Amor Fati.
13 февраля 2026 г., 00:00
Дотторе подносит маску к лицу и растягивает губы. Теперь не видно его недобро прищуренных глаз. Он выпрямляется, беря Тарталью за подбородок, и рассматривает веснушчатое лицо. Ему абсолютно очевидно, чем рыжий мальчик с последнего места в списке занимался вместе с предводителем Фатуи. И это отвратительно. С лица Дотторе не сходит всё та же улыбка. Ему нравится собственное отвращение, ведь оттого ничтожный мальчик перед ним моментально делается ещё ничтожнее.
– Лютовал предводитель, верно? – хмыкает Дотторе и притворно тяжело выдыхает в сторону. – Ну-ка пойдём отсюда, пока не увидел тебя кто-то ещё.
Он изображает это понимание. Знает, что мало кто из людей верит в его лучшие качества, но захватывает внимание уверенностью, с которой крепко хватает Тарталью под локоть и уводит за собой. У Дотторе широкий шаг, и в стенах штаба он успел избавиться от тяжёлого плаща, а Тарталья не поспевает за ним и путается в полах собственной наспех застёгнутой формы.
А ещё у Тартальи очаровательно глупый взгляд очаровательно больших синих глаз. Дотторе интересно было бы узнать, откуда берётся настолько глубокий оттенок, но, к сожалению, Одиннадцатый Предвестник так до сих пор и не погиб ни на одной из своих миссий, чтобы официально положить начало подобным изучениям.
– Ну и задал же ты нервов нашим вышестоящим! – ухмыляется Дотторе шире, сворачивая за угол по длинному коридору. – Первый Предвестник... Даже и не помню, чтобы он хоть кого так конвоировал.
Ответов он не ожидает, лишь отвлекая возможную бдительность Тартальи. Идти до комнаты отдыха не так далеко. И Дотторе прекрасно наслышан о всех приключениях рыжего мальчика на землях правосудия, не раз обсуждая это с Дельцом, осведомлённым будто обо всём на свете. Оба они с Панталоне присутствовали на внеплановом и предвоенном собрании Фатуи, оба после долго смеялись, что даже физическая маска Пьеро едва не треснула от ярости, что уж говорить о его практически посыпавшейся маске ледяного спокойствия.
Высшему кругу Фатуи, всем Предвестникам прекрасно известно, что младший Тарталья впал в немилость. И этим стоит воспользоваться. Едва они с Панталоне взглянули в глаза друг друга, как план обозначился сам собой.
– Проходи. – Дотторе толкает тяжёлую дверь, пропуская Тарталью и выпуская из полутёмной комнаты наружу аромат элитного свежезаваренного чая.
Он встаёт позади и кладёт обе руки на плечи Тартальи, возвышаясь над ним и будто показательно демонстрируя, кого привёл. Его улыбка становится шире. Дотторе беззвучно скалится, хохочет без единого звука. Он специально не торопился стирать налипшие остатки спермы с лица Тартальи ещё и потому, что хотел оценить реакцию этого помешанного на контроле мастера благодушных масок.
Комфортно устроившемуся на широком диване Панталоне с трудом удаётся не подавиться чаем в поднесённой ко рту чашке. Даже слабое зрение позволяет ему разглядеть убожеский вид Тартальи, а сверкнувшие в пламени камина очки удачно скрывают злость, стрелой коротко метнувшуюся в сторону безумного торжества на лице Дотторе. Панталоне понимает без слов. Он крайне раздражён тем, что предводитель непредвиденно успел вывести из строя его цель. Успел сделать это первым. Дотторе бы не посмел, да и попросту не успел бы. К тому же, идиотское веселье на лице последнего не оставляет сомнений, что тот попросту хотел посмотреть на реакцию и позабавляться вместе.
– Чайльд... – Панталоне улыбается шире, а голос его звучит всё так же мягко и даже гостеприимно. Он моментально берёт себя в руки. – Проходи, угощайся. – Панталоне небрежно изящно ведёт рукой с блестящими перстнями, надетыми поверх длинных бархатных перчаток. – Это лучший сорт долины Ченьюй, мой любимый.
Дотторе подталкивает Тарталью вперёд, и делает это, возможно, слишком резко, но с тех пор, как он закрыл за собой дверь на замок, напускная учтивость всё больше теряет смысл. Делец с этим справляется куда лучше. Дотторе почти насильно усаживает Тарталью в кресло напротив Панталоне, и тот наконец-то в удивлении приподнимает бровь.
– Что с твоим лицом, Чайльд? – будто бы взволнованно интересуется он.
– Предводитель к себе вызывал, – показательно небрежно бросает Дотторе и отходит к горящему камину за спиной Тартальи.
Панталоне тяжело вздыхает. Ему в актёрской игре нет равных, в чём Дотторе не сомневается никогда. Аккуратно достав сложенный дорогой платок из нагрудного кармана, Панталоне кладёт его на стол и без лишних слов придвигает к Тарталье несколькими пальцами, а затем выверенными движениями берётся за чайник. – Изначально я хотел тебя видеть, чтобы решить вопрос с утраченным Глазом Бога, но... – Он придвигает и наполненную чашку, источающую тонкий сладковатый аромат. – Рассказывай. Сильно разозлился предводитель?
Панталоне вновь устраивается удобнее, изящно удерживая свою чашку обеими руками. Он в ожидании небывалого представления.
