Delusion

NC-17
В процессе
683
6
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 273 страницы, 143 908 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
683 Нравится 194 Отзывы 134 В сборник

Amortizatio.

Настройки
      Три дня. Наверное, прошло три дня? Или неделя. Три недели..?       В Снежной длинная полярная ночь, и время теряет очертания – не отличить утро от вечера, четверг от понедельника. Только часы в кабинете отсчитывают бесконечные круги, и Тарталья смотрит на них, не видя.       Он не помнит, когда спал последний раз. Тело слушается, он проверил: встаёт, ходит, отвечает на стуки в дверь. Даже форма выглажена, и бумаги на столе разобраны по стопкам. И волосы причёсаны, хотя рыжие вихры всё равно торчат в разные стороны как всегда.       В зеркале над умывальником он видит чужое лицо. Тарталья смотрит на него равнодушно. Синяки под глазами въелись так глубоко, что кажутся частью общего рисунка. Губа почти зажила, только белая полоска от раны напоминает о недавних событиях.       Он не думает о завтра. Он вообще ни о чём не думает – мысли вязкие, тяжёлые, как смола, или даже нефть, не цепляются друг за друга, не складываются в страх или надежду. Просто лежат в голове мёртвым грузом.       Пустота. Только часы бесконечно и безотказно тикают.       Панталоне входит без стука.       Тарталья не вздрагивает. Только переводит взгляд с циферблата на дверь – и так медленно, словно всё вокруг в густом сиропе.       – Продуктивно работаешь? – Панталоне прикрывает дверь, поправляет безупречно сидящий воротник. Его голос лёгкий, почти приятельский. – Рад видеть тебя в тонусе, Чайльд. Честно говоря, ожидал застать иную картину.       Он обводит взглядом кабинет. Скромно, по его мнению, почти спартански. Ни одной лишней вещи, ни одного предмета явной роскоши – только стол, стул, часы на стене и... человек, который смотрит в пустоту. Панталоне на миг чувствует себя бриллиантом в угольной шахте, и не скрывает отражения этого чувства на лице. Впрочем, Тарталья всё равно не улавливает.       – Вам что-то нужно? – и голос его звучит слишком ровно, без интонаций.       – Мне? – Панталоне изящно приподнимает бровь, проходя к креслу. Усаживается, закидывает ногу на ногу, расправляет полы плаща — бархат, позолота, безупречный покрой, единственное пятно цвета в этом выцветшем пространстве. – Мне лично – ничего. А вот Её Величеству…       Он выдерживает паузу – ровно столько, чтобы тишина стала почти физически ощутимой. Достаёт из внутреннего кармана сложенный лист, кладёт на стол, придерживает пальцем. На безымянном – тяжёлый перстень с тёмным камнем, вспыхивает в тусклом свете.       — Завтра, в шесть вечера. Её Величество Царица готова тебя принять.       Тарталья смотрит на бумагу, словно размышляя и одновременно не думая вовсе. Не берёт. Молчит.       – Ты слышишь меня, Чайльд? – Панталоне склоняет голову. – Завтра решится твоя судьба. А ты сидишь здесь, перебираешь бумажки, или делаешь такой вид, и смотришь в стену...       Повисает долгая пауза.       – Впрочем, – добавляет Панталоне чуть мягче, – я решил сообщить тебе лично. Не доверять же такое известие курьерам.       Он говорит это так, словно делает одолжение. И, по меркам Панталоне, так оно и есть: он редко утруждает себя личными визитами к тем, кто ниже его по статусу, положению, рангу... Но Чайльд… Чайльд особенный случай. Не потому, что заслужил. А потому, что за ним интересно наблюдать.       Было интересно наблюдать.       Тарталья переводит взгляд на него, и в синих глазах абсолютное ничего. Даже ряби нет.       – Спасибо, – только и произносит он.       Но Панталоне ждёт. Ещё пару секунд, ещё одну фразу – вопрос, просьбу, мольбу, хотя бы проблеск той отчаянной жадности к жизни, которая раньше делала этого мальчишку невыносимым. Но Тарталья молчит. И смотрит сквозь.       