***
Он проснулся в холодном поту посреди ночи, напуганный кошмаром и странными картинами реальности. Неспокойно было оттого, что чудились ему умершие души до сих пор, старались оплести его тело бледными руками и утянуть в могилу за собой. От одного воспоминания об этом по спине прошлись мурашки. Бесконечный коридор все еще цеплял за душу, так соответствуя реальности, — он ведь тоже бежит по лабиринту поместья, скрываясь от любопытствующих взглядов. Запах гари приелся, и не спасал даже свежий воздух, когда он аккуратно отворил сёдзи и присел снаружи на выступ — энгава — оплетая руками колени и поднимая голову. На небосводе раскинулись тысячи звезд, перекрываемые редкими облаками — сегодня день выдался ясным и лишь немного ветренным, и весенний порыв трепал последние иссохшие лепестки сакуры, утопленные средь почвы. Господин медленно повернул голову на разделенный забором сад, где шуршали молодые листья ивы и со всплеском плавали кои, и медленно прикрыл глаза. Здесь хорошо и умиротворенно, но печальное во всем это только одно — его тревожное сердце. Пускай кошмары не редкость, и снится порой не самое лицеприятное зрелище или обрывочное прошлое, но сегодня нечто необъяснимое терзало душу. Сегодня словно все было иначе. «Кажется, или костер предстает символом прощания с кем-то или чем-то? — в мыслях рассуждал он, — и возможно ли, что я должен попрощаться с Хигуре-саном… или же с ушедшими тогда воспоминаниями…? Мне бы следовало его проведать, и если что случилось… позаботиться о его дочерях и жене. Интересно, унаследуют ли девочки талант от отца? — невольно проскользнуло в мыслях, и тут же забытая картина снов вновь всплыла перед глазами, — как жаль, что больше я не могу улыбаться подобным образом. А ведь у меня твоя улыбка, мама…» Неловко он поправил примятые легкие ткани и задержал взгляд на скрытой ветвями ивы энгаве, сделал шаг в сторону сада и на мгновенье замер. Что на самом деле он желал увидеть или почувствовать? Успокоить ноющее в груди чувство потери, или нечто иное тянуло его в ту комнату? Разделял лишь шаг и путь смелости; одно тревожное дыхание порождает второе, и вот уже сердце бьется неспокойно. Но он делает шаг и меж ветвей ивы проскальзывает в соседний двор, пальцами скользя по стеклу сёдзи и всматриваясь внутрь, но лишь замечая собственное отражение. Скованные переживаниями и сожалениями глаза, уставшие и затуманенные, точно мутные воды реки. «Наверное, тогда я вспоминал вовсе не тебя. Просто, знаешь, я тяжело отпускаю людей…» Господин положил ладонь на раздвижную дверь и, не нарушая идиллию ночи, медленно отворил, прислоняясь к деревянной раме и неловко обводя взглядом комнату. Здесь однажды он рисовал эту картину, что явилась сегодня во снах, теперь здесь проживает крепко спящий ронин, что даже не услышал легких шагов, когда по воле случая парень оказался возле шкафа. Что-то тянуло его туда, и казалось, это было вполне объяснимо интуицией или простым чувством. Рука потянулась сама, медленно открыла ставни шкафа и пошарила по верхней полке, хватаясь за пыльный пергамент, на котором остались следы чьих-то пальцев. Сяо. Он вновь думает о нем, и на миг почему-то забывается абсолютно все. Мягкий взгляд коснулся тела ронина, что до предела сжался в клубок и укутался одеялом, недовольно хмурясь во сне. С того момента в храме минуло две недели, и вроде натянутая тетива их отношений сорвалась и ослабла, но какое-то возведенное препятствие снова отделяет их друг от друга. Однако он стал более терпим к его непостоянству и хроническому горю, и даже перестал убегать «по делам порядка поместья», когда тот приглашал составить ему компанию в составлении графиков. В жизни все непостоянно и подобно бурной реке — однажды лед на ней растает и разольются воды, что выйдут за берега «предела» и «нормы», и, быть может, однажды все-таки что-то изменится. Что-то обязательно поддастся воле случая и попадет в коварные руки судьбы, изменится с чьей-то смертью и покоем, или обернется новой жизнью и парой открытых глаз. Но это лишь пустые философские мысли, и неподвластная жизнь обязательно привнесет свою непокорность в бессмысленное человеческое бытие. Сяо. Это имя вновь вертится на языке и в мыслях, образ его непоколебимости и холодности уже до боли приедается в