Губы Тартальи поджимаются, он языком обводит саднящую рану, и судорожно сглатывает, чувствуя, как гостиная Предвестников смыкается вокруг него давящей тишиной. От Панталоне пахнет дорогим одеколоном и выдержанным табаком, напоминающим столичные ароматы Ли Юэ, от Дотторе – формалином и явными недобрыми намерениями, и эти запахи смешиваются в приторный коктейль, от которого Чайльда мутит. Или мутит не от запахов. Мутит от себя.
– Разозлился, – глухо, будто на автомате, отвечает он, не узнавая собственный голос. Давно не узнавая.
Пальцы дрожат, когда он тянется к чашке, скорее, тоже на автомате, не желая перечить, желая покончить с этой нежеланной встречей поскорее. Жидкость обжигающе-горячая, но Тарталья почти не чувствует – он вообще ничего не чувствует, кроме разъедающей пустоты в груди и болезненного пульса где-то внизу живота, который не утихает после аудиенции у Пьеро. Который не утихает никогда. Который стал его постоянным спутником, въевшимся под кожу ядом, мерзким и сладким, как сам процесс гниения.
– Пей, – мягко настаивает Панталоне, и его улыбка – само очарование. Приторное и притворное. – Тебе нужно прийти в себя. К тому же, подобный сорт обычно не доступен кому-то вроде тебя...
Чайльд пьёт, не обращая никакого внимания на очередное, даже не завуалированное унижение. Вкус на языке терпкий, сладковатый... необычный. Дорогой, редкий, какого Чайльд, наверное, и впрямь не достоин. А затем этот чай обжигает горло, стекает внутрь горячей волной, и он давится, закашливается, чувствуя, как першение смешивается с тошнотой. Перед глазами плывёт. Он ставит чашку на стол с резким звоном, опирается на подлокотники, пытаясь сфокусировать взгляд на Панталоне, который вскидывает брови в лёгком, и откровенно наигранном изумлении.
– Голова кружится, – шепчет Тарталья, и это звучит жалко. Жалко до омерзения. – Я не...
– Ничего страшного, – голос Дотторе раздаётся над самым ухом, отчего Чайльд вздрагивает и дёргается, вжимаясь в спинку кресла. – Сейчас полегчает.
Тарталья не видит, как Второй Предвестник достаёт из складок одежды тонкий металлический шприц, как набирает в него прозрачную жидкость из миниатюрной ампулы. Он чувствует только холодное прикосновение к шее, резкий укол – и острую вспышку, разбегающуюся по венам огненными нитями.
– Что вы... – начинает он, но слова вязнут в глотке.
Жар. Немедленный, всепоглощающий, выжигающий изнутри. Чайльд хватает ртом воздух, и тот обжигает лёгкие. Кожа покрывается мурашками, по спине бежит холодный пот, а низ живота простреливает такой острой, такой мучительной волной желания, что Тарталья сдавленно стонет, впиваясь ногтями в бархатную обивку кресла.
– Что это? – выдыхает он, но голос срывается, переходит в хрип.
Дотторе медленно обходит кресло, вставая рядом с Панталоне. Они смотрят друг на друга. Один – с лёгким, почти незаметным прищуром за стёклами очков. Второй – со всё той же застывшей улыбкой, в которой теперь отчётливо читается что-то не то. Что-то совсем не так.
– Ты вколол ему... что-то. – Панталоне не спрашивает, он констатирует это ровно, даже вежливо, но его пальцы, крепче сжимающие чашку, белеют на сгибах.
– А ты? – Дотторе наклоняет голову, будто пребывая в лёгком недоумении. – Уже добавил... что-то?
Тишина. Тягучая, густая, как патока. Чайльд пытается уловить смысл их слов, но мысли плавятся, стекают раскалённым воском, оставляя только одно – жар. Нужда. Пустота внутри, которую необходимо заполнить. Вновь и вновь, она беспощадна и неутолима. Глубже Бездны, сильнее Высшего порядка.
– Я полагал, мы согласуем... – голос Панталоне теряет благодушные нотки, становясь тоньше, острее. – Одиннадцатый мог бы выпить чай, расслабиться, и мы бы аккуратно... Но теперь доза удвоена.
– Удвоена, – эхом повторяет Дотторе, и его улыбка становится шире, обнажая зубы, напоминая оскал, хищный, садистический. – Какая досадная оплошность!
Они снова смотрят друг на друга. Между ними пробегает искра – не раздражения даже, а чего-то более сложного. Соперничества, смешанного с азартом.
«Ну и что будем делать?» – читается во взгляде Дотторе, и посыл понятен лишь Панталоне.
«Раз уж... малость напортачили, надо добивать», – отвечает ему взгляд Панталоне.
Чайльд и вовсе не видит этого немого обмена. Он видит только, как комната начинает плыть, как контуры предметов теряют чёткость, и ощущает, как воздух становится вязким, почти осязаемым. Его тело горит. Каждое нервное окончание пульсирует, требуя прикосновений. Он сжимает бёдра, пытаясь унять дрожь, и это движение – ошибка. Трение ткани о напряжённый член вырывает из горла полузадушенный стон.
– О, – Панталоне переводит на него взгляд, и в его голос снова возвращается мягкость. – Кажется, нашему гостю очень жарко.
– Определённо, – соглашается с ним Дотторе. – Нужно помочь нашему дорогому коллеге.
Они приближаются одновременно. Панталоне – плавно, почти лениво, ставя чашку на стол и поправляя манжеты. Дотторе – хищной, крадущейся походкой, от которой у Чайльда перехватывает дыхание.
– Нет, – шепчет Тарталья, отодвигаясь, вжимаясь в спинку кресла. – Я не... пожалуйста...
