. Медленно из звездной темноты вверху проступают спутанные стебли кукурузы. Над ними неподвижно висит низкий месяц, и еще ниже, на снегу, — две тени. Одна лежит в колее, а вторая, падая и вскакивая, уходит в кукурузу. «Удерет ведь фриц», — мелькает в сознании у Муравьева, и он, не целясь, нажимает на спуск. Автомат коротко вздрагивает, и треск его выстрелов возвращает Сережу к реальности. На руках и коленях он бросается к немцу, тот впереди также вскакивает и, пригнувшись, широко сигает меж редких стеблей. Муравьев, задыхаясь, кричит: «Сука!» Откуда-то сбоку отчетливо доносится немецкая речь. Милорадовича нет. Мерзлые тугие кукурузные стебли путаются под руками, задевают плечи и голову. Но кукуруза все же скрывает Сережу, и он торопливо удаляется от того места, где его положила очередь из выстрелов. Он один. И непонятно, что с Милорадовичем! На секунду задержавшись, Муравьев оглядывается — немцев не видно. Уже начинает казаться, что оторвался от них, как вдруг совсем рядом в кукурузе раздается крик: — Halt, Russisch!¹¹Стой, русский! (нем.)
И очередь — одна, вторая, две сразу. Сережа падает и по рыхлому снегу опять бросается в сторону. Его внимание раскладывается надвое — одновременно он ловит все, что угрожает ему сзади, и не теряет возможности высмотреть Милорадовича. Ползая по снегу, смешанному с землей, Муравьев-Апостол буквально зарывает себя в могилу. И ведь ни для кого земля не значит так много, как для солдата. Когда он прижимается к ней, долго, страстно, когда лицом и всем телом зарывается в нее в смертном страхе перед огнем, она — единственный его друг, его брат, его мать; он выстанывает свой ужас и крик в ее безмолвие и безопасность, а она вбирает их в себя, и снова отпускает солдата на десять секунд бега и жизни, и вновь принимает его, порой навек. О, земля, с твоими складками, ямами и впадинами, куда можно броситься, схорониться! Земля, в судороге кошмара, во всплеске истребления, в смертельном рыке разрывов ты дарила солдатам могучую встречную волну обретенной жизни! Неистовая буря почти в клочья изорванного бытия обратным потоком перетекала от тебя в их руки, так, что они, спасенные, зарывались в тебя и, в немом испуганном счастье пережитой минуты, впивались в тебя губами! Какой-то частицей своего существа солдаты при первом же грохоте снарядов мгновенно переносились на тысячи лет вспять. В них просыпался звериный инстинкт, вел их и защищал. Инстинкт не осознан, он куда быстрее, куда надежнее, куда безошибочнее сознания. Объяснить солдат это не может. Идешь и не думаешь ни о чем — и вдруг лежишь во впадине, а над тобой во все стороны летят осколки, но ты не можешь вспомнить, чтобы услыхал снаряд или подумал, что надо лечь. Если б доверился сознанию, уже был бы кучкой растерзанной плоти. Тут действовало то самое провидческое чутье, оно рвануло тебя к земле и спасло, а ты и знать не знаешь, как это произошло. В кукурузе тем временем раздается одиночный пистолетный выстрел, и затем снова, приглушенные расстоянием, доносятся крики немцев. И тут какой-то хрипловато-отчаянный крик, отдаленно напоминающий голос Милорадовича, останавливает Муравьева: — Нет! Нет! Сволочи-и… И снова щелкает слабый пистолетный выстрел — второй, и после его треска все там стихает. Сережа резко встает, тут же немеет, словно перестает дышать. Опустившись на колени, он откидывает в сторону «ППС», отрешенно вглядываясь в заросли кукурузы. — К-капитан?.. — смог он лишь выговорить и с обессиленным скулением падает лицом в снег. Его беспокойный взгляд мечется по автомату, обе свои ладони он прижимает к губам, приглушая жалкую истерику измученного человека. Он мотает головой, сильнее жмется щекой в талый снег, прижимает колени к груди и жмурится от навязчивых, липких мыслей. Ушло давно то ласковое, нежное, что будоражило кровь, то неясное, смущающее, тысячи ликов грядущего, мелодия из мечтаний и книг, пьянящий шорох и предчувствие. Все сгинуло в ураганном огне, отчаянии и солдатских борделях. Но почему же до сих пор ему так невыносимо и тошно от этой осознанности? Мысли и вопросы, мысли и вопросы. Они мучают утомленного Муравьева. Он медленно встает. Подняв запавшие глаза, он обеспокоенно глядит на свои следы и место, откуда прибежал сюда. Пригнувшись, берет свой «ППС», затем озирается вокруг. — Надо проинформировать насчет танков и капитана… срочно надо проинформировать насчет танков и капитана… срочно… срочно… проинформировать… — бормочет он сам себе надсадным голосом и, скрываясь в кукурузном массиве, ставит автомат на предохранитель. Затем вокруг озирается война. Для нее все как обычно. Только капитан Милорадович мертв.