сознании, и привычными становятся шипы его слов. Бывали случаи, кода слово ранит больнее острого меча, когда оно пронзает сердце насквозь, оставляя глубокий шрам. Но он привык жить с такими, раз за разом закрывая глаза на невыносимую боль — однажды ран станет настолько много, что невозможно будет спрятать кровотечение за лживой улыбкой. Как и однажды холодное сердце того несчастного мальчика, живущего внутри укрытия ледяных стен, оттает. По крайней мере существует хоть какая-то вера и теплится в сердце немая надежда. «И всё же прошлое со временем забывается» Господин неслышно присел на колени и медленно развернул старый и пожелтевший пергамент. В точности рисунок повторял сон, только не было печальных слов прощения, что растекались по бумаге подобно слезам. «Знаете, Хигуре-сан, — он невольно скользнул взглядом по искусным линиям, — вы вложили душу в это творение. Время в мое воспитание. Неустанная благодарность за приют и безопасность. И только прощение из ваших уст звучит столь глупо… Все люди в какой-то мере будут виноваты перед друг другом, и ваша вина была лишь в вашем служении отцу. Но разве я могу винить вас за подобное? Оставили бы эти слова при себе… — Итэр легонько сомкнул ресницами глаза, неслышно усмехаясь. — Разговоры с самим собой к должному не приведут, чем лучше болтать попусту — надо действовать…» Ночь недоступна взору простых смертных — она приходит незаметно и естественно и все так же с рассветом бесследно исчезает, оставляя лишь невидимые взору звезды и забытые мечты. Господин уснул прямо на том самом месте, где и рассматривал пожелтевшую со временем картину, и только поутру из его слабой хватки аккуратно был вынут пергамент. Ронин, не скрывая сидящего внутри любопытства, беспечно развернул бумагу и осмотрел. И правда, подобно двум жемчужинам. И улыбка мальчика, странная и такая неизвестная, но вместе с тем искренняя, заставляла внутри испытывать некоторую смуту. С момента их недомолвок в храме прошло немало времени, и непонятное желание все больше росло в его груди — познать, что скрывается за тем тяжелым молчанием. Выведать тайны его души, сокрытые под белоснежными лепестками, подобно сердцевине лотоса. Его одеяния и маска точно олицетворяют лепестки, раскрывающийся с теплотой чужих рук бутон — вот только в этом поместье его пронзает сплошь холод, и только внутри теплится потерянное счастье. Он наблюдал. Каждый день господин восседал с осанкой за низеньким столом, старательно заполняя бумажную волокиту, затем отдавал почтение возле какэмоно, низко приклоняясь перед начертанными иероглифами. Ронин не придавал значения ни надписям, ни его поклонению неизвестным духам, ведь сам он давно разочаровался в их милости. Они отвернулись ещё в далеком детстве, проявили пресловутую черствость и так и не ответили на мольбы о помиловании. — Боги не могут проявлять сострадание к каждому. — Однажды выразился господин, в немой мольбе складывая руки. — Одни заслуживают гораздо больше их взглядов, чем другие. Порой замечаю, что вовсе нет в этом какой-то закономерности и справедливости. И, понимаешь, в этом мире каждый страдает по-своему. Кто-то в тишине и одиночестве, а кто-то, бывает, прилюдно и на свету. — И кто же вы, господин? — поинтересовался ронин. Но он лишь ответил поддельной улыбкой и пустым голосом, в котором не читалось даже ноты какой-либо боли, точно опустившийся занавес отрезал фальшивое от настоящего. — А у меня не было выбора, кем становиться. В молчании своем все больше и больше прислушивался к его словам, которые казались раньше бессмысленными жалобами. Но это было большим откровением, которое он произносил не спеша и только себе. Но в моменты обнаженной слабости трещинами проходили возведённые стены, и повествование касалось чужой души. Тогда он смотрел на единственного собеседника нечитаемым взглядом, с трудом прикрывая ресницы, и горько улыбался. Его томила неволя. Пальцы в тот момент загораживали солнце, и сквозь щели закатные лучи отражались в его глазах печалью и тоской. Они были подобны золотистому океану, в которых смешалась гамма неизведанных и неизвестных доселе чувств. И он отворачивался, ресницами скрывал рассеянный взгляд и склонял голову, приглушенным голосом сообщая: — Кроме тебя в этом поместье нет никого, кто бы составил