– «Пожалуйста»? – Дотторе хмыкает, наклоняясь и упираясь ладонями в подлокотники, заключая Чайльда в ловушку. – Ты действительно думаешь, что у тебя есть право отказываться?
Его лицо слишком близко. Маска скрывает глаза, но улыбка – насмешливая, снисходительная – видна отчётливо.
– После всего, что ты устроил в Фонтейне, – продолжает Дотторе, почти ласково, – после того, как Пьеро едва не разорвал тебя на части, а ты всё равно приполз сюда, сел пить чай, позволил уколоть себя... Ты действительно веришь, что можешь сказать «нет»? К чему же эти глупости? Это твои выборы, последствия твоих действий.
Тарталья открывает рот, чтобы ответить, чтобы возразить, чтобы спросить, откуда, и что, чёрт возьми, в действительности известно этим двоим, но вместо слов с губ срывается очередной стон. Панталоне медленно опускается на корточки рядом с креслом, берёт его ладонь в свою, длинные пальцы в перчатках поглаживают дрожащие костяшки.
– Чайльд, – говорит он тихо, вкрадчиво. – Посмотри на меня.
И Чайльд подчиняется. В линзах очков отражается пламя камина, и взгляд кажется тёплым, почти сочувствующим.
– Тебе ведь плохо, – констатирует Панталоне. – Тело горит, мысли путаются... Ты не знаешь, что делать. Ты хочешь, чтобы кто-то помог тебе справиться с этим.
– Да, – вырывается у Тартальи прежде, чем он успевает подумать.
– Мы, как хорошие коллеги, и просто достойные товарищи, поможем тебе, – обещает Панталоне под тихий несдержанный смешок Дотторе. – Только перестань сопротивляться. Это бессмысленно, ты же сам понимаешь.
Чайльд сглатывает. Внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел – страх, стыд, и этот проклятый, всепоглощающий жар, который требует выхода. Нет, он не согласен с Панталоне, он знает, что должен встать, уйти, забиться в угол своего кабинета и переждать, перетерпеть, как делал уже сотню раз. Но тело не слушается. Тело предаёт. Как и сотню раз до.
– Хороший мальчик, – шепчет Панталоне, прерывая его мысли и приторно улыбаясь, сверкнув тёмными глазами, а затем отпускает его руку и поднимается.
Он вновь переглядывается с Дотторе, ведя немой диалог, пока Чайльд едва кривит лицо на это злополучное обращение. Дотторе плавно отстраняется ровно настолько, чтобы позволить Чайльду подняться, и тот, шумно дыша, оглядывая обоих с непониманием, растерянно поднимается... Только вот Дотторе тут же толкает его вниз, на колени.
Тарталья оступается, хватается за край стола, чтобы не упасть лицом в пол, и остаётся так – на коленях, между двумя старшими Предвестниками, запрокинув голову и тяжело дыша. Глядя затуманенным, непонимающим взором.
– Идеально, – Дотторе довольно выдыхает, скалясь и похлопывая Тарталью ладонью по щеке. – Прямо как... создан для этого, согласись? Всё иное у него выходит хуже.
– Не создан, – мягко поправляет Панталоне, усаживаясь обратно на диван и небрежно откидывая полы плаща. – Натренирован.
Он недвусмысленно разводит колени, и Чайльд смотрит на это движение, как обычно кролик глядит на удава. Его взгляд скользит по безупречно выглаженным брюкам, по пряжке ремня, по пальцам, неторопливо расстёгивающим ширинку. Панталоне явно не торопится. Он словно наслаждается каждым мгновением – тем, как взгляд Тартальи темнеет, как дыхание сбивается, как он облизывает пересохшие губы. Это больше не жертва перед хищником, в Чайльде просыпается свой собственный, хищнический голод, и Панталоне прекрасно это видит.
– Ну же, – Панталоне плавно вынимает член, уже наполовину твёрдый, лишь от вида этого унижения, и лениво проводит по нему пальцами сверху вниз. – Покажи, чему тебя научили в Фонтейне. Или... где-то ещё?
Его улыбка ядовита. Он точно знает, он всё знает – Тарталья смутно это осознаёт. Дотторе расслабленно садится рядом с Панталоне, не теряя своего оскала. В ожидании закидывает одну руку на спинку дивана, второй принимаясь тоже расстёгивать брюки. Его член – крупнее, тяжелее, с пульсирующей веной вдоль ствола – оказывается на уровне лица Чайльда. И почти касается щеки, когда тот, не осознавая, уже подаётся вперёд.
– Только не смей забыть и обо мне, – в голосе Дотторе сквозит нетерпение. – Я же тоже очень хочу оценить твои дипломатические навыки.
Тарталья сглатывает вязкую слюну. В горле пересохло, язык будто ватный, но жар внутри только усиливается, подстёгиваемый двойной дозой, текущей по венам токсином. Он ненавидит себя за то, как легко подчиняется. Ненавидит себя за то, как его руки сами тянутся вперёд.
Сначала – Панталоне. Чайльд обхватывает его член пальцами, чувствуя, как тот дёргается в ответ на прикосновение, набирая твёрдость. Он склоняется, проводит языком по головке – медленно, почти почтительно – и слышит тихий, удовлетворённый вздох над собой.
– М-м, – Панталоне заправляет прядь рыжих волос за ухо Тарталье, оглаживает большим пальцем скулу. – Аккуратно. Не торопись... Да, делай это с уважением.
