ID работы: 13922455

Красные гвоздики

Джен
NC-21
Завершён
4
автор
Размер:
69 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
Поделиться:
Награды от читателей:
4 Нравится Отзывы 0 В сборник Скачать

Глава IV

Настройки текста
Никогда жизнь в ее скудном облике не казалась им такой желанной, как сейчас; красные маки на лугах возле их тыловых квартир, гладкие жучки на травинках, теплые вечера в полутемных комнатах, черные загадочные деревья сумерек, звезды и плеск воды, мечты и долгий сон, — о жизнь, жизнь, жизнь! Никогда жизнь на передовой не бывала горше и ужаснее, чем в часы артобстрела, когда бледные лица тычутся в грязь, а руки судорожно молят об одном: нет, нет, не теперь, не в последнюю минуту! Сережа резко подскакивает, не знает, где находится. Видит звезды, видит ракеты, и на миг ему кажется, что заснул он на празднике. Муравьев не знает, утро сейчас или вечер, лежит в бледной колыбели сумерек и ждет ласковых слов, которые непременно придут, ласковые, спасительные… он плачет? Подносит руку к глазам, так странно, он еще ребенок? Нежная кожа... Сквозь сонливое оцепенение прорываются слова, которые сразу возвращают Сережу к реальности: — Нормально себя чувствуешь? — кажется, это обращаются к нему. Вглядываясь в темноту при тусклом свете, он узнает силуэт Миши —тот сидит рядом. Видимо, заметив панику в глазах Муравьева, добавляет: — Спиртику может? Оставив заданный вопрос без ответа, Сережа сильнее укутывается в чужую шинель. Ему до странности одиноко. Миша, прищурившись, бегает взглядом по Сережиному лицу, а затем безучастно глядит на печь, которая жарко пылает, гоняя по стене над койками мерцающие отсветы. Возле печки, шурша соломой, хлопочут санитары и Аня — они варят картошку. Аня без полушубка, раскрасневшаяся, вся как-то по-хорошему оживившаяся от этой домашней работы, хлопотливо двигает казанами на припечке. Сержант, наверно, потеряв интерес к раненому, который молча лежит напротив них, перевешивается грудью через койку и своими широкими лапищами все норовит ухватить девушку. Та едва ускользает от его рук, изредка не очень больно хлопая его черенком ухвата по голове. Сержант хохочет, сдержанно улыбается Миша. Санитары, однако, привычно не обращают внимания на молодых. В хате приглушенный гомон; дым от цигарок перемешивается с гарью жженой соломы. Тихо стонет в полумраке кто-то из раненых, и скользят по потолку и простенкам огромные, неуклюжие тени. Мерцающие отсветы от печи то горячо вспыхивают, то тускло трепещут на облупившихся стенах мазанки. Скоро, наверно, сварится картошка. Сережа уже ощущает ее душистую парность в хате и порой забывает о ране и о степи с танками. В хату вваливается высокий, в расстегнутой шинели санитар. В обеих руках у него что-то серое и мягкое, которое он сразу бросает на пол. — Ой, что это? Анюта испуганно шарахается в сторону. Санитар тихо смеется, худощавой рукой вытирая пот со лба. На полу у его ног две неподвижные кроличьи тушки. — Где ты их взял? — удивленно спрашивает Аня. Испуга в ее голосе уже нет, есть удивление и радость — в самом деле, довольны были картошкой, и вдруг крольчатина. — Там, в сенях, — кивает санитар. — Норы ого! Он снова выходит добывать из нор хозяйских кроликов. Аня с нескрываемым сожалением на лице поднимает за длинные уши серую мягкую тушку, минуту в тихом раздумье смотрит на нее и протягивает низкому санитару с молодым небритым лицом: — На-ка, освежуй! Санитар озабоченно сдвигает на затылок шапку, устало опуская тусклые глаза. Оказывается, он не умеет или скорее не хочет исполнить это крестьянское дело, так же, как и сержант, и Аня. У других ранены руки. Тем временем санитар приносит из сеней еще одного убитого кролика. Но он тоже не мастер свежевать и тихо ворчит: — Да емае, что за люди… — Давайте, тогда, я, — поднимается с пола Миша. Резко вся левая часть Сережиного тела начала мерзнуть. И все же, с Мишей ему было гораздо теплее. Зря он так его избегает. Даже за шинель не поблагодарил. Миша тем временем достает из кармана кривой садовый нож, с готовностью приседает на колени и, при свете из печи, прямо на полу, начинает свежевать тушки. — Погодёте же тушенок да, — с улыбкой бормочет он, украдкой посмотрев на каждого, затем вновь принялся за занятие. Все с любопытством следят, как он надрезает задние лапки, распарывает кожу и, словно чулок, снимает с тушки мягкую влажную шкурку. Сержант с койки похваливает: — О, правильно, Мишаня! Покажи класс. Сразу видать: спец! А то обленились на войне. Колхознички, мать вашу за ногу! Аня хмурит брови, наблюдая за ловкими движениями рук Миши. Светлые отросшие волосы на его голове рассыпаются как пшено, и он оттопыренным большим пальцем, то и дело откидывает их назад. — Ага, гляди ты! Молодец, — говорит кто-то из-за угла. Внешние шумы превращаются в киноленту, в сновидение. В полусне Сережа видит, как усердствует Миша. Он даже вспотел. Все его внимание сосредоточено на деле. Миша, обратив на Сережу внимание, и заметив его к нему заинтересованность, растеряно лыбится. Все весьма приободрились от предвкушения наесться. Каждый говорит о своем. Муравьев блаженно закрывает глаза, абстрагируясь от зловещей реальности, смерти и войны, не прекращающих даже в эти минуты окаймлять поверхность здания и головы людей, что в нем находятся.