Панталоне чувствует, как внутри шевелится что-то непривычное. Не раздражение – раздражение он умеет контролировать. Это похоже на голод, который невозможно утолить, потому что блюдо, которое ты заказал, оказалось пустой тарелкой.       – Знаешь... – он задумчиво проводит пальцем по ободку перстня, – Я тут на досуге просматривал кое-какие отчёты. Забавная вещь: твоя миссия в Ли Юэ несколько лет назад... Та самая...       Он говорит медленно, растягивая слова, словно пробуя их на вкус.       – Она ведь до сих пор не закрыта. Формально, разумеется. По документам там висит огромная статья расходов. Боеприпасы, ремонт снаряжения, компенсации пострадавшим местным жителям… И, конечно, утерянный груз...       И вновь очередная долгая пауза.       – Ты же помнишь?       Тарталья по-прежнему молчит. Он помнит, наверное, он помнит. Конечно, как он может не помнить. Только вот... это всё не имеет смысла. Он лишь отдалённо размышляет о том, не решил ли Панталоне от скуки поиздеваться. На него это не похоже.       – Нет, значит? – Панталоне вздыхает с сожалением человека, который вынужден объяснять очевидные вещи. — Жаль... А я вот помню. Я вообще много чего помню, Чайльд. Это ведь моя работа – помнить, кто и сколько должен казне Снежной.       Он улыбается одними уголками губ, но даже так выходит неизменно ядовито.       – И я не требую немедленного погашения, разумеется... Такие суммы неподъёмны даже для некоторых Предвестников. Но держать их в уме полезно. Для дисциплины.       Снова тишина. И бесконечное тиканье часов.       Панталоне долго смотрит на Тарталью – и вдруг, наконец, понимает, что именно его раздражает. Не молчание – молчание он уважает, оно часто выгоднее любых слов, и дороже золота. Его раздражает отсутствие. Тот, кто сидит напротив, – не Чайльд.       Чайльд был там... Несколько лет назад. Краснощёкий, орущий, размахивающий бумажкой с не сходящимися цифрами. «Я верну всё до последней моры! Дайте мне шанс!»       Это было до смешного глупо. И до откровенного некомпетентно. Это было... живо.       Сейчас перед Панталоне оболочка. Идеально вычищенная, выглаженная, выдрессированная оболочка, которая говорит «да» раньше, чем слышит вопрос.       – Ты изменился, – протягивает Панталоне, не спрашивая, утверждая. – Раньше ты бы уже вскочил. Сверкая глазами, доказывая, что справишься, что выплатишь всё до последнего, с процентами. Что тебя недооценивают.       Он склоняет голову к плечу, продолжая изучать безучастность Тартальи.       – А сейчас ты просто сидишь и выслушиваешь... Это удобно, Чайльд. Правда, удобно. Но немного... скучно.       Тарталья вновь переводит взгляд на Панталоне. И в синих глазах вновь – ничего.       – Чего вы хотите? – спрашивает он.       – Я?.. – Панталоне тихо смеётся, беззвучно, почти ласково. – Ты повторяешься, дорогой. Я уже ответил: мне ничего от тебя не нужно. Просто зашёл проведать коллегу перед важным днём. Проявить заботу...       Он поднимается. Подходит к окну, встаёт рядом – слишком близко для делового визита, и слишком демонстративно.       – ...знаешь, в чём твоя главная проблема? – Панталоне смотрит на белую равнину за окном, на холодное сияние. — Ты всегда слишком громко заявлял о себе. Врывался, требовал, доказывал. Это раздражало, но... это хотя бы было чем-то. Живым. А теперь вот... ты просто существуешь. Бродишь по этим коридорам уже который день, подобно призраку. Отсиживаешься в кабинете. Прячешься?       Он поворачивает голову. Смотрит на Тарталью вблизи: на запавшие глаза, на сведённые скулы, на белую полоску зажившей ранки на губе.       – Ты ведь принимаешь всё, что тебе дают. Даже не пробуешь на вкус.       Панталоне поднимает руку. Словно размышляет, коснуться или не коснуться? Он медлит. Его палец замирает в сантиметре от щеки Тартальи – это не ласка и не угроза. Просто жест, который можно интерпретировать как угодно.       – Даже это... – говорит он. – Ты позволил Доктору сделать это с тобой. Позволил Шуту. Позволил мне.       