мне компанию. Не потому, что у каждого свои обязанности — они есть даже у тебя и у меня — только потому, что никто бы искренне не захотел оставаться здесь. За это прости меня, что невольно держу только тебя одного. Он и правда одинок. — Всё хорошо, — кротко соглашался он, — это моя обязанность. — Разве? — Солнце вновь ласково касалось его глаз, и он легонько жмурился, продолжая взирать на красно-золотистый закат. — Это давно только твое желание. Я не держал тебя и никогда не наставил. Ты свободен в выборе, но пожелал оставаться здесь. Что же побудило тебя изменить свое отношение ко мне? — Он смотрел с какой-то неведомой мольбой во взгляде, и что-то раздирало его грудь до самого сердца, не излечивая старые раны. — Ты стал более терпелив ко мне, Сяо. Ты просто этого не замечаешь. Казалось, невинен, но это лишь неприкрытая фальшь. А еще непостоянен, как и все в этом мире. — Прости, — вновь произнес он с болезненным сожалением и бледностью губ, — я поспешил с выводами, не так ли? Если тебе неприятно находиться со мной, в следующий раз не молчи. Не хочу томить тебя. — Всё хорошо. Но ронин все ещё не мог окончательно довериться ему. В груди смешивалась гамма непонятных неприятных чувств, которая, как грубые мазки на холсте, оставляла прожжённый след. А еще необъяснимая тревога, возникающая при каждом его пробирающем до костей взгляде — он не замечал раньше этой смертной смиренности в его глазах, раньше они казались пусты и столь безжалостны. Теперь же что-то менялось, и эта непонятность тянула за собой губительные последствия: усталость и беспокойство вплоть до бессонницы или «вечного» сна от недосыпа. Смиренность с судьбой проявлялась в благодарности, и пусть что-то шло наперекосяк — еда была сделана наспех или готовая одежда слегка примята, что было пределом недоверия от других сановников, если бы они ступали на этот порог, — он выражал кивком только одну фразу «всё в порядке». Порядка не было только в его душе и поведении, в постоянном беспокойстве и скрытии за масками — и каждый раз он томился от боли, крепко впиваясь пальцами в рукав длинного кимоно. Насколько же долог его маскарад? — Хигуре-сан, — из мыслей его вырвал спокойный говор господина, — простите за мой неожиданный визит. Весеннее солнце уже порядком припекало, и певчие птички взъерошивали на ветках позеленевших деревьев перья, клювом проходясь по примятому оперению. Давно потеплело в этих краях, и только пригоняемые ветром тучи хоть как-то избавляли от жары — часто шли обильные дожди, увлажняя почву и росой покрывая поутру бутоны клумб. Господин в привычно белом кимоно и с красным зонтом, что защищал от палящего солнца, в дань уважения несильно преклонил голову перед вышедшем навстречу мужчиной. За руку его держала смуглая девочка лет семи, неловко прячась за спиной отца и немигающими глазами взирая на статного парня. — Мицуё, — легонько подтолкнул её мужчина, — поприветствуй господина Коноэ. — Я же просил не называть меня так больше, вы не на службе, — неловко отмахнулся господин и медленно присел, протягивая руку пугливой девочке. В этот момент он был похож на заботливого старшего брата, который всю имеющуюся ласку таил только в этом жесте приветствия, — Мицуё-чан, тебе не стоит бояться. Подойди, я ведь не причиню тебе вред. И всё же он был невыносимо одинок. Читалось в этом трепетном взгляде и желанном тепле много невысказанных слов, замолчанных годами и безмерно долгими минутами, проскальзывала надежда, что неугасимо грела его сердце от морозного льда. И таяла маска перед детской невинностью чувств, и улыбка, лишь фальшиво приближенная к картинной, отражалась на его губах. Она все же хранила печаль прожитых дней, ведь она — эта тоска — как вечный ливень, который заполнит берега и перельётся через край, подобно перенасыщенному чаю. — Простите, господин Коноэ, — хрипло извинился мужчина, пока капли горячего чая продолжали обжигать руки до красноты, — моя старческая неуклюжесть. — Вы ещё молоды, — со слабым смехом выдавливал господин, пытаясь противиться разъедающей боли. — Не вините себя столь сильно. — Вы не меняетесь… — со вздохом сообщил он, подавая смоченную прохладной водой тряпку и наблюдая за натянутой улыбкой на лице. В конце концов не все подвластно: непредсказуемо поведение людей