Целуя глаза бездны

R
Завершён
17
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
38 страниц, 17 424 слова, 3 части
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
17 Нравится 2 Отзывы 7 В сборник

И пусть сон станет явью

Настройки
«Слепой. Глаза мутные, зрачок отсутствует, белок имеет необычный голубой оттенок. Болезненная худоба, бледность, доходящая до прозрачности — вероятно, следствие частого недоедания. На руках и лице заметны почерневшие вены. Пульс неясен. Рефлексы в норме, координация не нарушена. Слух обостренный. Несмотря на внешний болезненный вид, на здоровье не жалуется, чувствует себя бодро.» Ганс закрыл блокнот. Воспоминания об Уильяме в его заметках больше походили на больничный лист. Он не был романтиком, не мог сделать зарисовок или описать его внешность поэтично. Определенно, он не был тем человеком, который смог бы посвятить ему стихи. Уильям жил в его голове и в этой короткой записи. Он как флогистон — неуловимая субстанция, существование которой нельзя было ни доказать, ни опровергнуть. В его лаборатории все подчинялось логике: ртуть плавилась при температуре 3 °C, мышьяк при нагревании превращался в газ. Уильям же был как те странные сны, что посещают после прочтения Парацельса — яркие, но абсурдные до невозможности. Может, в нем было манящее дьявольское искушение, как у музы науки? Тот невозможный элемент, который необходимо рассмотреть со всех сторон, парадокс, который остается нерешенным. Даже самые просвещенные умы признавали то, что существуют вещи за гранью. Той, что Ганс мечтал преодолеть в отношении Уильяма, лишь бы хоть немного прикоснуться к правде. На улице кучер управлял лошадьми, в химических колбах был выверенный порядок, в танцах и обществе — строгий этикет. Только Уильям нарушал все правила, как тот самый еретик из проповедей пастора о грехе. И его образ преследовал Ганса везде: будь то ночь или день, скучный бал или долгие часы в дороге. Стоило ему закрыть глаза хоть на мгновение, как перед ним возникал он. Его образ — нет, весь он целиком — захватил разум Ганса за те короткие минуты знакомства и не желал отпускать. Но и не возвращался. С того приветствия на балу прошло уже целых два месяца. За это время ничего не изменилось, кроме самочувствия Ганса. Он столкнулся с чем-то необъяснимым. Будто бы ничего в этом мире больше не могло его впечатлить. Былая радость от новых комбинаций ядов, изощренных убийств — все испарилось. Сначала Ганс испробовал белену: она придавала вину горьковатое, травянистое послевкусие. Жертва испытывала сильные галлюцинации, звала отца и просила воды, чтобы избавиться от сухости во рту. Ее конечности подрагивали, зрачки были расширены. Но белена не убивала сразу, жертва впадала в коматозное состояние: глубокий сон, из которого нельзя было вывести ни криком, ни болью. Но таким отравлением нельзя было удивить: смерть от белены была похожа на смерть от цианида. Повторяться — не в стиле Ганса. Он должен был удивить всех, а не заставлять их скучать. Нужно было придумать нечто новое. Мышьяк? Банальность. Хочешь отправить неугодного тебе хозяина, мужа или жену на тот свет — просто добавь в еду мышьяк. Но Ганс не был любителем банальностей. Он искал изысканности, чего-то, что заставило бы его жертву почувствовать не просто боль, но и осознать всю беспомощность своего положения. Он обратил внимание на аконит. Борец, как его еще называли, был идеальным выбором. Его горький вкус можно было замаскировать крепким вином или пряным чаем, а эффект — быстрый и неотвратимый. Ганс представлял, как жертва почувствует первые признаки: онемение языка, покалывание в пальцах, а затем — резкую боль, которая словно разорвет тело изнутри. Сердце начнет биться с перебоями, дыхание станет прерывистым, а сознание медленно угаснет. Это будет красиво. Но даже аконит казался ему слишком предсказуемым. Тогда Ганс вспомнил о наперстянке. Ее яркие цветы скрывали смертельную опасность. В малых дозах она могла лечить, но в больших — убивала, вызывая остановку сердца. Он представлял, как жертва почувствует слабость, головокружение, а затем — резкую боль в груди, словно ее сердце сожмут в тисках. Но и это не было тем, что он искал. Ганс хотел чего-то большего. Чего-то, что оставило бы след не только в теле, но и в душе. Он думал о болиголове, о его способности вызывать паралич, о том, как жертва будет осознавать свою беспомощность, но не сможет даже крикнуть. Или о стрихнине, который вызывает мучительные судороги, сводящие тело в неестественных позах. Но все это было слишком… обыденным. И тогда он вспомнил о чем-то, что могло бы стать настоящим шедевром. Сочетание ядов. Медленное отравление мышьяком, чтобы ослабить организм, а затем — удар аконитом, чтобы завершить все быстро и эффектно. Жертва будет чувствовать, как тело предает ее, как силы покидают ее, а затем — резкую боль, которая станет последним, что она почувствует. Ганс улыбнулся. Это было то, что он искал. Не просто смерть, а искусство. И он знал, что Уильям оценил бы это. Даже если его не было рядом, он чувствовал его присутствие, будто тот наблюдал за ним из тени, с холодным интересом и легкой улыбкой на губах. Правда, Уильям не появлялся. Его не было на других балах в Великобритании, он не посетил ни один гостевой дом или дворец. Но о нем напоминало все: белая ткань, случайно мелькнувшая в толпе, мутные отражения в зеркалах, которые словно хранили его образ, едкий запах травяных лекарств, заставляющий озираться, в надежде встретиться вновь. Ганс искал его повсюду — в шепоте гостей, в тенях залов, в холодном свете луны, пробивающемся сквозь шторы. Но он оставался неуловимым, как призрак, исчезающий с первыми лучами солнца. Он сам придумал ему имя — Уильям. Но каково было его настоящее имя? Был ли он вообще человеком? Ганс ловил себя на мысли, что его имя, как и он сам, могло быть иллюзией, игрой его воображения. Но следы его присутствия были слишком реальны: легкий шорох плаща за спиной, холодное