Но Чайльд, задыхаясь, едва ли слушает и понимает Панталоне, уже поворачивая голову к Дотторе, как оголодавший, беря в рот головку его члена, и сразу же чувствует, как пальцы вцепляются ему в волосы, притягивая ближе.
– Глубже, – командует Дотторе, и Тарталья подчиняется, расслабляя горло, позволяя члену войти на половину длины. – Вот так. Неплохо... Я ожидал худшего.
Он вновь скалится, и Чайльд мычит что-то невнятное. Панталоне фыркает в ответ Дотторе, и, кажется, они кратко переговариваются. Чайльд не улавливает. Слюна смешивается со смазкой, стекает по подбородку, капает на пол. Он двигает головой в заученном ритме – один, два, три вдоха на Дотторе, резко отрывается, припадает губами к члену Панталоне, и вновь, и ещё. Пальцы в волосах направляют, тянут, дёргают, словно и здесь старшие Предвестники ведут некий спор, но не позволяя ошибиться, и, тем более, не давая возможности остановиться. Голоса над ним сливаются в тихий, одобрительный гул.
– Посмотри... – Панталоне обращается к Дотторе поверх рыжей макушки, с удовольствием выдыхая. – Как быстро учится. Всего пара месяцев плотной работы – и уже настоящий профессионал. Не самое проигрышное вложение.
– Пара месяцев плотной работы, – эхом отзывается Дотторе, с тихим рыком входя глубже в горло Чайльда. – ...и с десяток мужчин, готовых оплатить эту работу.
Чайльд замирает на мгновение. Слова врезаются в пульсирующее сознание раскалёнными иглами. Он отрывается, открывает рот, чтобы возразить, чтобы сказать, что это не так, что это было не с каждым, что он не...
Дотторе дёргает его за волосы, возвращая к члену.
– Работай, – приказывает он. – Болтать будешь потом. Если силы останутся. И, конечно, если это будет иметь для нас смысл.
Тарталья подчиняется. Снова. Всегда. Он обхватывает губами головку Панталоне, вылизывает уздечку, вбирает глубже – и одновременно ведёт ладонью по члену Дотторе, стараясь попадать в ритм. Вкус у них разный: Панталоне – терпкий, Дотторе – резче, под стать им самим. И Чайльд смешивает их на языке, увлекается, захлёбывается слюной, но не останавливается. Прикрывает глаза, входя во вкус, как обычно, как всегда, как нужно и как правильно, и...
– Достаточно... – Панталоне мягко отстраняет его голову, потрепав по волосам. Его дыхание почти ровное. – Вставай.
Тарталья послушно поднимается на дрожащих ногах. Его собственный член болезненно упирается в ткань брюк, влажное пятно расползается всё шире. Он сжимает кулаки, пытаясь унять дрожь, и смотрит прямо перед собой, в пустоту... не думая, но ощущая всецело.
– На стол, – командует Дотторе, кивая в сторону массивного дубового стола у стены.
Чайльд идёт. Каждый шаг отдаётся пульсацией в паху. Он упирается ладонями в столешницу, наклоняется, прогибает спину. Как всегда, как правильно. Сзади слышен одобрительный смешок.
– О, действительно обучили! – Дотторе подходит ближе, сдергивает с Тартальи брюки вместе с бельём, не заботясь о пуговицах. – Даже уговаривать не надо... Это замечательно, не люблю тратить время на бессмыслицу. Особенно когда конечный итог очевиден.
– Уговаривать... это по части нашего милого коллеги, — Панталоне приближается мягко, останавливаясь с другой стороны стола, напротив лица Чайльда. – Верно, Чайльд? Продемонстрируй талант.
Тарталья приоткрывает губы, перед глазами плывёт, поясница сама прогибается до боли. В голове нет мыслей, только белый шум. Почти приятный и почти правильный. И он снова сделает это, он поступит правильно.
– Прошу, позвольте...
И Панталоне вставляет член сразу, без предисловий, глубоко, до самого горла. Чайльд давится, хрипит, но не отстраняется – только вцепляется пальцами в столешницу, пытаясь удержать равновесие.
– М-м... Я сегодня необычайно благосклонен, долго уговаривать не приходится. – Голос Панталоне звучит почти ласково, хотя его член во рту Чайльда начинает движение ритмично, безжалостно. – Расслабься, ты же умеешь быть послушным, правильным мальчиком.
Дотторе возвращает себе часть рассеянного внимания Тартальи, заставляя того скулить. Он раздвигает его ягодицы большими пальцами, надавливает головкой члена на сжатый вход. Чайльд мычит, одновременно давясь слюной, но принимая член Панталоне в расслабленное горло безукоризненно, и пытается прогнуться сильнее, подставиться удобнее, на что Дотторе с пренебрежением шлёпает его ладонью по ягодице.
– Ну, ну, не извивайся. И не скули так громко... Это почти раздражает, хотя тебе... весьма к лицу, – и в низком тоне его сквозит странное удовлетворение, почти одобрение.
Он входит – резко, грубо, и на всю длину, не давая ни привыкнуть, ни попытаться осознать.
– О, боги... – тут же выдыхает Дотторе, замирая. – Как же в тебе, на удивление, узко. И горячо... Шут, видимо, не особо старался подготовить тебя. Могу его понять.
Боль вспышкой простреливает позвоночник, смешиваясь с жаром от афродизиака, превращаясь во что-то новое, и вместе с тем хорошое знакомое, – мучительное и сладкое одновременно, отвратительное и желанное. Правильное. Чайльд с болью стонет, замедляя движения рта, и Панталоне отвечает ему коротким, резким толчком члена в горло.