и как стихийные бедствия порой их слезы или страх. Как та спрятанная ладошка маленькой девочки, которая лишь отвернулась от него и убежала в стеснении или ужасе. Отринутый он еще долго смотрел ей вслед, прежде чем покорно встать и с невидимым разочарованием выслушивать извинения её отца. В конце концов все в этой жизни подвержено стороннему влиянию: людей и близких, тех же широких и полноводных рек и крохотных бабочек. Один неверный шаг или неверное слово и трактовка в сознании других будет совсем иной, сколько раз ты бы не извинялся. Человек в первую очередь живет в своем сознании, на основе опыта и наблюдения строя фундамент чужой линии поведения, и только потом может повернуться лицом к реальным фактам. Поэтому иной раз мы и правда надумываем лишнее, склоняясь к постоянному молчанию, нежели разъяснению проблемы языком. Хотя и он иной раз страшнее смерти и подобен невыносимо острым шипам и иглам. Иногда фраза родного человека отпечатается на холсте навеки, и в мыслях останется до самой смерти хранящего; иногда чужой вздор породит то самое родное чувство, которое заполнит пустоту. А чьи-то слезы согреют замерзшее сердце, когда даже холода не страшнее этих тревожащих эмоций. — Хигуре-сан, знаете, — скоромно произнес господин, внимательно всматриваясь в собственное отражение на чайной глади, — сегодня мне приснился кошмар, где ваше творение сгорело дотла от пламени костра. Та картина маленького меня, которую вы рисовали по прибытии в это поместье. — Польщен, что вы до сих пор храните в памяти те нелепые мазки, — неловко вставил он с тихим кашлем и кивнул в знак продолжения. — Я боялся, что это могло означать нечто плохое, поэтому решил нанести вам визит и предостеречь. — Не беспокойтесь, здесь жизнь идет своим чередом. По-моему скромному мнению, сон, скорее, принадлежит именно вам, и как бы мне не хотелось это говорить, но это только ваше предостережение для себя. В народе говорят, что костер символизирует неудовлетворенную тягу к близости с партнёром. Простите за грубость, но не стоит ли вам поинтересоваться женитьбой, ваш возраст… — Не стоит вам в это лезть, — с трудом выдавил он и с лёгкой хмуростью отвернулся, — мое сердце мне давно неподвластно… Долгие годы с тоской оно ждет лишь одного и лелеет смутные надежды. Долгие годы мучается от неразделенной любви. Пока не утихнет навеки.VI. Реминисценция
13 июня 2024 г., 19:40
Шепоты слышались из разных углов бесконечного коридора, из щелей приоткрывающихся со скрипом дверей, что вели во тьму кошмаров.
— А вы знали, что самый большой страх господина Коноэ — одиночество?
— Жалкий он человек, прячется от других за маской лицемерия.
— Это несовершенство, фи, только он может так недостойно скрываться от уготованной участи.
В этом полутемном коридоре с пологим потолком единственным источником света были только качающиеся и мигающие фонари. В этих навязчивых кошмарах только глухие двери и картонные стены, что сменялись шаг за шагом. Казалось, что нечто мертвое тянет оттуда крючковатые пальцы, пытаясь уцепиться за голень жизни, которая быстро куталась в темноте этих кошмаров. Белое одеяние, что выделялось средь подтеков мерзко черного цвета, всё больше пропитывалось промозглостью этого места, и ранее удушающий запах уже казался неким подобием реальности.
— Ты бежишь от себя. Своих проблем. От реальности. Пойдем со мной, в место, где нет законов и запретов, где настоящая сказка жизни и вечный рай.
Женский голос шептал с нежностью и долей заботы, но не было и толики искренности в этих словах, только до костей проникающий холод и невежество. Точно его преследовали истертые ладони, мечтающие ухватить хрупкое тело и утянуть в пучину бесконечной горечи, подобно голодным духам, — а он все убегал и скрывался средь бесконечного коридора, страшась взглянуть в глаза существу. Но сладкий голос сирё все не утихал, и холодные капли крови, что, не скрываясь, уже стекали с потолка и окрашивали свет фонарей в алое зарево, только подгоняли его вперед.
— Мой мальчик, — слабо окликал его знакомый голос, — пошли со мной. Давай вернемся в тот мир, где мы с тобой вместе. Где твоя несравненная матушка жива и здорова. И вновь увидим драгоценное цветочное поле, и нас укроют одеялом бутоны и цветы. И мы навсегда уснем с тобой крепким сном.