дыхание на шее, когда он оставался один, будто он был рядом, но невидим. Пришло время возвращаться домой. Оттягивать его было больше нельзя, да и балов, казалось, не осталось в округе. Ганс уже слишком сильно «наследил». Череда случайных смертей не могла не привлечь внимания жандармов. Правда, у них не было ни единого следа, ведущего к нему. Его имя в списках гостей всегда оставалось упущенным — он был членом семьи Ланге, и большего упоминания не требовалось. Кто бы посмел заподозрить представителя одной из самых влиятельных фамилий? Ганс не любил привлекать внимания. Он был тенью, скользящей между гостями, не оставляя следов. Его опыты были идеальны: смерть — сугубо проблема его «крыс». Если они умирали, значит, были слабы, а доза яда — просто верно подобрана. Он не видел в этом ничего личного, лишь чистую науку. Но даже он понимал, что играть с огнем слишком долго опасно. Жандармы, хоть и глупые, как овцы, рано или поздно начнут искать закономерности. А закономерности всегда ведут к тому, кто их создает. Ганс не боялся их, но лишний шум был ему не нужен. Его матушка уже начала беспокоиться, а отец — задавать неудобные вопросы. Он вздохнул, глядя на последний бокал вина в своей руке. В нем не было яда — лишь терпкий вкус винограда и легкая горечь, напоминающая о том, что все имеет свой конец. Ганс поставил бокал на стол и окинул взглядом зал. Зеркала отражали пустоту, шторы колыхались от сквозняка, а в воздухе витал слабый запах травяных лекарств. Он улыбнулся. Возможно, это и был конец его маленькой игры. Но где-то в глубине души он надеялся, что это лишь короткая пауза. Дом — однообразность. В нем никогда ничего не происходило, да и сам он был настолько огромным, что Ганс редко видел в нем кого-то, кроме слуг. Матушка часто проводила время в гостиной, погруженная в чтение или вышивание, отец всегда был занят на работе, а Ганс — в лаборатории, своей единственной отдушине. Его никогда не ограничивали в средствах. Достать дорогой реактив? Что ж, об этом можно было просто попросить отца. Все двери были открыты перед ним, когда из поколения в поколение его семейство занималось горнодобычей, а в личном пользовании имело целый порт. Лаборатория Ганса была его святилищем. Полки, заставленные склянками с реактивами, книги по алхимии, разложенные на столе, и запах химикатов, смешанный с ароматом высушенных трав. Он стоял у стола, капая яд в пробирку с вином. Каждая капля была тщательно рассчитана, каждый эксперимент — шаг к совершенству. Ганс записывал результаты в свой блокнот, отмечая время, дозу и эффекты. Но сегодня что-то было не так. Даже лаборатория, казалась скучной. Над чем он еще не экспериментировал? Какой яд ему еще придумать? Как он может удивить Уильяма? До сих пор он помнил его восторженный, слегка прищуренный взгляд, скрывающийся за легкой дымкой слепоты. Ганс скучал, не понимая этого чувства и никогда не испытывая его до этого момента. Ланге закашлялся. День для экспериментов определенно был до ужаса неудачным. Он не знал, сказалась ли на нем долгая дорога или неутихающая тоска, преследовавшая его с того самого момента. Кашель был сильным, а руки неприятно зудели, стоило лишь на минуту подойти к столу. Такое состояние стало его обыденностью: стоило ему проводить больше времени в лаборатории и долго ее не проветривать, как в воздухе становилось будто бы нечем дышать. Правда, Ганс не понимал, в чем была проблема. Он четко следовал инструкциям своего старого наставника: не касался чего попало руками, не вдыхал пары напрямую. Но по какой-то причине этого было недостаточно. Возможно, дело было в самом воздухе — тяжелом, насыщенном парами ядов и химикатов. Или в том, что он слишком долго находился в замкнутом пространстве, где каждый вдох приносил с собой невидимую угрозу. Он взглянул на свои руки. Кожа на них была слегка покрасневшей, а между пальцами чувствовалось легкое жжение. Ганс задумался: может, это было следствием его последнего эксперимента с аконитом? Или, быть может, все это время он вдыхал что-то, о чем даже не подозревал? Но Ганс всегда считал себя выше таких ошибок. Он подошел к окну и распахнул его, впуская в лабораторию свежий воздух. Кашель немного утих, но странное чувство тоски и беспокойства не покидало его. Ганс взглянул на стол, заваленный склянками, пробирками и записями. Все это вдруг показалось ему бессмысленным. Зачем Ганс все это затеял? Было ли это просто чувство бесконечной ненасытности и превосходства над другими? Или же это сказывалось его одиночество? У него не было друзей, что уж говорить о подруге. Не было и желания их заводить — общаться с людьми было морокой, не приносящей пользы. С детства он не видел ничего, кроме реагентов, заставленной лаборатории и пары крыс, что жадно скрежетали по железной клетке. Печально было то, что у Ганса будто бы и не было цели. Он не пытался создать идеальный яд, но экспериментировал над ним. Он не желал создать философский камень и даже не пробовал. Его это не интересовало. Даже опыты перестали приносить то чувство насыщенности, что раньше. Нужно ли ему внимание? Будь Ганс волшебником, он бы с радостью создал мантию-невидимку, лишь бы мир отвернулся от него и не смотрел в его сторону. Но он не волшебник, не верит в магию и в бога. Все можно было объяснить наукой, пожалуй, кроме Уильяма. Но он… что ж, у Ганса не нашлось слов, чтобы хотя бы приблизительно описать его. Уильям жил в его мечтах и не желал их покидать. Одобрение? Похвала? Ощущать на кончике языка это легкое польщение, смешанное с удовольствием? Ланге не знал. Возможно, Ганс просто желал каждый день видеть восхищение в определенных, хоть и слепых, глазах. Ланге не мог сказать, что скучает по их разговорам — слишком мало их было. Неловкая беседа у реки и только, оставившая отпечаток глубоко в его сердце. Ганс бы сказал, что Уильям для него — последняя тайна в мире, где картограф нанес на карту все земли, а алхимики объяснили все естество жизни. Он достал книгу, сдувая с нее