– Только не отвлекайся, – напоминает он. – Не заставляй меня усомниться в твоих... новообретённых талантах. Я более терпелив, чем Второй Предвестник, однако... требования у меня выше.
Дотторе ухмыляется, начиная двигаться. Медленно сначала, почти лениво, проталкивая член в податливое, разгорячённое тело. Он мог бы сейчас завести этот диалог об уровнях требований, вступить в дискуссию с Панталоне... Но для таких бесед у них отдельные вечера. Сегодня Дотторе пробует новый вид удовольствия. Для него есть что-то притягательное в том, чтобы пользоваться кем-то уже использованным. Настолько грязным, настолько падшим. Чистота, во всех её смыслах, всегда была для Дотторе слишком тривиальна и бесполезно трагична. Порок же, во всех его проявлениях, почти не имеет границ – а Дотторе любит их исследовать. И сейчас он, кажется, вполне искренне любит видеть, как его рыжий коллега, этот глупый мальчик, что никогда не привлекал его внимания, сейчас выгибается под ним, скулит, и, захлёбываясь, сосёт Панталоне. После своего отрицания, нежелания, или смущения – Дотторе не интересны эти переменные и их причины. Ему интересен итог в виде откровенного унижения, порочного до отвращения. И, вполне возможно, безграничного. Афродизиак, ещё и такой, ещё и в двойной дозе, конечно, имеет место быть. Но даже он не способен сотворить из невинного девственника развратную, умелую шлюху. Да, Дотторе определённо это нравится, и он не разменивается на лишние слова. Зато с каждым толчком входит всё глубже, раздвигая, растягивая, заполняя. Влажные звуки смешиваются с тихим поскрипыванием стола.
– Ты лучше смотри, – Дотторе обращается к Панталоне, продолжая ритмичные движения, и скалясь. – Как хорошо принимает. Будто всю жизнь только этим и занимался.
Панталоне усмехается, выходя изо рта Тартальи ровно настолько, чтобы тот мог вдохнуть.
– Может, так и есть, – он проводит большим пальцем по припухшей, блестящей от слюны губе. – Может, мы просто последние, кто об этом узнал. Досадно, если так... Но это даёт нам больше поводов быть... менее сдержанными, коллега.
Дотторе ухмыляется, вбиваясь глубже, сжимая бёдра Тартальи в ладонях, заставляя того вымученно простонать громче.
– О, коллега, верно подмечено. У меня, вот так совпадение, не было абсолютно никакого желания быть с ним сдержанным...
Чайльд открывает рот, чтобы возразить, пробираемый дрожью от острого, нежеланного проблеска сознания, – нет, всё было не так, я не всегда, я не хотел, хотел иначе – но Панталоне снова входит в его приоткрытый рот, считывая за желание или приглашение, и, без сомнений, за полное подчинение, перекрывая любые слова. Заглушая любые проблески сознания. Дотторе сзади ускоряется, вбиваясь всё глубже, всё резче, несдержаннее, грубее. И Чайльд теряет способность думать окончательно. Ему это не нужно.
Он чувствует. Только это. Хочет чувствовать только это.
Как член Панталоне скользит по языку, касается нёба, упирается в горло. Как пальцы в перчатках гладят его щёку, вытирают слёзы, которых он даже не замечает. Как Дотторе сжимает его бёдра уже до синяков, входя до упора и замирая на мгновение, прежде чем сделать новый толчок.
– Коллега, предлагаю поменяться... – Панталоне замедляется, выходя изо рта Тартальи, давая доступ к воздуху, и мягко проводит по его губе головкой члена. – У него ловкий язык, но, я уверен, это не единственная сильная сторона нашего милого мальчика.
– Ты вновь прав, коллега, – по-деловому протягивает Дотторе, будто у них очередная сделка, и вновь издевательски пошлёпывает Тарталью ладонью по заднице. – Быть таким жаждущим, таким узким... Откровенно принимающим, после всего и после всех, это, пожалуй, действительно сильно. Убедись сам.
Дотторе выходит, и Чайльд чувствует, как пустота внутри заполняется холодом, как мышцы протестующе сокращаются, требуя продолжения. Как всегда. И его уже разворачивают, укладывают на спину прямо на столе, грубо раздвигают колени шире.
– С радостью... – Панталоне оказывается над ним, устраивается между его ног, приставляя член к влажному, раздражённому входу, что продолжает требовательно и болезненно сокращаться. – А ты займись его ртом, коллега, не заставляй скучать нашего милого, болтливого мальчика. Он очень любит работать языком.
Дотторе усмехается, хищно приближаясь к лицу Тартальи, вцепляется в его волосы, дёргая ближе к своим бёдрам.
– Меня, как и многих, я полагаю, всегда раздражала его бесполезная болтовня... В таком виде его рот намного полезнее. В разы эффективнее...
И Тарталья берёт его член в рот – добровольно, рефлекторно. Как и нужно. А Панталоне погружается в него плавно, осторожно, совсем не так, как Дотторе. Он медленно заполняет собой, давая привыкнуть, и Чайльд стонет протяжно, сжимаясь вокруг члена внутри, и вновь от того едва не давясь от члена во рту, отстраняясь, глубоко вдыхая, ощущая, как внутри разливается тягучее, томное тепло. Не жадное, не болезненное... Просто правильное. Ведь так?
– Нравится тебе? – Панталоне склоняется к его лицу, обманчиво улыбаясь, оглаживая большим пальцем скулу. – Когда мягко? Когда не больно? Когда я делаю это так, как не делали все эти неотёсанные грубияны...