Отклик сейчас подобен смерти, и он без оглядки продолжал скрываться средь пустынного коридора. Края уже обрамляли крепкие паутины, и редкие пауки встречались на его пути, становясь все больше и больше в размерах, пока не заполонили все укромные уголки. В дали коридора виднелось нечто расплывчатое, похожее на бледный огонь костра, к которому он старался приблизиться, ухватиться за единственную возможность побега.
— Господин Коноэ настоящий выродок семьи. Повезло же в наследство получить все и сразу.
— Кто же знает обо всех его черных делишках. Поговаривают, что он чужими руками задушил незаконнорожденную сестру, дабы избавиться от конкурента.
— Слухи не врут: за деспотом-отцом скрывается настоящее чудовище.
Через силу он зажимал рот рукой, чтобы не издать ни звука, чтобы выбраться из этого бесконечного кошмара, вот только надежда всегда руководит до конца, пока в конце концов не разбивается о скалистые шипы, о морозный обрыв, откуда тянет смертью.
Это был конец.
И впереди зрели шипы черных роз, средь которых проглядывали иссохшие лепестки глицинии, стелился туман чужих слез и тянуло запахом крови. От высоты легко кружилась голова, и неприятная вонь задерживалась на кончике языка. Последний шаг отделял его от невозврата, и дальше ждала только неминуемая гибель — начало пути и цикл перерождения. Вот только сложно пересилить себя и сделать шаг, отделить настоящее от реального, точно крупинки песка от примесей, поэтому и страшно до мурашек. Немеет затылок, и висках пульсирует кровь — на миг дыхание замирает, и нога уже висит над пропастью, вот только оступиться ему так и не удается, и окровавленные пальцы и удушающие объятия утягивают его во тьму.
Где, дружно держась за руки, костер обвивали сирё.
Где песни распевали призраки и духи, похороненные в чаще лесной.
Волнительно в груди билось сердце, и перехватывало от страха дыхание, когда незнакомые руки подталкивали его к трепещущему огню, чтобы пригреть, согреть и укрыть. Но он лишь сопротивлялся: упрямо пытался выбраться из цепких хваток шутливых сирё, упирался ногами в твердую выжженную почву, истоптанную копытами и лапами диких ёкаев.
— Шу-шу-шу, — это шумела листва, казалось на первый взгляд, но так между собой переговаривались призраки, преследующие по пятам странное существо, — шу-шу-шу, — противно бил по слуху их шепот, похожий на пытку.
В конце концов перед костром остался только он один, а оцепенелые духи заворожённо смотрели на него со всех сторон, глазели с выпученными глазами, картаво перешептываясь. Невозможно было ни на что решиться, и он лишь беспомощно взирал на пожирающее пламя, на воздух, что насыщался странными запахами, точно горело нечто живое.
Укол в груди был особо болезненным, и он бессильно упал на колени, руками упираясь в истоптанную землю, где валялась картина. Потекшие краски на ней символизировали о прожитых в этой сырости годах, но размытый текст все еще сохранял некоторую ясность:
— Простите меня.
Вглядевшись в размытые лица, он слегка опешил — эта картина была нарисована лет тринадцать тому назад Хигуре-саном, и до поры до времени хранилась в его комнате. Художником он был неплохим, как и учителем, и от лица его это был первый и последний подарок, одобренный отцом и принятый господином — после этого своими талантами он не пользовался, только наставлял.
Ведь в точности по рассказам он нарисовал лицо чарующей красавицы, изукрашенные румянцем и детской невинностью глаза, в которых проскальзывала нота извечной грусти и сожалений. Передал кучерявость золотистых волос и цвета спелой ржи глаза, как утопающее в полуденном солнце поле, и главное — изобразил сына возле нее, похожего на неё как две жемчужины. Цветное кимоно, обвязанное красным оби, и струящиеся волосы, похожие на трепет пшеничного поля в ветреный день.
И на глазах его теперь сие творение сжигало пламя, все больше и больше поглощало крохотный пергамент, пока не исчезли последние буквы.
«А за что прощать? — в немой мольбе склонился он над лесным огнем, — и винить за что?»
В конечном итоге исчезло творение искусных рук, и вместе с ветром разлетелись остатки сгоревшего пепла. Исчезло всё: конец и начало; скорбь и отчаяние. И даже душа — жизнь чужая. Казалось, безвозвратно.