слой пыли, и подумал об Уильяме — он бы не оценил его выбор. Книга была слишком старой, глупой и неразумной — пережитком прошлого. Он смешивал реагенты, представляя Уильяма сидящим напротив. Ему бы не понравился этот подход — детские шалости, смешивать столь очевидные комбинации. Он закрыл глаза, а перед ними все еще был Уильям. Уильям, Уильям, где же ты прячешься? Как тебя отыскать? Ганс не знал. Он был хорош в химии, а не в поиске таинственных личностей. Резкий вздох. Его уши и легкие будто бы наполнились водой. Приглушенные звуки скрипки и тихого хора доносились сквозь густой туман, окутавший его сознание. Очередной бал? Ганс совсем запутался в них — они шли подряд, но все были до жути одинаковые: те же лица, те же улыбки, те же пустые разговоры. Ланге не подготовился. Под рукой не было ни мышьяка, ни аконита, ни даже смысла действовать. Бал-маскарад, но в этот раз Ганс забыл даже собственную маску. Он стоял в углу зала, наблюдая за гостями, которые кружились в танце, их лица скрыты за причудливыми масками. Одни напоминали птиц с длинными клювами, другие — мифических существ с клыками и загадочными улыбками. Свечи в люстрах отбрасывали мерцающий свет, создавая иллюзию движения даже на неподвижных стенах. Но Гансу было все равно. Звуки скрипки казались ему глухими, как будто доносились из-под воды. Голоса гостей сливались в неразборчивый гул, а их движения напоминали марионеток, лишенных жизни. Он чувствовал себя чужим в этом мире, где каждый играл свою роль, но никто не замечал его. Пожалуй, этого ему было достаточно. Нужно было только потерпеть — час или еще один — пока матушка и отец не насладятся атмосферой и не переговорят со всеми гостями. Он взглянул на свои руки. Они были пусты, как и его мысли. Ни яда, ни плана, ни желания что-то изменить. Ганс не понимал, зачем он вообще здесь. Может, это было просто привычкой — появляться там, где его ждали, даже если он сам этого не хотел. — Вы столь скромны, что даже не желаете пригласить на танец? Этот голос. Эта бледная, почти прозрачная рука, неловко повисшая в воздухе в попытке дотянуться до Ганса. Он узнал бы его из тысячи. Нет, неправильно. Ганс узнал бы его всегда — в любом обличии, в любом месте, в любой момент. Ланге опешил. Кажется, у него не было сил даже вздохнуть или приподнять голову. Уильям вернулся. Ганс медленно поднял голову, его взгляд скользнул по его фигуре, от ботинок до лица. Он не мог отвести глаз. В его облике было что-то неземное, что-то, что заставляло его сердце биться чаще. Его бледная кожа, его тонкие черты лица, его уверенность — все это вызывало в нем странное чувство восхищения, смешанного с трепетом. Он стоял перед ним, но его вид был настолько необычным, что Ганс на мгновение усомнился в реальности происходящего. Уильям был одет в брюки, плотно облегающие его стройные ноги, и белую рубашку с широкими рукавами, слегка расстегнутую у горла. Его наряд был настолько непривычным для бала, что вызывал одновременно восхищение и недоумение. На его ногах — легкие ботинки, больше подходящие для прогулки по лесу, чем для танцев в бальном зале. Тот белоснежный плащ больше не скрывал его образ. Уильям был таким, и, пожалуй, иным он не мог себе его представить. Но больше всего Ганса поразило то, как он держался. Его осанка была прямой, почти вызывающей, а движения — уверенными, будто ему было совершенно все равно, что подумают окружающие. Его слепые глаза, мутные, как туман над озером, казалось, смотрели сквозь него, но при этом он точно знал, где он находится. — Вы… — начал он, но слова застряли в горле. Его сердце, обычно холодное и равнодушное, вдруг забилось с такой силой, что он почувствовал, как кровь приливает к вискам. — Я? — Уильям наклонил голову, будто пытаясь рассмотреть его получше, хотя его взгляд был направлен куда-то в сторону. — Вы выглядите так, будто увидели призрак. Или, может, вам просто не хватает компании? Ганс не знал, что ответить. Он привык контролировать каждую ситуацию, каждое слово, но сейчас все выходило за рамки его понимания. Уильям был здесь, перед ним, и это казалось невозможным. Что он здесь делает? Почему он не заметил, как он подошел? Множество вопросов пронеслись в его голове. Прикасаться к людям было отвратительно. Но Гансу казалось, что перед ним — не человек. Легкое прикосновение… Его рука была холодной, как и в тот день, такой же хрупкой и невесомой. Уильям снова притворялся слепым, не знал куда идти, и резко забыл, где находится. Ганс привык к этой игре — он подыгрывал, понимая, что ему это понравится. Пелена спала, и мир обрушился на Ганса: звуками, запахами, мурашками на коже. Хор. Не благоговейное церковное пение, не изысканные мелодии придворных музыкантов — а что-то древнее, будто вырвавшееся из трещин между мирами. Голоса липли к сознанию, как горячая смола к незажившей ране, заполняя каждый уголок разума. Слова оставались неразборчивыми, но их смысл впивался в плоть острее кинжала — вызывая странное, пьянящее озарение. Кровь в его жилах вспенивалась, как шампанское, смешанное с ядовитым отваром белены. Мелодия нарастала, сжимая виски невидимыми тисками, притягивая к центру зала. Скрипки выли, будто живые существа на жертвенном алтаре, их пронзительные ноты вонзились в барабанные перепонки. Виолончели гудели низко и мерно — как подземные толчки перед землетрясением. И Ганс… улыбался. Не от удовольствия — нет. Звук раздирал нервы, заставлял челюсти сжиматься до боли, вызывал тошнотворную дрожь в коленях. Но в этом диссонансе была страшная правда. Хор пел о нем — о всех тех, кого он отравил, о матерях, рыдающих над гробами, о собственных страхах, что он годами хоронил в глубине души. Каждый фальшивый аккорд, каждый дребезжащий обертон разрушал последние преграды — те, что делали его Гансом Ланге, а не тем, кем он был на самом деле. Он молился лишь об одном — чтобы это никогда не прекращалось. Уильям слегка наклонился вперед, его холодные пальцы сжали руку Ганса чуть сильнее. Он сделал