Он опускает руку.       – И дракону. И герцогу. И Первому. И даже тому твоему... бывшему. Архонту, который, говорят, чуть не разнёс половину Ли Юэ, когда узнал...       Внутри Тартальи что-то дёргается. Мерзкое, щекочущее, цепляющее щупальцами из темноты, обдающее гнилостным дыханием, но... не достающее до поверхности. Он едва ли морщится. Только вскользь задумывается вновь... к чему всё это нужно?       – Я ничего не пропустил? – притворное участие в голосе Панталоне расползается ядом по венам.       Но Тарталья не отстраняется. Не дёргается. Да и выражения лица не меняет. Смотрит в окно... на белоснежную пустошь.       – Я просто хочу, чтобы это закончилось, – отвечает он.       – Что именно, Чайльд?       – Всё.       Панталоне смотрит на него долгую, бесконечную секунду. В его взгляде нет ни насмешки, ни превосходства. Только холодное, почти клиническое любопытство, смешанное с тем самым голодом, который он по-прежнему не может утолить, потому что, так и есть, пища, которую ему подали... действительно пустая тарелка.       – Пойдём, – вдруг говорит он. – У меня в кабинете есть кое-что, что тебе стоит увидеть. Это не займёт много времени.       А Тарталья давно не задаётся вопросом о наличии своего выбора.       Коридор тонет в полумраке – словно здесь экономят на свечах даже для Девятого, или ему просто нравится эта театральная сумрачность. Шаги Тартальи почти беззвучны – он всегда умел двигаться тихо. Как хищник, которого учили не выдавать себя. Сейчас этот навык бесполезен: он ведь не охотится. Он идёт на запах... разложения.       Панталоне идёт впереди – безупречная спина, ни единой лишней складки на плаще, ни миллиметра отклонения от идеальной осанки. Он не оборачивается, не проверяет, идёт ли Тарталья следом. Знает, тот пойдёт. Куда он денется.       Кабинет Панталоне встречает теплом – здесь топят щедрее, чем в остальном крыле. Воздух густой, тяжёлый, пропитанный дорогим табаком и чем-то сладковатым, приторным, почти тошнотворным. Бархат. Позолота. Полутьма, в которой свечи выхватывают только отдельные детали: край столешницы, спинку кресла, блики на стёклах очков, когда Панталоне их поправляет.       – Проходи, – голос его звучит мягко, почти гостеприимно. – Садись.       И Тарталья садится напротив. Руки на коленях, спина неестественно прямая — выученная поза. Ему давно не отличить, где кончается военная выправка и начинается готовность к подчинению.       Панталоне не торопится. Он достаёт из ящика тонкую папку, кладёт перед собой, но не открывает. Смотрит на Тарталью поверх очков – и в этом взгляде нет ничего, кроме спокойной, уверенной силы человека, который давно усвоил: время работает на него.       – Знаешь, сколько стоит содержание одного отряда? – начинает он. Не с вызовом, но с ленивым любопытством, словно интересуется погодой. – Оклад, экипировка, тренировочные базы, логистика... В месяц – примерно столько, сколько я трачу на одну пару обуви.       Он замолкает. Даёт ощутимой цифре повиснуть в воздухе.       – Но ведь это мелочи, Чайльд. Проблема не в деньгах... – Панталоне откидывается в кресле, проскальзывая кончиками пальцев по столешнице. – Проблема в том, что ты... не приносишь прибыли. Ты – убыточный актив. Ты приносишь убытки не только финансовые, но и репутационные. Дипломатические. Стратегические.       Пауза. Ровно на один вдох. Который с трудом даётся Тарталье. Но он по-прежнему не меняется в лице. Он ведь это уже слышал. Он ведь это прекрасно знает. Он принимает это.       – А ты знаешь, что делают с убыточными активами?       Тарталья молчит. Ему нечего сказать. Он ведь знает. И на Панталоне он не смотрит, только в пустоту поверх его плеча.       – Их списывают. – Панталоне улыбается, снова, мягко, почти ласково. – Или продают. Или... используют до полного исчерпания ресурса.       Он наклоняется вперёд, кладёт локти на стол, сцепляет пальцы в замок. Перстни тускло и дорого поблёскивают в свете свечей.       – А я мог бы списать твои долги, – говорит он, и голос его становится тише, интимнее, словно он делится тайной. — У меня есть такая власть. Есть полномочия закрыть глаза на растраты, переквалифицировать статьи расходов, сделать так, что цифры в отчётах сложатся в красивую, правильную картинку.       Он смотрит Тарталье прямо в глаза. Словно всё ещё рассчитывая увидеть в них реакцию. Словно...       – Но зачем мне это?       И снова липкая тишина. Густая, плотная, заполняющая лёгкие вместо воздуха.       Тарталья медленно поднимает взгляд. В синих глазах... ничего. Ни надежды, ни страха, ни даже усталого любопытства. Только пустота – гладкая, бездонная, как полынья в середине марта. Сверху тонкий лёд, а под ним чёрная, ледяная вода, в которой давно уже никто не тонет, потому и спасать там нечего.       – Вам нужен ответ? – голос Тартальи ровный и тихий. – Хорошо, я отвечу: Вы не спишете долги, потому что я ничего не могу дать взамен. У меня ничего нет.       – О, это не совсем так... – Панталоне медленно снимает очки, неторопливо протирает линзы краем плаща, снова надевает. В этом жесте – вся его сущность: он никуда не торопится, он никогда не торопится, потому что всё, что ему нужно, само приходит в руки. – У тебя кое-что есть. Вопрос в том, захочешь ли ты это отдать. И захочет ли это взять кто-то другой.       Он выдерживает паузу. Достаточно длинную, чтобы тишина стала невыносимой, но Тарталья не обращает внимания. Не отводит взгляда, не прерывает тишину. Даже отголоски вязких мыслей не выстраивает в какую-нибудь конструкцию, что помогла бы прикинуть, чего от него добиваются. Он просто ждёт.       – Я ведь слышал, ты очень... старательный, – говорит наконец Панталоне, и в его голосе появляется что-то новое, похожее на скуку, смешанную с лёгким, почти неуловимым раздражением. – Когда хочешь что-то получить. Или когда... хочешь загладить вину.       Он снова замолкает, словно даёт время на размышление. Или размышляет сам, глядя на Тарталью – изучающе, оценивающе, как смотрят на инструмент, который давно не использовали и забыли, насколько он эффективен.       – Я слышал также, что ты перестал отказываться, – добавляет он. – Что ты действительно говоришь «да» раньше, чем тебя успевают попросить, я ведь прав. Что ты встаёшь на колени быстрее, чем падаешь в бою.       Тарталья не отвечает. Ему... просто всё равно на эту ядовитую игру. И происходящее он осознаёт, только это всё кажется таким дурацким, как похмельный сон, как симуляция. Будто он всё понимает, всё осознаёт, и знает, что будет дальше. Но словно смотрит со стороны... и не имеет возможности на что-либо повлиять.       – Так это правда?       И Тарталья молчит. Ему давно не с чем спорить, ему давно нечего доказывать, и вряд ли есть за что бороться.       – Давай-ка проверим.       Панталоне откидывается в кресле. Разводит колени – чуть шире, чем требует приличие, чем позволяет деловая беседа. Жест непринуждённый, почти ленивый – как если бы он просто устраивался поудобнее. Тарталья смотрит на это как в замедленной съёмке, как на зацикленную ленту. Снова. Снова. Снова.       – Встань на колени, Чайльд.       И тон Панталоне ровный, без давления, без приказа, почти бархатный, обволакивающий, убеждающий, и вместе с тем непреклонный. Как приглашение. Как предложение, от которого не отказываются.       И Тарталья встаёт.       Опускается на колени у кресла – медленно, без суеты, без той внутренней борьбы, которая ещё месяц назад заставляла его сжимать кулаки до побелевших костяшек, злиться, доказывать, не понимать. Бороться. Сейчас... против чего и ради чего бороться? Сейчас кулаки разжаты. Пальцы лежат на бёдрах. Спина прямая. И взгляд – чуть ниже уровня столешницы.       Идеальная поза. Выученная.       Отрепетированная десятками повторений – с разными мужчинами, в разных помещениях, под разными взглядами. Теперь она совсем не требует усилий. Теперь она – часть его так же, как умение держать оружие.       