Чайльд обманывается этой улыбкой с радостью, судорожно кивает, не в силах ответить. Да, нравится. Да, ему нужно именно это. Он устал от боли. Он хочет, чтобы хоть кто-то был с ним нежен. Чего он хочет?
– Как же жаль, – Панталоне с разочарованием выдыхает, и Тарталью прошибает на холодный пот. Он смаргивает слёзы, глядя как Панталоне медленно выпрямляется и начинает двигаться, вопреки своей приторной улыбке – ровно, размеренно, безжалостно. Глубоко, резко, заставляя дёрнуться под ним и заскулить. – Но, я так считаю, ты не заслуживаешь нежности.
Дотторе смеётся – беззвучно, скорее, вновь по-злому скалясь, и подхватывает ритм, толкаясь в рот Тарталье, глубоко, перекрывая кислород.
– Ты слышал, Одиннадцатый? – шипит он. – Не заслуживаешь. Ни нежности, ни прощения, ни нормального к себе отношения. Только это.
Дотторе не сомневается в этом ни капли, даже если до этого, когда-то давно, он видел в больших синих глазах обманчивую и бесполезную невинность. И Панталоне с ним абсолютно согласен, выдыхая в удовлетворении, вбиваясь глубже, подхватывая Тарталью за бёдра. Возможно, Дельцу было бы даже жаль этого мальчика – оказался не в то время, не в том месте. Всегда оказывался. Но только если эта жалость хоть чего-то бы стоила. Если бы этот милый, и такой глупый мальчишка стоил бы хоть чего-то.
Они двигаются в унисон. Панталоне – ровно, методично, растягивая удовольствие, но явно более не прикрываясь обманчивой нежностью. Дотторе – резко, глубоко, сбивая дыхание. Чайльд зажат между ними, распят на столе, и единственное, что он может – принимать, терпеть, тонуть. Глубже, сильнее, ещё. Да, так правильно.
– Трахал бы я тебя почаще, – Дотторе ускоряется, вбиваясь в рот рваными толчками, – то каждый раз вспоминал бы, как ты умудрился опозориться перед всем Фонтейном. Как ты стоял на коленях перед их драконом и умолял взять тебя.
– Не только перед драконом, – мягко добавляет Панталоне, тоже входя глубже. – Перед герцогом тоже. Перед Первым Предвестником. Перед Шутом... О, я уверен. И одни Боги знают перед кем ещё, коллега.
– Шлюха, – как выстрелом, как оплеухой, звонкой, знакомой, заключает Дотторе на выдохе, вбиваясь в горло Чайльда почти до упора, выбивая стон, жалобный всхлип, и слюни, смешанные со слезами. – Самая обычная, дешёвая, теперь ещё и поломанная шлюха. Вряд ли я первый, кто тебе об этом рассказывает. Но повторение полезно для науки и ума... И особенно для таких как ты. – Он неизменно скалится, продолжая двигаться, и обращается уже к Панталоне: – Смотри сильно не испачкайся, ты ведь не любитель дешёвых вещей.
И Панталоне, в свою очередь, тоже провёл бы сейчас дискуссию с Дотторе, если бы не примитивное возбуждение, тепло тела под собой, плавящее мысли. Хоть эти ощущения и не способны затмить его самый яркий принцип – у всего есть своя цена, и у всех, – но, пожалуй, Панталоне сейчас попросту не с чем спорить. Тарталья и в его глазах дешёвая, сломанная чужими руками, и много раз, игрушка. Бесполезно пытавшаяся себя склеить игрушка. Этот факт, сам по себе, делает цену Тартальи... немного выше. Самую малость, ведь Панталоне всегда нравилось наблюдать за людьми, несогласными со своей судьбой. Однако, в глазах Дельца, равно так же очевидно, что Тарталья неизбежно со своей судьбой смирится. Так и останется дешёвкой... Панталоне же, не особо скованный рамками морали, не особо ищет объяснения своему возбуждению, как и происходящему в целом. Он просто может это делать. Потому что его ценность выше, потому что он может то, чего не способны сделать, добиться и постичь подобные Тарталье.
– ...но я порой разделяю твою тягу к экспериментам, коллега, – выдыхает в ответ Панталоне, на миг замедляясь, и со странным выражением лица – нечто среднее между неискренним сожалением, отвращением и любованием, сжимает пальцы под коленями Чайльда, резко поднимая его ноги ещё выше, раздвигая ещё шире, для собственного удобства. – Иногда приятно касаться чего-то сломанного и отвратительного, чтобы острее ощущать своё чувство прекрасного.
Слова бьют хлёстче любой пощёчины. Чайльд хочет закрыть уши, зажмуриться, исчезнуть – но не может. Он может только открывать рот шире, выгибаться сильнее, подставляться под их толчки. Его тело предаёт его снова и снова, находя в этом унижении странное, болезненное наслаждение. Так нужно и так привычно. Так... правильно. И они правы. Отвратительно, бесконечно правы.
Самоненависть, уступившая до этого жажде, сейчас вновь лезет наружу, опутывая сознание скользкими жгутами, и сейчас она не душит, она пьянит. Она даёт иллюзию контроля: ведь это он сам себя наказывает, они правы, значит, он виновник, и он же – хозяин своей же гнили. В этом есть больное, грязное, но такое нужное удовлетворение – словно он сумел сейчас встать перед разбитым зеркалом и, наконец, не отвернуться, не отрицать, даже не пытаться. Смотреть в зрачки тому чудовищу, которое там живёт, и согласно кивать.
«Да. Это ты во всём виноват. Всегда был виноват. Ты всегда это знал».