шаг в сторону, будто приглашая его следовать за ним. Ганс почувствовал, как его ноги двигаются почти сами по себе, будто он тоже стал частью этого чудного маскарада. — Где вы были все это время? Почему я больше нигде не мог вас встретить? — Ганс нарушил их тишину первым, у него было столь много вопросов, ответы на которые он желал получить. — Как мне вас найти? Уильям слегка приподнял голову, на его лице была привычная легкая улыбка. Он казался таким спокойным, будто его отсутствие было чем-то само собой разумеющимся. — А где мне вас найти? — его голос звучал мягко, но с легкой иронией. — Знаете, у вас неплохо получается сливаться с толпой и оказываться в самых неожиданных местах. — Он прикрыл рот рукой и усмехнулся, его слепые глаза, казалось, смотрели куда-то вдаль. — Я всегда рядом с тобой. Может, опустим формальности? Ты так любишь говорить по этикету, а не по делу. Ганс прикусил губу. Его слова, как всегда, были полны загадок, но в них чувствовалась какая-то странная правда. Он не мог понять, шутит ли он или говорит всерьез. Возможно, ему никогда не суждено его понять. — Уильям, ты ведь не видишь, не знаешь моего настоящего имени, — начал он, стараясь сохранить спокойствие, но его голос дрогнул. — Так как ты мог меня искать? Он слегка наклонил голову, его улыбка стала чуть шире. — Может, я и слеп, но не беспомощен, — сказал он, его голос звучал почти шепотом, но каждое слово было четким, как удар колокола. — А может, я просто вижу больше, чем ты бы мог себе представить. Кто знает? Его слова повисли в воздухе, словно вызов. Ганс почувствовал, как его сердце забилось чаще — не только от его близости, но и от осознания вопиющей непристойности происходящего. Прикасаться к без перчаток, да еще и на балу, где за каждым движением следят десятки глаз… Это было верхом кощунства. Даже его, человека, презирающего условности, коробила такая дерзость. Но Уильям… Он словно издевался над всеми этими правилами. Его пальцы, холодные и бледные, как у покойника, легли на его запястье — нагло, без тени смущения. Ганс замер, ожидая, что вот-вот раздастся возмущенный шепот, что кто-то уже бежит за хозяйкой бала, чтобы указать на этот скандал. Однако зал молчал. Будто никто не видел, как он нарушает все законы приличия. Или… будто его здесь, кроме него, вообще никто не замечал. Уильям знал о нем, кажется, абсолютно все, пока он не знал даже его имени. Эта мысль обожгла сильнее, чем его прикосновение. Он сделал шаг вперед, сокращая и без того не приличную дистанцию между ними. Его дыхание коснулось подбородка — так близко, что, будь они замечены, это грозило бы неминуемой дуэлью на рассвете. Но Ганс не отстранился. Впервые в жизни он сознательно впустил в себя эту сладкую ересь против всех условностей света. — Ты так много спрашиваешь, — сказал он, — но ты никогда не спрашиваешь себя: а зачем тебе это знать? — Потому что ты знаешь абсолютно все, а я ничего, — ответил Ганс, его голос звучал почти отчаянно. Он не привык чувствовать себя беспомощным, но сейчас это ощущение накрыло его с головой. Уильям изменился в лице. Его легкая улыбка исчезла, а глаза, хотя и слепые, будто бы пронзили его взглядом. Он охладел, его голос стал тише, но от этого только острее. — Я для тебя что, просто книга с ответами на все вопросы? — спросил он, и в его тоне появилась легкая горечь. Ганс почувствовал, как его сердце сжалось. Он не хотел его обидеть, но слова вырвались сами собой: — Нет, я просто хочу тебя изучить. Уильям замер на мгновение, его бледные губы слегка дрогнули, а затем он рассмеялся. Это был легкий, почти музыкальный смех, но в нем чувствовалась легкая ирония. — Изучить? — повторил он, его голос звучал мягко, но с ноткой сарказма. — О, Габриэль, ты действительно забавен. Ты думаешь, что я — это просто еще один твой эксперимент? Что ты можешь разложить меня на части, как свои реагенты, и понять, как я работаю? Он сделал шаг вперед, его холодные пальцы слегка коснулись его щеки. Ганс почувствовал, как его сердце забилось чаще. Его прикосновение было легким, как дуновение ветра, но от него по коже пробежали мурашки. Габриэль. Имя, которое придумал ему Уильям. Ганс осознал только сейчас, на секунду, что он никогда к нему не обращался по имени, избегая этого. Он никогда не назовет его по настоящему имени. Но ему и не было это нужно, для него Ганс будет Габриэлем, если он решил так. — Ты хочешь изучить меня? — продолжил он, его голос стал тише. — Хорошо, давай начнем с простого. Что ты знаешь о себе? Ганс открыл рот, чтобы ответить, но слова застряли в горле. Он не ожидал такого поворота. Ни одна мысль о себе не проскользнула к нему в голову, он не мог даже охарактеризовать себя каким-то словом или качеством. — Видишь? — его улыбка стала шире. — Ты даже себя не знаешь, а уже хочешь изучить меня. Может, начнем с тебя? Он отступил на шаг, его пальцы медленно соскользнули с его щеки, оставив после себя легкое ощущение холода, будто след от прикосновения призрака. — Или ты боишься, что, изучая меня, ты найдешь что-то, что не готов в себе принять? Ганс замер на мгновение, его слова, как всегда, задели за живое. Он привык быть тем, кто задает вопросы, а не тем, кто на них отвечает. Но сейчас он чувствовал себя словно под пристальным взглядом, и это его слегка раздражало. Уильям любил играть с его чувствами, знал когда нужно быть немного надменным, умел раздражать и тут же, играючи, снова стать ласковым. Он был непостоянным. Габриэль бы назвал его хаосом. — Я знаю о себе достаточно, — сказал он, стараясь сохранить спокойствие, но его голос звучал чуть более резко, чем он планировал. — Я знаю, что мне нужно. И мне нужно понять тебя. Он сделал шаг вперед, сокращая расстояние между ними, пока Уильям сделал шаг назад. Ланге был растерян, даже его взгляд, холодный и расчетливый, пропал с его лица. Ну почему? Ганс всегда задавался этим вопросом. Почему рядом с ним, он совершенно не мог выразить своих эмоций. Почему он всегда теряется, стоит