***

Вкусно пахнет отварной картошкой и мясом. Аня, склонившись над казанами, раскладывает картошку в котелки, миски и даже пустую каску, которую, присев на корточки, держит перед ней широкоскулый боец-узбек. Миша, медленно идя в сторону Муравьева, отряхивает гимнастерку от соломы и шерсти. Его склоненная тень накрывает Сережу, словно уют родного дома. Хлопцы отовсюду глядят на него. А он, кажется, безразличный ко всему здешнему, полнится чем-то своим — непонятным и запутанным и опускается рядом с Сережей. Гитарному бряканью рядом с ними теперь сопутствует уже и грубый мужской голос:

Первая болванка попала в бензобак. Выскочил из танка, сам не знаю к-а-ак…

— А ну прекрати трень-брень! — строго приказывает от печки Аня. — А можно я попробую? — доносится из темноты голосок молодого санитара. Сержант, набычив голову, с полминуты в неистовом недоумении смотрит на него, будто решая, стоит ли всерьез воспринимать произнесенные им слова. — А ну, а ну! Изобрази-ка… Ну! — неожиданно решает он и отдает гитару. Санитар осторожно берет ее, устраивает на коленях и, тихо перебирая струны, левой рукой подвинчивает шурупы. Делает он все не спеша. Все с затаенным вниманием следят за ним. Тяжелораненый на койке поворачивает набок вспотевшее лицо и с мучительной обреченностью в расширенных глазах также следит за пареньком. Похоже, он ждет чего-то, и это ожидание на короткую минуту словно притупляет его страдание. С девичьим любопытством коротко оглядывается Аня и улыбается. Санитар быстро настраивает гитару и начинает сноровисто перебирать струны. Знакомый Муравьеву мотивчик наполняет сумеречную тишину хаты:

Темная ночь, только пули свистят по степи, Только ветер гудит в проводах, тускло звезды мерцают. В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь И у детской кроватки тайком ты слезу утираешь. Как я люблю глубину твоих ласковых глаз, Как я хочу к ним прижаться сейчас губами… Темная ночь разделяет, любимая, нас, И тревожная, черная степь пролегла между нами…

Раненые притихли, ни один не вякнет ни слова — слушают. Сержант, видно, тоже теряет свое грозное намерение. Кто-то в углу вздыхает, потом всхлипывает — ага, плачет. Кажется, тот самый перебинтованный танкист. Ну да что же ты сделаешь! Что вы все тут, в этой хате, можете сделать, кроме как терпеть боль? Кто больше, кто меньше, кто на день-два, кто на долгие месяцы. Ожоги будут болеть до самого конца, пока не заживут начисто, — нет худшей боли, чем от ожогов. Там, в степи за Васильковым, наступают, окружают, отбивают атаки, освобождают села и станции, а вы тут — сплошная концентрация боли. И потому плачь, боец, не стыдись.