Панталоне смотрит на него сверху вниз.       – И ты даже не спрашиваешь зачем... – замечает он, едва слышно цокая. В его голосе неодобрение.       – Это ведь не важно, – тихо отвечает Тарталья.       – А что же важно?       Тишина. В ней нет ответа, и вряд ли появится.       Панталоне медленно расстёгивает брюки. Снова не торопится. Пряжка, пуговица, ширинка – каждое движение выверенное, экономное. Он не смотрит на свои руки, смотрит на Тарталью.       – Ну?       И Тарталья тянется вперёд.       Он делает это спокойно. Почти механически, но с той странной, пугающей тщательностью, которая когда-то была его отличительной чертой в бою. Обхватывает пальцами основание члена, наклоняется, проводит языком по головке, приоткрывает губы шире, вбирая в рот.       Вкус солёный, чужой... бесконечно знакомый. Тарталья не чувствует отвращения. Не чувствует желания в привычном, узком его понимании. Он ощущает только ритм движения, только необходимость дышать носом, только тупое, механическое «надо», от которого что-то глухо дёргается внутри. В зияющей дыре под рёбрами или внизу живота... неотличимо.       Панталоне откидывает голову на спинку кресла, закрывает глаза.       – Ещё. Продолжай.       И тоже чувствует: тепло, обволакивающую влагу, ритмичное движение. Технически безупречно. Язык Тартальи обводит головку раз за разом, настойчиво, умело, без той неуверенной торопливости, которая выдаёт новичка. Здесь нет новичка. Здесь есть сплавленный в тигле чужих требований навык, отшлифованный десятками повторений до зеркального блеска.       Панталоне мог бы описать этот процесс словами из неинтересного отчёта, какие больше по душе Доктору: демонстрация высокой степени обучаемости, рефлексы закреплены, качество исполнения стабильно. Он даже мог бы выставить свою оценку – твёрдую четвёрку с плюсом. Балл снят за отсутствие... инициативы. Но он не составляет такие отчёты. Он просто сидит в кресле, смотрит сквозь сомкнутые веки на внутреннюю сторону век, красноватую, пульсирующую в такт учащённому сердцебиению, и пытается понять, зачем... он это делает.       Рот Тартальи такой горячий, тесный, умелый, идеально подогнанный под задачу. И член он берёт глубоко, почти до рвотного рефлекса, но не давится – вовремя сглатывает, расслабляет горло, дышит носом. Всё правильно. Всё так, как его учили. И Панталоне на него не смотрит, но знает: щёки втянуты, губы плотно сомкнуты вокруг ствола, язык работает вдоль нижней стороны, именно там, где у большинства мужчин сосредоточены нервные окончания.       Кто-то потратил время, чтобы вдолбить в этого рыжего мальчишку анатомию чужого удовольствия. Кто-то был очень терпелив. Или откровенно безжалостен.       Панталоне открывает глаза.       Смотрит вниз – на рыжую макушку, на равномерные движения головы, на то, как Тарталья прикрыл веки, словно пребывая в полусне. На его лице будто бы нет ни боли, ни страсти, ни даже успевшей надоесть Панталоне маски безразличия. Просто... отсутствие. Как пустой экран, на который можно проецировать что угодно, но проекция не держится, соскальзывает, оставляя только гладкую, холодную поверхность.       И глядя на эти влажные, старательно скользящие губы по члену, Панталоне вспоминает.       Когда-то давно этот мальчишка ведь и впрямь ворвался в его кабинет – без стука, без приглашения, без тени сомнения в праве здесь находиться. Глаза горели синим, рыжие вихры торчали в разные стороны, форма сидела мешковато – то ли не дорос до неё, то ли та была с чужого плеча тогда ещё. «Я верну всё до последней моры!» – кричал он, размахивая каким-то идиотским отчётом, где цифры не сходились с реальностью сантиметров на двадцать. «Дайте мне шанс – и я Вам докажу, что стою этих денег!»       