Уильяму только появиться рядом? Ганс хотел сказать невообразимо много. Но даже не мог понять, что чувствует в этот момент. Его словарный запас был скуп, а лицо редко выражало хоть какую-то эмоцию, кроме безграничной усталости. Он посмотрел вниз, собирая свои мысли в кучу и промолвил: — Ты говоришь, что я не знаю себя. Может, ты прав. Но ты… ты, — это то, что я не могу объяснить. И это сводит меня с ума. Ганс замолчал, как будто осознав, что сказал слишком много и мало одновременно. Он не привык быть откровенным, особенно с кем-то, кто, казалось, знал о нем все. — Так что да, — продолжил он, уже тише, — я хочу изучить тебя. Не потому, что ты — эксперимент. Потому что ты — единственное, что я не могу понять. Уильям сделал шаг вперед, этот ответ его устроил. Он бесстыдно касался всех запретных тем для Ганса, испытывал его чувства и касался струн его души. Их руки вновь соприкоснулись, Ганс почувствовал облегчение от накатившей усталости и аккуратно сжал его пальцы в своих. Он определенно мечтал о том, чтобы этот глупый танец начался. К своему сожалению, Ганс резко передумал, стоило ему только на секунду вслушаться в музыку. Он не умел танцевать — постоянно прогуливал эти глупые уроки этика. Ганс никогда не приглашал дам и всегда находился в стороне от всякого шума. Его жизнь проходила в четырех стенах лаборатории, где он смешивал реагенты, изучал яды и ставил эксперименты. Танцы? Это не было наукой, а значит, не могло его заинтересовать. Да и зачем ему это? Он всегда считал, что танцы — это пустая трата времени, бессмысленный ритуал, который люди совершают, чтобы скрыть свою скуку. — Мы уже столько раз успели нарушить правила, а тебя до сих пор что-то смущает? — Уильям слегка наклонил голову, его голос звучал мягко, но с легкой насмешкой. — Или ты все еще боишься, что кто-то увидит, как ты держишь меня за руку? Правила были созданы, чтобы их нарушать. Во всяком случае, Уильям мыслил именно так. Его нисколько не смущал близкий контакт, он хватался за любое мгновение близости, принося Гансу неловкий дискомфорт. Даже то, что он был слеп, не было аргументом для сторонних зрителей. Касаться так непростительно долго и сжимать его руку — это было верхом неуважения к нему. Но, в каком-то смысле, Уильям и не был обычным человеком в глазах Ганса. Он был чем-то большим, чем просто человек. — Я не умею танцевать, — признался Ганс, его голос звучал сухо, но в нем чувствовалась легкая нотка смущения. — Никогда даже не пытался, меня это не интересовало. Хоть и… Ганс не смог договорить. Он лишь на секунду отвел взгляд, и его дыхание тут же замерло. По спине пробежал холодок, резкий и пронзительный, как лезвие ножа, заставив его забыть обо всем, что было вокруг. Ведь людей рядом не было. Вместо гостей, что еще минуту назад кружились в танце, вели светские беседы и смеялись за бокалами вина, теперь стояли они. Куклы? Их тела были слишком похожи на человеческие, но при этом неестественно гладкими, будто вылепленными из воска или залитыми какой-то странной, полупрозрачной массой. У них не было лиц — ни глаз, ни ртов, ни даже намека на какие-либо черты. Только ровная, пустая поверхность, которая, казалось, впитывала свет и отражала его обратно в виде тусклого, болезненного сияния. Их конечности были слишком длинными, суставы — слишком гибкими, а позы — слишком вычурными, будто их застывшие тела пытались изобразить что-то, что никогда не могло быть понято живым человеком. По полу, стенам и даже потолку тянулись черные, ветвистые полосы, словно трещины, которые вот-вот разорвут пространство на части. Они были везде — на стенах, на куклах, на самом воздухе, будто черная, живая масса, разъедающая все на своем пути. Тонкие нити, похожие на паутину, обвивали кукол, уходя вверх, в темноту, где не было видно ни конца, ни начала. Свечи, что еще недавно горели ярким пламенем, теперь лишь слабо мерцали, их свет поглощался этой тьмой, как будто само пространство сопротивлялось попыткам осветить его. Ганс почувствовал его. Взгляд. Пристальный, озлобленный, словно дикий зверь, разбуженный от долгой спячки. Зверь, который уже однажды провел когтистой лапой по самому сердцу Ганса, задевая его внутренности и оставив бледную, едва заметную полоску на шее. Этот взгляд был везде — в каждой трещине, в каждой кукле, в каждой нити, что тянулась к нему, будто пытаясь схватить. Зал начал меняться. Стены, пол, потолок — все распадалось на куски, словно их разорвали на части, а затем неумело скрепили черными, живыми нитями. Все вокруг напоминало огромную, пульсирующую рану, которая дышала и истекала чем-то темным, почти черным. Музыка, до этого звучавшая как тихий, ангельский хор, теперь повторялась, ломались, протягивая каждую ноту и тут же напевая ее наоборот. Гансу не был знаком этот язык, но эту мелодию он запомнит на всю жизнь. Она въедалась в мозг, разрушая барабанные перепонки, пытаясь добраться до самого разума. Звуки искажались, будто Ганса опустили в воду и заставили ее наглотаться. Хор пел у него в голове, с каждым слогом становясь все громче, все навязчивее. Мыслить было невозможно. Сосредоточиться — тем более. Все терялось в какофонии звуков, вынуждая Ганса лишь на секунду закрыть глаза и понять одно: он больше не чувствует прикосновения Уильяма. Он стоял в середине зала один. Здесь никогда не было никого живого. Ганс не чувствовал себя живым. — Ты боишься? Тихий голос за его спиной раздался эхом. Каждая трещина, каждая кукла, даже сам хор повторяли одну и ту же фразу, все тише и тише. Ганс не мог сдвинуться с места. У него не было сил вздохнуть. Все его тело будто сковало, а темные нити, тонкие и липкие, уже обвивали его ноги и руки, вынуждая повернуться и взглянуть. Уильям стоял чуть поодаль, за его спиной. Все куклы, как по команде, столпились рядом с ним, но не преграждали путь. Они замерли в попытках прикоснуться к нему, тонули в черной, вязкой массе, подрагивая и натягивая нити до предела. — Твое сердце так громко стучит. Резко