Верю в тебя, дорогую подругу мою, Эта вера от пули меня темной ночью хранила… Радостно мне, я спокоен в смертельном бою: Знаю, встретишь с любовью меня, что б со мной ни случилось…

Царящая вокруг атмосфера окутывает Сережу, словно теплый плед, и он безмолвно утопает в свою память. Странно, что всем воспоминаниям, оживающим в памяти, присущи две особенности — в них неизменно царит тишина, и даже если в реальности было иначе, сейчас впечатление таково. Беззвучные видения, говорящие с Муравьевым взглядами и жестами, молча, без слов, — их молчание потрясает до глубины души. Он невольно хватается за рукав, чтобы не сгинуть в этой манящей неге, в которой жаждет растаять его тело. Именно тишина картин минувшего пробуждает печаль – огромную, растерянную меланхолию. Всё это было… но не вернётся. Ушло, осталось в другом мире. На казарменных плацах эти картины вызывали мятежную, необузданную тоску. Они были тогда ещё связаны с Муравьевым, они принадлежали ему. Картины являлись с солдатскими песнями, которые он пел вместе с другими ротными, шагая меж зарей и черных контуров леса на учебный полигон. Были ярким воспоминанием, жившим в нём и приходившим изнутри. Здесь же, в эпицентре военных действий, он эти воспоминания постепенно теряет. Изнутри они более не являются. Воспоминания стоят далеко на горизонте — видением, загадочным отблеском, терзающим его, пугающим и безнадежно любимым. Они сильные, и тоска у Сережи тоже сильная… но до этих воспоминаний не добраться, он знает. Они столь же несбыточны, как и надежда стать генералом. И даже если ему вернут ландшафт его юности, он все равно ничего толком сделать не сумеет. Неуловимые, загадочные силы, шедшие от ландшафта к нему, возродиться не смогут. Очутившись в этом ландшафте, он будет бродить там, вспоминать, любить этот ландшафт, приходить в волнение при взгляде на него. Но это будет сродни задумчивости перед фотографией погибшего товарища — его лицо, и дни, проведенные сообща, наполняются в воспоминании обманчивой жизнью, только вот это не он сам. Той связи, что соединяла Сережу с ландшафтом, уже не будет. Ведь притягивало его не сознание его красоты и настроя, а общее для всех солдат чувство братства с вещами и событиями их жизни, которое обособляло их и постоянно делало мир родителей слегка непонятным; ведь каким-то образом они всегда были мягко им заворожены, преданы его власти, и самая малость неизменно уводила их на путь бесконечности. Может статься, то была лишь привилегия юности, они еще не видели пределов, не признавали, что все и вся имеет конец; в крови жило ожидание, сплавлявшее их воедино с бегом дней. Сегодня же Сережа будет бродить в ландшафте своей юности как чужой. Реальность сожгла его: он знает отличия как торговец и необходимости, подобно мяснику. В нем больше нет беспечности, он до ужаса равнодушен. Пусть даже он очутится там, но будет ли он жить? И как бы он не пытался совладать с собой, его вновь начинает клонить в расслабляющую сладость дремоты. Он чувствует: не надо поддаваться ей… нельзя, мало ли что… Сквозь сонливую негу, с тревогой в душе, Сережа хочет уведомить об опасности в степи. Дышит прерывисто, пытаясь сформулировать мысль, но постепенно сон осиливает все — и заботу, и тревогу, и его боль в ноге…

Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи… Вот и сейчас надо мною она кружится. Ты меня ждешь и у детской кроватки не спишь, И поэтому, знаю, со мной ничего не случится…¹

¹«Темная ночь» — лирическая песня, написанная композитором Никитой Богословским и поэтом Владимиром Агатовым в 1943 году для фильма «Два бойца».

Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.