***
Пугоду не впервой бывать в капитанской каюте. Он здесь пребывает фактически каждое утро последних месяцев, стараясь помочь в навигации там, где в силах помочь его компетенция. Теперь он не ведет себя скованно ни при каких обстоятельствах — он признавался неоднократно, что проводить время с Модди ему комфортно, — и Модди ловит каждую возможную минуту, цепляясь за выпадающие моменты отдыха — где мнимый комфорт становится осязаемым. Предложить ром Модди не решается — знает, что Пугод насмотрелся на него вдоволь и имеет теперь некоторое к нему отвращение, — но бутылку вина достает без чужого одобрения, разливая его по стаканам; бокалы на судне отыскать едва ли представляется возможным. Пугод снова о чем-то говорит — ему не нужно подкидывать темы для разговора, — он сам плавно переходит от темы к теме, вновь обсуждая что-то отреченное — обязательно то, в чем его собеседник разбирается поверхностно; конечно, не специально. Модди его честно слушает, порой вставляя свое слово, потому что он не совсем уж безмозглый плебей, но думает о другом, зависая моментами дольше, чем положено, не замечая тишины — ожидания его мнения на тот или иной счет. Это не остается без внимания — Пугод проникновенно вглядывается в лицо напротив и, убедившись в чужой задумчивости и ошибочно приняв ее за скуку, говорит, чуть стушевавшись: — Капитану успела наскучить моя компания? Модди не медлит с ответом: — Ваша компания много приятнее любой другой, что может предложить состав этого судна. Вы не можете наскучить; не сейчас. — Приятно знать, что вы такого обо мне мнения, — и делает маленький глоток — из уважения. «Не сейчас.» Не сейчас, когда они видятся, вероятно, в последний раз. Наскучить Пугод не смог бы ни сейчас, ни потом — заложенный Модди смысл. Тянутся последние часы мимолетного знакомства; их желается растянуть как можно сильнее, и Модди думает об этом, как о своей слабости. Не в его привычках привязываться к людям — он как никто другой знает, насколько люди непостоянны, — ни душой, ни телом, — и как бы часто он не приходил к мысли о том, что если и иметь людей подле себя — то только сильных, и речь не только о силе физической, — но реальность все переиначивает так, как заблагорассудится воле случая: сильные люди — той же волей случая — самые непостоянные, — теряются самыми первыми. И обиднее всего, когда люди теряются по его, Модди, ошибке. Модди — пират. Ему свойственно ошибаться. Пугод, поначалу не решаясь говорить, выдерживает небольшую паузу; он водит бессмысленно пальцем по грани стакана и осторожно интересуется: — Но, прошу прощения, «не сейчас»? Однажды наступит день, когда я стану неинтересен? Модди удивляется — мягко говоря. Переспрашивает, собирается ли Пугод покидать корабль к утру — на что у них ранее уже была договоренность. Пугод не отвечает. пугод должен завтра спуститься на берег. ему надлежит начать жить так, как он хотел, — заново учиться дышать, — его ждет свобода ровно так же, как ждет ее он. модди должен отпустить. модди — пират; он устал ошибаться. модди — эгоист; он не хочет отпускать. модди — эгоист, — он имеет наглость быть наглым; надеется на нечто хрустальное, прозрачное — на то, на что надеяться попросту не привык. Пугод, не проронив ни слова, встает со стула. Обходит стол — неторопливо, — оказывается прямо напротив Модди. Мнется, как тогда — в первый день их знакомства — с перетянутыми канатом кистями, — и снимает цилиндр, откинув его небрежно куда-то на пол. модди — эгоист; он трактует по-своему и тешит свое эго, ведь оказывается прав в догадках. Пугод нахально садится к Модди на колени — почти падает. Накидывается с поцелуем, и Модди сдается окончательно — руками по спине водит, гладит затылок, сжимая несдержанно волосы. Губы кусает — совершенно остервенело; Пугод фривольно языком ведет по месту укуса — действием чрезвычайно вульгарным, — неумеренно непристойным. Вжимается ближе, чем вплотную — выжженная страсть, за которую впору быть распятым; за которую никак нельзя ошибаться. Модди привстает со стула, и Пугод нехотя слезает с него следом, позволяя любовнику встать; Модди тянет его в сторону гамака, и как только начинает понимать, что в гамаке продолжать будет не очень удобно, чувствует ощутимое сопротивление. Пугод упрямо опирается спиной о стол, вцепившись Модди в руку, и из принципа не двигается с места: — Я уже настрадался в гамаке, умоляю, избавь меня от этого. Внезапный переход на «ты» ощущается остро. Слетают на пол принадлежности для письма, падает с грохотом откинутый за ненадобностью стул. Модди бесцеремонно вклинивается меж пугодовских ног; судно мерно покачивается на волнах — это чувствуется в ненавязчивом трении бедер о бедра, — пока что — через ткань. Модди откровенно тяжело дается развязывать корсет; руки путаются, неспособные понять изощренную шнуровку, — он быстро бросает это дело и принимается расстегивать хлопковую рубаху. По неосторожности дергает пуговицы сильнее, чем должен, и те с треском рвущихся нитей отлетают вниз, отскакивая звучно от бревенчатого пола. Пугод уточенный. Он изящен; в меру манерен и обаятелен до страшного. Модди груб. У Модди команда — оболдуев, но пиратов. Модди сам — пират. У Модди — чрез половину лица — шрам. Пугода эти мысли мало волнуют. Он Модди притягивает к себе, голодный до прикосновений, до взгляда, до поцелуев; руками обхватывает чужую голову, зарываясь пальцами в волосы, и, глубоко вдохнув, лбом припадает ко лбу, глаза закрывая — в смущении: — Я уже говорил, но… — Рвано выдыхает. — …ты слишком мягок. Модди отстраняется. Смотрит с насмешкой: — Прям-таки слишком? — Непомерно. — И что прикажешь с этим делать? Пугод руками вверх по предлечьям, плечам ведет — нежно очерчивает шею, и прежде, чем впиться в чужие губы, говорит страстно, с желанием, — у Модди в груди от этих слов что-то настойчиво щемится: — Исправлять.***