стало тихо. Только мысли шумно спутывались в его голове. Это нереально. Это сон. Плод его больной фантазии, помешательства. Что угодно, только не реальность. Такое просто невозможно. Нужно просто закрыть глаза. На секунду. И проснуться. Заставить себя сделать это. Но стоило ему только моргнуть, как у Ганса больше не было сил отрицать реальность. Уильям стоял прямо перед ним, слегка наклонив голову вбок, так близко, что можно было рассмотреть каждую темную вену, что тонкими струнами искажалась и медленно разрасталась на его лице, доходя до бровей. Его глаза, мутные и слепые, казалось, видели сквозь него, но при этом были полны чего-то чужого, почти нечеловеческого. Он был не один. Куклы окружали его слева и справа. Их восковые руки заламывались в неестественных позах, выкручивались, касаясь Ганса везде: они держали его за ноги, больно впивались в колени своими деревянными пальцами, цеплялись за руки, обхватывая запястья, вцепились в плечи, крепко держали за затылок, не давая даже шанса отвернуться и заставляя смотреть прямо Уильяму в глаза. — Разве я просто твой сон? — его голос звучал тихо, но каждое слово отдавалось эхом в его голове. — Разве ты способен представить такое? Нет. Руки Уильяма сомкнулись на его шее, аккуратно, почти нежно надавливая на середину горла. Ганс не мог вздохнуть. Не мог пошевелиться. Не мог даже ответить. Единственное, что он сейчас мог, — это тихо издать хрип в попытке вдохнуть. В глазах темнело, а образ Уильяма становился все более расплывчатым, будто растворяясь в этой тьме, что поглощала все вокруг. — Разве во сне ты будешь чувствовать боль? — в его голосе зазвенели десятки чужих насмешек. — Разве во сне ты будешь чувствовать, как твое сердце разрывается от страха? Ганс хрипел, пытаясь вырваться, но куклы держали его слишком крепко. Их руки, холодные и липкие, сжимали его все сильнее, а нити, что обвивали его тело, теперь впивались в кожу, будто пытаясь проникнуть внутрь. Уильям смотрел на него, его лицо было спокойным, как и он сам неизменно оставался просто белым ярким пятном в пучине хаоса. — У тебя лишь два пути. Куклы зашевелились. Их восковые конечности заскрипели, выгибаясь под неестественными углами, словно лапы пауков, почуявших добычу. Они начали карабкаться друг на друга, сплетаясь в мерзкую живую пирамиду, их безликие головы поворачивались вслед за Гансом, хотя глаз у них не было. Шепот. Сначала едва слышный, будто шорох крыс за обоями. Потом громче — сотни, тысячи голосов, сливающихся в единый шепчущий хор. Ни у одной куклы не было рта — звук рождался прямо в воздухе, вибрируя в костях Ганса. — Ложь, ложь, ложь…он лжет, лжет, — нашептывали они. С каждым повтором голоса становились все более узнаваемые: шептала его матушка, первый учитель, гувернантка, ненавистно хрипела госпожа Смит, скрежетали когтями крысы. Уильям ослабил хватку. Его рука спустилась чуть ниже, ближе к сердцу, и резко оттолкнула его. Ганс не видел этого, но почувствовал. Его будто окатили ледяной водой, а черная, безжизненная масса, что до этого лишь обволакивала его, теперь поглотила полностью. Он не мог дышать, не мог двигаться. Его тело стало тяжелым, как будто его залили свинцом, а каждая клетка сопротивлялась, пытаясь вырваться из этого кошмара. Он снова оказался в центре зала. Куклы, как по команде, выстроились в ряд, их безликие головы склонились вниз, словно в почтительном поклоне. Но их руки, слишком длинные и гибкие, указывали в разные стороны, будто направляя его взгляд на что-то. На это. Перед ним, как насмешка, висела веревка с затянутой петлей. Она не колыхалась, будто в этом месте не было воздуха, не было жизни, не было ничего, кроме этой тишины, что давила на уши и разум. Ганс готов был поклясться, что слышал шепот кукол. Их голоса, тихие и пронзительные, сливались в гул, наполненный смехом, но не веселым, а зловещим, как будто сама тьма насмехалась над ним. — Ты не справишься, — шептали они, их голоса звучали одновременно из всех уголков зала, из каждой трещины, из каждой нити, что тянулась к нему. — Ты не достоин. Ты мнишь себя выше всех, но все еще остаешься жалким. Твоя судьба здесь. Умереть. Захлебнуться собственным тщеславием. Ганс почувствовал, как его сердце заколотилось с новой силой. Он хотел отвернуться, закрыть глаза, убежать, но его тело не слушалось. Ноги, будто прикованные к полу, не двигались, а руки, тяжелые и непослушные, сами собой потянулись к веревке. Он не хотел этого. Но что-то внутри него, какая-то темная, чужая часть, будто подталкивала его вперед. Куклы продолжали шептать, их голоса становились все громче, все навязчивее. Они говорили о нем, о его страхах, о его слабостях, о том, что он так тщательно скрывал от всех, даже от себя самого. Они знали все. Они знали его. — Ты думаешь, что контролируешь все, — шипели они, их безликие головы теперь слегка поворачивались в его сторону, будто наблюдая за каждым его движением. — Но ты никогда не контролировал ничего. Ты просто марионетка. Как и мы. Ганс протянул руку к веревке. Его пальцы дрожали, но он не мог остановиться. Каждая клетка его тела кричала, чтобы он остановился, но что-то другое, что-то чужое, будто управляло им. Он почувствовал, как холодная, грубая веревка коснулась его кожи, и в этот момент зал взвыл. Звук был оглушительным. Он исходил отовсюду — от кукол, от стен, от самой тьмы, что окружала его. Это был не просто звук, это было что-то живое, что-то, что проникало в его разум, разрывая его на части. Ганс зажмурился, пытаясь заглушить этот вой, но он только усиливался, заполняя все его существо. — Ты думаешь, что можешь убежать? — незнакомый мужской голос раздался прямо у него в голове, холодный, но при этом полный насмешки. — Ты думаешь, что это просто сон? Посмотри вокруг, Габриэль. Это ты. Это твой мир. И ты никогда не выберешься из него. Ганс открыл глаза. Веревка все еще висела перед ним, но теперь она казалась еще ближе, еще реальнее. Куклы стояли вокруг, их руки теперь указывали прямо