В этом осознании нет радости, нет тоски и горечи, только судорога – когда боль становится настолько невыносимой, что переходит в свою противоположность. Когда настолько устаёшь ненавидеть себя, что начинаешь любить эту ненависть, потому что она хотя бы честна. И Чайльд обнимает эту правду, пачкаясь в её черноте, находя своё отвратительное утешение в том, что он хотя бы не лицемерит сам с собой. Больше нет, теперь нет.
Это не имеет смысла.
Они ему доказали, они все, каждый из них, и он сам себе это доказал. Порок – не то, что он делает. Порок – то, чем он является и являлся. Он перестал отличать действие от сути. Ему ведь незачем совершать мерзость, чтобы мерзостью являться – достаточно просто существовать в этом теле, с этим лицом, с этой памятью о том, кем он оказался. Или кем был всегда.
И от этого уже совсем не больно, от этого тошнотворно сладко. И это ощущение его собственность. Единственная вещь в мире, которую у него никому из них не отнять.
Хватит.
В груди – сладкий спазм.
Наконец-то.
Он кончает первым – не касаясь себя, просто от переизбытка ощущений, от двойной дозы афродизиака, от их голосов, въедающихся в сознание. От собственного окончательного осознания предела своего падения. Сперма выплёскивается на живот, на грудь, тонкими струйками стекает по рёбрам. Оргазм выгибает тело дугой, вышибает воздух из лёгких, и Чайльд кричит – в голос, не сдерживаясь. С наслаждением, таким же тошнотворным, как вся его суть.
– Как быстро... – Дотторе освобождает его рот, тяжело дыша, и Тарталья готов поспорить. Это было долго, мучительно долго для момента столь необходимого осознания. – Но мы не закончили.
Чайльд не ощущает ни испуга, ни радости, ни печали. Слишком примитивно и поверхностно для его сути, в которой осталось лишь принятие, ощущение данности происходящего. В которой корень – тошнотворное удовольствие, глубоко засевшее, не принимающее более иных форм.
Панталоне согласно кивает и продолжает двигаться, не сбавляя темпа. Чайльд всё ещё содрогается в остаточных спазмах, чувствительность зашкаливает, каждое касание – пытка, нужная и правильная. И Панталоне не останавливается.
– Потерпи, – говорит он почти ласково. И, как всегда, обманчиво. Тарталье всё равно. – Скоро всё кончится.
Тарталье по-прежнему всё равно. Ведь ему больше не приходится терпеть.
Они кончают почти одновременно. Панталоне – внутрь, глубоко, с тихим, удовлетворённым вздохом. Дотторе – на лицо, щедро, не жалея. Тёплые капли падают на щёки, на губы, на слипшиеся от слёз рыжие ресницы.
Чайльд лежит неподвижно, только машинально слизывает сперму с губ. Его тело больше не принадлежит ему. А если когда-то принадлежало, то это давно не имеет смысла. Каждая мышца ноет, каждая клетка кричит. Он смотрит в потолок и видит только размытые тени от камина.
– Хорошо, – Панталоне отстраняется, поправляет одежду, лениво застёгивает брюки. – Так... освежает после долгого тяжёлого дня.
– Пожалуй, – Дотторе вытирает руки о платок, который всё ещё лежит на столе, и бросает его на пол, рядом с разбросанной одеждой Тартальи. – Но, знаешь, всё-таки... я ожидал большего. Слухи преувеличивают.
Они синхронно ухмыляются.
– Слухи всегда преувеличивают, — Панталоне одёргивает воротник, и выглядит так, будто ничего не произошло вовсе. На нём это не оставило следов. – Но для начала сойдёт.
– Ещё бы, материал не безнадёжный. – Дотторе лениво расправляет складки на рубашке. На нём тоже, словно и вовсе, нет следов произошедшего. – Я бы опробовал его ещё разок. И чему-нибудь бы обучил...
– О, не сомневаюсь, твои идеи не имеют пределов, – усмехается Панталоне, первым подходя к двери.
– В этом... мы с тобой похожи, коллега, – Дотторе ступает за ним следом, усмехаясь, словно они пришли к заключению в своих дискуссиях. Напоследок он оборачивается через плечо. – Не засни здесь, Одиннадцатый. Достаточно с тебя позора... Хотя тебе всегда будет мало.
Они уходят, больше ничего не говоря Тарталье. Лишь посмеиваясь и вполголоса обсуждая что-то друг с другом. Возможно, уже совсем иные вещи. Не те, что произошли здесь сегодня, сейчас. Их голоса затихают, дверь прикрывается с мягким, почти бесшумным щелчком. Следы... остались только на самом Тарталье. Всецело, глубоко, внутривенно. Наконец... так правильно.
Он не двигается. Не может. Смотрит в потолок и чувствует, как сперма подсыхает на лице, стягивает кожу. И чувствует сперму внутри, горячую, медленно вытекающую. Чувствует привычную боль в бёдрах, в спине, в надорванном горле, она пульсирует в такт сердцебиению.
«Ты наглухо сломан».
Слова Пьеро въелись в память, выжжены калёным железом. Слова Дотторе и Панталоне только подтвердили это. Он не воин, не герой, не Предвестник. Он даже не человек больше – просто оболочка, просто вместилище для чужих желаний. Может, так и впрямь было всегда. Это было неизбежно. И, без сомнений, правильно.
Чайльд закрывает глаза.