Скрип стола — грязный ритм. Абсолютный слух волнуют треск древесины и непристойные звуки, отскакивающие невпопад от стен; есть ли теперь дело до абсолютного слуха и надо ли давать название той звучащей безумной дикости, что прошибает насквозь, не позволяя сделать вдоха? Модди Пугода держит за талию, пальцы сжимая наконец с желаемой силой. Трахает так грубо, так глубоко, что стол — ходуном, и Пугод — весь — сплошной жар. Распахнутая рубаха, изорванная спереди по-животному, — пуговицы — бисером по полу каюты, — открывает вид на исписанную укусами грудь, словно на холст Да Винчи, — не меньше того; и этот холст не заберут ни в Лувр, ни куда-либо еще — этот холст будет лежать перед Модди до тех пор, пока на нем не придется мазками выводить новые линии — авторскими красками; и это будет только его «Джоконда» — личная. Спина Пугода елозит по дубовой поверхности, но он того не замечает — лишь сверкает влажными глазами и повторяет самозабвенно: «Господи», чередуя порой это слово с чужим именем. И Модди хочет упрекнуть его в богохульстве, ибо упоминание всуе — богохульство и есть; Пугод сам из себя теперь — чистейшее богохульство, — смертный грех, — эрго, — его воплощение, тысячу раз осужденное церковью — по справедливости: luxuria. Но им сейчас не до упреков. Сейчас — до редких протяжных стонов, срывающихся на фальцет; о таком не пишут в памфлетах — о таком запрещено не то, что писать, но даже мыслить под строжайшим запретом. Модди бы разложил его на этом столе намного раньше, если бы знал, как внутри Пугода горячо, тесно, — если бы только знал, как Пугод ужом вьется, сгорает в экстазе от каждого толчка и пытается быть не слишком громким, потому что звуков и без того много; шлепки, вдох, выдох, — короткий цикл. Пугод смотрит пьяно, почти развязно — взгляд его будто бы и вовсе становится неосознанным, когда член попадает по простате — особенно хорошо, — и он дугой выгибается, запрокидывает голову, бессвязно мыча, глаза распахивает — очаровательно, — и о чем-то быстро и тихо просит, сбитыми в единую кучу словами силясь выудить связную мысль из опустевшей головы. Ногтями царапает спину Модди, пытаясь удержаться в этом мире — хотя и эфемерно, — пока его откровенно трахает капитан пиратского судна, — боже, вдуматься только… Корсет. Если Модди и отводит взгляд от пугодовского лица, то исключительно на корсет. Рубаха давно выправилась из него; черные шнурки, не до конца развязанные, болтаются в такт каждому движению, и это так неправильно, но так прекрасно выглядит; Модди далек от прекрасного. Он специально вбивается в тело перед собой сильнее, лишь бы только увидеть, как чужие брови сводятся к переносице, — варвар. Пугод обнимает Модди крепче, руками окольцовывая шею, льнет ближе, заставляя нагнуться к нему и оказаться практически вплотную. Руками подрагивающими чужие скулы очерчивает нежно и целует, — кажется, впервые за последние несколько минут, — долго, чувственно; будто сам ждал этого очень долго — будто это одна из вещей, до которых он так хотел дорваться и дорвался, теперь не имея возможности жить без этого так, как жил прежде. Короткое «а» на высокой ноте — в сантиметре от чужих губ, — и Пугод кончает, содрогаясь мощнее, чем до этого; сам откидывается на поверхность стола, пряча в смятении глаза за сгибом локтя, и сжимается до того сильно, что Модди едва успевает вынуть член, прежде чем запачкать его бедра — грязно. Долгую молчаливую минуту они пытаются отдышаться и привести мысли в порядок. Слышно, как волны разбиваются о борт; лишь звуки всплесков нарушают наступившую тишину — бестактно. — Так ты не уходишь? — Модди с чужой талии ладонь перемещает на грудь, куда-то ближе к сердцу; ловит частое сердцебиение, хочет рукой залезть под ребра, чтоб наверняка — чтоб сжать и чувствовать каждый удар напрямую, чтоб не возвращать обратно, потому что желается забрать себе и хранить так, словно пугодовское сердце — драгоценнейшая диадема, бриллиантами усыпанная; заключением, что в порядке вещей — пиратам свойственно хотеть сокровища. Пугод отодвигает руку от лица; загнанный дыханием, смущенный, — расслабленный. Ослабевшие дрожащие ноги раздвигает шире прежнего — вызывающим жестом, — и говорит озадаченно, искренне, что у Модди перехватывает дыхание: — А я должен был? — И смотрит так, как умеет один он — хитро, но с трепетом, что присущ человеку, с концами потерявшемуся в чем-то возвышенном: в том, о чем Пугоду еще не доводилось размышлять вслух на этом корабле. — Надеялся, что ты не отпустишь. модди в жизни не видел памфлетов — он дикарь; ему знакома лишь палуба родного барка, мачты, реи и паруса, что теряются в тумане бескрайних морских просторов. модди не грезит о бессмертии — ему достаточно одной жизни, ценной и недолговечной, — имеющей настоящий вес в моменты, порой человеческому благоразумию неподвластные. модди не любит декарта; ему полюбился более взбалмошный мыслитель.