на него, будто подталкивая его к последнему шагу. Их шепот стал громче, их смех — злее. — Ты боишься, — прошептал голос. — Но ты должен это сделать. Это твой выбор. Твой жалкий конец. Ганс почувствовал, как его дыхание участилось. Его сердце билось так сильно, что казалось, вот-вот вырвут из груди. Он смотрел на веревку, на петлю, что висела перед ним, и понимал, что у него нет выбора. Это было его наказание. Его судьба. Он должен был расплатиться за все убийства, что совершил. За каждую жизнь, которую он отнял. За каждую каплю яда, которую он подмешал в вино. За каждую секунду, которую он провел, наслаждаясь своей властью над другими. — У тебя лишь два пути, — этот голос, спокойный и отдаленный, как эхо, звучал только в его голове. Он принадлежал никому другому, как Уильяму. Два пути. Два. Эта цифра застряла у него в голове, смыкаясь в единицу, будто пытаясь убедить его, что выбора на самом деле нет. Он не видел другого пути, пока не обернулся. Некоторые куклы все еще стояли на месте, их безликие головы склонились вниз, а руки, указывали на широко распахнутую дверь. Оттуда подул легкий ветер — горячий и сухой, как дыхание чего-то древнего и забытого. Ганс не видел, что было за дверью, лишь расплывчатые красные пятна, теряющиеся на фоне яркой белой ткани, что колыхалась, будто живая. — Уильям, — тихо позвал он, его голос дрожал, но он даже не обернулся. Он все еще был рядом. Он все еще видел его как единственный островок спасения в этом хаосе, даже не подозревая, что он был лишь его частью. Его иллюзией. Его тенью. Ганс отпустил веревку. Его пальцы, холодные и онемевшие, разжались сами собой, будто что-то внутри него наконец восстало против этой идеи. Может, веревка и была его судьбой, но прежде чем это случится, он должен был поговорить с Уильямом. Приблизиться хотя бы еще раз. У них было слишком мало встреч и времени. Он сделал шаг вперед, но ноги подкосились, будто пол под ним стал мягким, как болото. Каждый шаг давался с трудом, его тело сопротивлялось, не желая покидать это место. Куклы вокруг замерли, их безликие головы теперь смотрели на него, наблюдая за каждым движением. — Уильям, — снова позвал он, но его имя теперь звучало как молитва, как последняя надежда. Он стоял неподвижно, его бледное лицо было обращено к чему-то за дверью, а он не мог увидеть даже его лика, как иронично. Ганс подошел ближе, его дыхание стало прерывистым, а сердце билось так сильно, что казалось, вот-вот вырвется из груди. Он протянул руку, чтобы коснуться его, преодолеть этот проклятый дверной проем, но в этот момент все вокруг начало меняться. Куклы, что стояли вокруг, начали быстро двигаться, их руки, слишком длинные и гибкие, теперь тянулись к нему, их пальцы, противные и липкие, касались его кожи, будто пытаясь проникнуть внутрь. — Ты не сможешь убежать, — раздался голос, в нем не было тепла, только холодное, почти безразличное предупреждение. — Ты никогда не сможешь убежать. Ганс почувствовал, как его разум начал распадаться на части, как будто его сознание было тканью, которую кто-то медленно разрывал на куски. Он закрыл глаза, пытаясь заглушить этот голос, но он только усиливался, заполняя все его полностью. — Ты думаешь, что можешь изменить что-то? — голос звучал все ближе, будто его источник теперь находился прямо за спиной Ганса. — Ты ошибаешься. Ты всегда был марионеткой. И всегда ею будешь. Ганс открыл глаза. Уильям стоял перед ним, его лицо теперь было искажено, как будто оно начало распадаться на части. Его глаза, мутные и слепые, теперь казались пустыми, как у кукол вокруг. Он медленно тлел прямо у него на глазах, его руки превращались в пыль, а от улыбки не осталось и следа. Словно кожа слезала с его тела, оставляя за собой только черную вязкую жидкость. — Ты не сможешь убежать, — повторил голос, который теперь звучал как эхо, будто его произносили сотни голосов одновременно. Ганс почувствовал, как его тело начало дрожать. Он не знал, что ответить. Он не знал, что делать. Все, что он мог, — это стоять и смотреть, как Уильям медленно исчезает, растворяясь в тьме, что окружала его. Все повторялось, будто бы ему нужно было пройти этот путь еще миллион раз. Еще столько же протянуть к нему руку и увидеть, как он распадается на мелкие осколки. Раз за разом, мгновением за мгновением он оказывался в начале и тут же в конце. Ганс не знал что делает, он уже не помнил зачем он это делает. Бесконечная петля, в которой он не помнил себя, но помнил его одинокий образ в конце. Этот путь к вратам ему будто бы невозможно было одолеть. Будто бы ему чего-то не хватало каждый раз. Его тело ныло, а разум был истощен. Но он должен был сделать шаг вперед. «В какой-то момент Ганс понял, что ему нужно жить и идти дальше, даже если Уильяма поглотит пустота.» Он видел, как он садится за стол с прямой осанкой, будто собирается отведать изысканное блюдо, а затем методично начинает жевать собственные пальцы — сначала мизинец, потом безымянный, перемалывая кости с хрустом свежего снега под сапогом. Как его губы, измазанные в крови, растягиваются в улыбке, когда он откусывает большой палец, словно спелую вишню. Как Ганс хватает его за запястье, и кожа срывается чулком, обнажая безупречно чистую кость. Как восковые пальцы кукол впиваются в его кожу, оставляя не царапины, а зияющие дыры, будто кожа Уильяма — бумага, проколотая пером. Как их руки, слишком длинные, слишком гибкие, берут его за конечности и тянут в разные стороны — не спеша, словно дегустируя каждый хруст сухожилий, каждый щелчок суставов. Как его тело расползается по швам, словно сшитый мешок с песком, а из разрывов вытекает не кровь, а черные, вязкие нити. Как кожа на его голове натянулась, треснула у виска — и Уильям даже не вскрикнул. Он лишь улыбался, будто ожидал этого. Как его ребра разрывают плоть изнутри, выворачиваясь наружу белым веером, а между костями — пульсирующая паутина, в такт которой бьется его обнаженное сердце, пока не лопается, как перезрелый