Панталоне тогда смотрел на него и видел... огонь. Сырой, неотёсанный, неотшлифованный, но огонь. Такие либо сгорают дотла за пару лет, либо закаляются в сталь. Либо их тушат. Систематически, методично, капля за каплей, год за годом.       Он смотрит сейчас на ровное, размеренное движение головы. И не видит даже углей. Только пепел. Холодный, серый, рассыпающийся от первого прикосновения.       – Остановись.       Тарталья послушно замирает, отстраняется. Губы влажно блестят, на подбородке прозрачный след. Он не вытирает, машинально облизывает губы. Ждёт. Команды? Похвалы? Унижения? Для него... всё едино.       Панталоне смотрит на него, и вдруг, без всякой связи, думает о туалетной воде, которую заказал на прошлой неделе из Ли Юэ. Флакон из матового стекла, ручная роспись, цена – месячное содержание отряда Фатуи. Он открыл его вчера, вдохнул – и разочаровался. Верхние ноты обещали цитрус и имбирь, но быстро выдохлись, оставив только приторную сладость, от которой через час начало подташнивать.       Он поставил флакон в дальний угол. Не выбросил, ведь жалко потраченных денег. Но и пользоваться этим он не будет.       – Ты даже не смотришь... на меня, – говорит Панталоне.       Тарталья отрывает взгляд от члена. Смотрит прямо в лицо, показывает, что видит. Что осознаёт, ощущает, чувствует... Впрочем, не важно. Он принимает. И ничего против не имеет. Только вот в синих глазах ничего не отражается.       – А ведь раньше ты смотрел, – продолжает Панталоне, голос его ровен, почти лекционен. – С вызовом, всегда. С ненавистью, иногда. Бывало с отчаянием. Иногда даже с надеждой, хотя надежда тебе не шла, делала лицо глупым, беззащитным. Но это было... что-то. Эмоция. Или, если хочешь, это была... жизнь.       Он слегка наклоняется, подцепляет Тарталью пальцами за подбородок, заставляет смотреть себе в глаза дольше.       – А сейчас ты просто делаешь. Мне казалось, в нашу последнюю встречу в тебе и было это... что-то живое, что оно осталось, не делось никуда... даже после всего. Хоть ты и выглядел так жалко, униженно, и до, и после, но... Похоже, то, что мне показалось, было лишь действием афродизиака. А на деле, я оказался прав ещё тогда, ты как... – он морщится, подбирая слово, – ...может даже в чём-то неплохая, но абсолютно бездушная вещь.       Тарталья молчит в ответ. Только брови едва заметно, совсем слегка, хмурятся на миг. Словно он пытается понять, чего же от него ждут сейчас. И если ждут чего-то, то почему просто не скажут.       Панталоне всё ещё держит его лицо в ладони. Под перчаткой тепло, почти горячо.       – Чего ты хочешь? – спрашивает Панталоне.       Тарталья... не отвечает. Он и не думает, хоть и пытается на миг. Но вопрос слишком сложен, а глухо гудящей, вечно ненасытной, и больной твари изнутри слишком просто раскрошить любые размышления на эту тему. Но Тарталья честно пытается ещё раз. Он хочет... чтобы это кончилось? Внизу живота болезненно, требовательно тянет.       – Хорошо, не отвечай. Я сам знаю. – Панталоне отпускает его подбородок, откидывается в кресле. – Ты хочешь, чтобы это кончилось. Ты хочешь покоя. Ты хочешь, чтобы тебя оставили в покое... или использовали до конца, без пауз, без этих унизительных перерывов на осознание собственного падения.       Тарталья слушает. Молчит, и вновь пытается обдумать услышанное. Мысли вязкие... бесполезно в них копаться. Но внутри что-то дёргается. Снова. Снова. Снова.       – Тебе ведь всё равно, что именно. Ты так устал выбирать.       Тарталья не отрицает. Пытается понять, согласен ли он с таким выводом. Но... будто бы и всё равно. Только низ живота болезненно сводит.       Панталоне смотрит на него взглядом, в котором нет ни торжества, ни удовлетворения. Только странная для него самого, горькая усталость.       – Раздевайся.       И Тарталья подчиняется.       Опускает плащ на спинку стула. Пуговицы рубашки, одна, вторая, третья.... Пальцы не дрожат. Движения точные, не суетливые. Он стягивает рубашку с плеч, отбрасывает в сторону, не глядя, куда та упадёт.       