Перед внутренним взором проносятся лица. Отец, смотрящий с гордостью в тот день, когда юный Аякс впервые взял в руки клинок. Мать, обнимающая его перед долгой разлукой. Младшие братья и сестрёнка, которые до сих пор пишут ему письма, полные детской веры в героического старшего брата.
Что бы они сказали, увидев его сейчас? Распятого на чужом столе, в чужой сперме, с пустотой вместо души?
Глаза щиплет. Чайльд не плачет – слёз больше нет, выплаканы все до последней, оставлены в кабинете Пьеро, в каюте корабля, в номере постоялого двора, в крепости Меропид. Осталась только сухая, выжженная пустота.
Он вспоминает о Нёвиллете. О холодных глазах Гидро дракона, в которых на краткий миг промелькнуло что-то похожее на нежность. О его пальцах, сжимающих ладонь Чайльда на мосту под дождём. «Берегите себя, господин Тарталья». Беречь. Смешно. Он даже просто сохранить себя не сумел, рассыпался на осколки задолго до Фонтейна.
Вспоминает о Ризли. О грубых, но честных руках, о шрамах, похожих на его собственные. О том, как герцог смотрел на него в последний раз – с сожалением, почти с нежностью, с чем-то невысказанным. «Я буду скучать, малыш». И Чайльд бы даже скучал в ответ, будь в этом искренность и смысл, и будь он на них способен. Скучал бы, может, по крепости, по дивану, даже по проклятому ошейнику, который, в конце концов, дал ложное чувство защищённости.
Вспоминает о Чжун Ли. О Мораксе. О янтарных глазах, в которых он когда-то видел весь мир. О том, как этот мир разбился вдребезги, когда он понял, что для Властелина Камня он был всего лишь коллекционной вещью, красивым минералом в бесконечной сокровищнице. И о том, что, несмотря ни на что, он всё равно помнит каждое прикосновение, каждое слово, каждый взгляд. И это всё тоже не имеет смысла.
И Тарталья думает о Капитано. О тяжёлой ладони на затылке, о молчаливых объятиях в каюте корабля, о том, как Первый Предвестник – единственный из всех – не потребовал ничего взамен. Просто держал, пока Чайльд рыдал ему в грудь. Просто был рядом. И затем ушёл, не оглядываясь. Поступил верно, решив не пачкаться больше допустимого. Пожалуй, это единственное, что имело смысл.
Осколки. Тысячи осколков, которые невозможно собрать заново. Больше не нужно. Чайльд ведь пробовал – каждый раз, после каждого падения. Он склеивал себя обещаниями, клятвами, надеждами.
«В этот раз будет по-другому». «Я исправлюсь». «Я больше никогда».
Но осколки эти не держатся. Они осыпаются при первом же прикосновении, и Чайльд снова падает, снова разбивается, снова позволяет кому-то топтаться по собственному сердцу и телу. Так правильно.
«Ты таким был с самого начала».
Пьеро прав. Он всегда был сломан. С того самого дня, как упал в Бездну. Или, может быть, даже раньше – с того момента, как впервые осознал, что боль может быть приятной. Что унижение может быть сладким. Что подчинение приносит странное, пугающее облегчение.
Чайльд медленно садится. Каждая мышца протестует, каждое движение отдаётся тупой, ноющей болью. Он натягивает брюки, застёгивает рубашку – криво, не попадая в петли. Пальцы дрожат.
У него нет сил на стыд. Нет сил на ненависть к себе. Есть только усталость – бездонная, бескрайняя, как океан у берегов Снежной. Есть принятие, мерзкое и необходимое. Правильное.
Он поднимает с пола платок. Белый, дорогой, с вышитыми инициалами Панталоне. Очень дорогая вещь, совсем неправильная в руках Чайльда. Смотрит на него несколько секунд, затем медленно, аккуратно вытирает лицо.
Платок падает обратно на пол.
Чайльд выпрямляется. Комната всё ещё плывёт перед глазами, но он заставляет себя сделать шаг. Потом ещё один. И ещё.
Дверь открывается тихо. Коридор пуст. Часы в дальнем конце отбивают полночь.
«Ожидай решения у себя и не покидай столицу».
Чайльд идёт. Каждый шаг даётся через силу. Каждый вздох – через боль. Но он идёт, привычно и правильно.
Потому что у него нет выбора, да и не было никогда вовсе.
Потому что он – всё ещё Предвестник. Даже если внутри ничего не осталось. Даже если он сломан навсегда.
Потому что, возможно, это и есть его истинное предназначение – принимать, терпеть и выживать. И когда-нибудь, когда боли станет слишком много, когда чаша переполнится, просто перестать чувствовать. Наконец-то. Чаша уже переполнена.
Чайльд закрывает за собой дверь своего кабинета и медленно сползает по ней на пол. Время теряет смысл, подобно любым мыслям. Есть нечто прекрасное в том, чтобы тонуть, и, наконец, не тянуть руки к поверхности, к воздуху. Дно ближе, неизбежнее, правильнее.
За окнами кабинета в Снежной начинается холодный рассвет.
Примечания:
По-настоящему проклятая глава в честь пятницы тринадцатого, в самом тяжёлом месяце в году.
Извините все, кто так долго ждал, и спасибо каждому, кто верил, и сумел дождаться.
Да, продолжение ещё будет (и, возможно, чуть быстрее, чем выход этой главы). Финал близко...
Если кому-нибудь захочется оказать психологическую помощь для нашего прекрасного рыжего мальчика, принимаю пожертвования в виде монеток на аккаунт.
Берегите себя, будьте счастливы, и, хоть и весьма запоздало, всех с новым, наступившим 2026ым годом.
🦊