плод. Как его тело вспыхнуло черным пламенем — не снаружи, а изнутри. Как его ребра просвечивали, как тлеющая бумага. Как кожа опалилась, обнажая звездное небо — не кровь и плоть, а тьму с искрами, будто его тело было лишь оболочкой для галактики. Как его позвоночник вдруг вытягивается, а позвонки расходятся с влажным треском, а из образовавшихся промежутков вырастают тонкие черные нити, которые медленно обвивают его же шею и сжимают до хруста. Как его плоть отслаивалась, как старая краска, обнажая мышцы, потом кости, пока не оставался лишь голос, еще минуту звавший его по имени. Как его шея неестественно выгибается назад с тихим хрустом, будто перезревший стебель цветка. Как его кожу разъедает черная паутина вен, пока он не превращается в груду костей. Как его тело рассыпается в прах, будто древний пергамент в огне. Каждый раз — новая смерть. Каждый раз — тот же Уильям. Ганс наблюдал, как его улыбка застывает, а пальцы, только что сжимающие его руку, внезапно становятся холодными и безжизненными. Но в тысячный раз… Ганс не поймал его падающее тело. Не собрал рассыпавшиеся волосы. Не попытался склеить осколки. Он просто шагнул через его исчезающую тень — — и вышел в распахнутую дверь, где пахло гарью и кричали колокола. Дверь, которая раньше захлопывалась перед самым носом, теперь была распахнута настежь. Никакого сопротивления. Никаких загадок. Только пустота в дверном проеме — и запах, въевшийся в ноздри. «Ведь возможно, что в самом конце пути, он снова сможет с ним встретиться.» Гамбург горел. Его родной город, когда-то такой оживленный и шумный, теперь был охвачен пламенем, и в этом была странная, почти священная правильность. Огонь пожирал все на своем пути — не яростно, а методично, как будто исполнял давно назначенный ритуал. Портовые крыши, где когда-то пахло соленым ветром, узкие улочки с колокольчиками лавок — все это теперь становилось частью единого, ровного пламени. Крыши домов, некогда покрытые соломой и деревянными досками, разваливались, обрушиваясь внутрь с грохотом, который эхом разносился по пустынным улицам. Огонь охватывал стены, оставляя после себя лишь прах. Деревянные балки трещали, как кости, ломающиеся под тяжестью собственного веса. Все вокруг было окрашено в оттенки оранжевого и красного, будто сам ад вырвался на поверхность и поглотил город. Ганс стоял посреди этого хаоса, но вокруг не было ни души. Он слышал крики — отчаянные, полные ужаса и боли, — но не видел людей. Голоса доносились отовсюду: из-за углов, из-под обрушившихся зданий, из самого воздуха, будто город кричал через них. Кричал о своей агонии. Кричал о своей смерти. Впервые за долгое мучительное время Ганс почувствовал себя спокойно. Не безразличие, не оцепенение — а глубокое, всепоглощающие умиротворение, как будто все встало на свои места. Он наблюдал, как огонь пожирает город и думал: «Так и должно быть». Ничто не пропадало зря — ни его грехи, ни его сомнения, ни сам город, который теперь горел так чисто, так закономерно, словно это было написано в самой ткани мира. Даже крики, эхом разносившиеся по пустым улицам, звучали не как предсмертные вопли, а как последний вздох перед долгим сном. Ганс закрывал глаза, а его веки мягко пылали, словно ровное убаюкивающие дыхание. — Гамбург прекрасен только в огне, — раздался голос Уильяма, правее от него. Ганс медленно повернул голову. Уильям стоял рядом, его бледное лицо было обращено к горящему городу, а мутные, почти стеклянные глаза отражали пламя, будто в них горел сам Гамбург. И в этом отражении — в том, как искры танцевали в его безжизненных зрачках, как дрожали блики на роговице — Ганс увидел нечто неожиданное: восхищение. Не просто холодное наблюдение, а почти детский восторг, тот самый, с каким он впервые наблюдал, как порошок мышьяка растворялся в вине. Его губы, обычно сжатые в тонкую ниточку, сейчас были чуть приоткрыты. Будто он хотел вдохнуть, но не дым, а сам момент — впитать его, сохранить где-то внутри своей нечеловеческой сущности. Пальцы, обычно неподвижные, слегка шевелились в такт треску горящих балок, будто дирижируя этим адским оркестром. Ганс вдруг понял: он не просто наблюдал за этим — он любил хаос. Так же, как он любил свои эксперименты. Так же, как священник любит свое богослужение. В этом огне он видел то, что видел Ганс в смертельных дозах яда — совершенство процесса, не омраченное человеческой сентиментальностью. И впервые за все время он почувствовал, что действительно понимает его. — Ты прав, — наконец прошептал он. Уильям слегка повернул голову, его губы тронула легкая улыбка, но в его глазах не было радости. Только холодное, почти безразличное понимание. Все вокруг начало рушиться. Огонь, дым, крики — все растворилось в тьме, оставив только тишину. Ганс закрыл глаза, и когда открыл их снова, то оказался в своей комнате. Утро уже наступило. Но даже сейчас, в безопасности своей комнаты, он чувствовал, как его сердце бьется с новой силой. Он смотрел на свои руки, на потолок, на стены, пытаясь убедить себя, что это был всего лишь сон. Но где-то в глубине души он надеялся, что это не так. Гамбург не горел. Такой город — скучный в своей упорядоченности, с четкими линиями улиц и предсказуемым течением дней — никогда не вызовет восхищения в Уильяме. Безжизненному Гамбургу катастрофически не хватало того хаотичного великолепия, перед которым он замер бы, впитывая каждую деталь незрячим взором. Где было то пламя, что должно обжигать его бледную кожу? Где душераздирающие крики, заставляющие его оборачиваться с болезненным интересом? Где удушливый смрад горящей плоти, который он вдохнул бы, словно аромат редких духов? Ганс почувствовал, как что-то тяжелое и теплое сжимало его грудь — этот правильный, невыносимо обыкновенный город никогда не понравится Уильяму. И Ганс готов принести в жертву город вместе со всеми его жителями, лишь бы встретить его вновь. Ведь если Гамбург отказывался гореть сам — он заставит его.

17 Нравится 2 Отзывы 7 В сборник