Его кожа в тусклом свете свечей кажется ещё бледнее, почти прозрачной. Шрамы переплетаются на груди и плечах, как дорожная карта – и сейчас Панталоне может проследить всю его жизнь от первого падения в Бездну до сегодняшнего утра. Старые шрамы белые, гладкие, почти незаметные. Есть и свежие розовые, бугристые, ещё не успевшие стянуться. И есть те, что оставлены не оружием.       Панталоне смотрит на следы укуса на плече. Края уже затянулись, но рисунок сохранился – чёткий, глубокий, и... не человеческий. Дракон? Значит, правда. А если ещё внимательнее присмотреться, то подобных отпечатков не сосчитаешь.       – Брюки, – вместо этого говорит он.       Тарталья расстёгивает ремень. Пряжка звякает о пуговицу. Ткань скользит вниз – открываются острые колени, бледные бёдра, синяки на внутренней стороне – старые, жёлто-зелёные, и свежие – лиловые, точно отпечатанные пальцы. Много. Очень много. Некоторые наложены поверх других, слоями – как летопись чужого использования.       – Сядь.       И Тарталья опускается обратно на пол, вновь держа спину прямо, и руки вдоль бёдер. А взгляд... в пустоту.       И Панталоне смотрит на него, на этого рыжего мальчишку, сидящего у его ног в одном белье, со спущенными штанами, с лицом, на котором не отражается ровно ничего. И это как картина, достойная кисти старого мастера: например, «Падение воина», или «Смерть героя»... Можно повесить в галерее, поставить раму из чёрного дерева, продать за сумму с шестью нулями.       Но это не искусство. Это... утилизация.       – Трогай себя. Сзади. И медленно. Я хочу всё видеть.       И Тарталья опускает руку.       Его пальцы скользят по внутренней стороне бедра, кожа горячая, чувствительная, покрывается мурашками от собственного прикосновения. Он поднимает ладонь выше, между ягодиц. К входу, чуть сжатому, ещё хранящему следы того, что случилось недавно.       Тарталья не смотрит на Панталоне. Он смотрит в пол, на стык паркета, на тень от канделябра, на пылинки, танцующие в луче света. Он чувствует как неизбежное нечто внутри скребётся, стягивая внутренности в узел. Надавливает. Палец входит медленно, осторожно, словно прося ненужного разрешения. Внутри тесно, горячо, и мышцы сжимаются рефлекторно, пытаясь вытолкнуть чужеродное тело, но Тарталья не обращает внимания. Давно не обращает внимания. Он двигает пальцем короткими, размеренными толчками, растягивая, подготавливая.       – Добавь второй, – говорит Панталоне, и тон его звучит ниже и тише.       Тарталья подчиняется. Второй палец входит легче, первый уже проложил путь, мышцы помнят, мышцы обучены. Он растягивает себя спокойно, методично, без той поспешной жадности, которая выдаёт голод. Это не голод в обычном смысле. Это привычка. И жажда, с которой он сумел ужиться.       Звуки мягкого проникновения заполняют тишину кабинета. Это непристойное чавканье, шелест кожи, и сбитое дыхание Тартальи – всё это смешивается в причудливую симфонию.       Панталоне смотрит внимательно, и слушает.       Он не отводит взгляда, наблюдает, как пальцы Тартальи движутся внутри его тела, как бёдра непроизвольно подрагивают, как член напряжённо пульсирует, упираясь в живот. И его завораживает эта картина. Не пресловутой красотой, не тривиальной пошлостью. А своей завершённостью. Своей абсолютной, безоговорочной готовностью.       Панталоне медленно опускает руку. Он делает это почти рассеянно, словно проверяя теорию, словно ставя эксперимент, или проводя расчёт. Пальцы ложатся на влажный от слюны член, он чувствует собственное возбуждение, ещё не спавшее, теперь нарастающее сильнее, и вместе с тем... будто неохотное. Тело реагирует на картинку, даже когда разум уже потерял интерес.       Он проводит ладонью по члену сверху вниз, размеренно, без спешки. Смотрит на Тарталью, на то, как тот продолжает двигать пальцами внутри себя, как шумно дышит, иногда сбиваясь на короткий, сдавленный выдох. Как мягко подрагивают рыжие ресницы, как он едва заметно прикусывает губу.       – Не останавливайся.       И Тарталья не останавливается.       Несколько секунд, или минут, или дольше... Панталоне в этот раз не считает – они существуют в этом странном, интимном ритме. Он дрочит себе, глядя на то, как Чайльд трахает себя пальцами. А Тарталья смотрит не на него, но всё же усердно старается. Он явно возбуждён, и плавно избавляется от остатков одежды. Лишь бы раздвинуть ноги шире. И Панталоне это нравится. Но всё же... нет в этом ни стыда, ни страсти. Только выполнение.       И Панталоне чувствует, как собственное возбуждение поднимается выше, растекается глубже, но медленно... как тяжёлый груз, который приходится тащить на себе. Это не удовольствие. Это голая физиология, рефлекс. Автоматическая реакция на визуальный стимул.       Но он мог бы кончить, глядя на это. Мог бы ускорить темп, довести себя до конца, даже быстро. Но почти механически, без всякого удовлетворения. Он мог бы использовать Тарталью как картинку, как расслабляющий фоновый шум, как инструмент для разрядки. Мог бы его трахнуть, мог бы приказать любую унизительную вещь. Он мог бы сделать с ним сейчас... что угодно.       Но зачем?       Панталоне опускает руку.       – Достаточно.       Голос звучит глухо, и Панталоне сам не узнаёт его.       А Тарталья замирает. Убирает пальцы, опускает руки. И ждёт. Снова ждёт.       И Панталоне всё ещё смотрит на него – но теперь не видит того, что хотел увидеть. Нет вызова, нет борьбы, нет азарта, и нет даже той жалкой, обречённой искры, которая теплилась в глазах Чайльда ещё недавно.       Там точно всё сгорело. Всё выжжено дотла. Кем-то другим. Не им.       – Ты не заслуживаешь нежности, – протягивает Панталоне, медленно застёгивая брюки.       Эти слова приходят сами, те, которые он уже произносил, и которые должен был произнести вновь. Это как завершающий аккорд, без которого сцена была бы неполной.       – Ты действительно дешёвка, Чайльд. Пустышка. С тобой даже унижение теряет вкус... Ты принимаешь его как должное, как воду, как воздух.       Он смотрит на свои руки, пальцы в перчатках, перстни, тускло поблёскивающие в свете свечей. Дорогие вещи, качественные. Те, что не теряют ценности со временем.       – Так где же теперь твоя гордость? — спрашивает он. – Где же твоя дурацкая, бессмысленная, но такая... живая вера в себя?       А Тарталья молчит.       – Ты был чуть больше интересен, когда сопротивлялся. Ну или хотя бы пытался... Когда показывал свои маленькие клыки. И когда смотрел на меня как на врага... а не как на очередного... пользователя.       У Тартальи по-прежнему сводит внизу живота, тянет, пульсирует. Но и нечто неприятное, колючее... уже холодом обдаёт нутро. Не обида, не сожаление... Он едва заметно хмурится. Не важно.       – А я даже думал, что ты сильнее, – продолжает Панталоне. – Думал, в тебе есть стержень, который не сломать.       Он ещё раз внимательно смотрит на Тарталью. В эти пустые синие глаза, в запавшие щёки, в эту позу на коленях... на неестественное, уже сейчас, возбуждение.       – И я ошибся, – заключает Панталоне.       Где-то в коридоре часы бьют половину, глухо, надтреснуто. Панталоне продолжает смотреть на Тарталью, сидящего у его ног, – и чувствует только скуку. Тяжёлую, как свинец, холодную, как вода в проруби.       Но он всё ещё помнит, как когда-то этот мальчишка орал на него в кабинете. Почти брызгал слюной, размахивал руками, топал ногами – настоящая истерика, недостойная Предвестника. Панталоне тогда смотрел на него и думал какая же это потеря времени. Какой же это бесполезный, неотёсанный, примитивный экземпляр.       А сейчас он смотрит на Тарталью, такого тихого, покорного, идеально выдрессированного, и думает лишь одно: какая потеря.       – Вставай. Оденься.       Тарталья не ищет смысла и логики, не стремится понять. Ему незачем. Он медленно, словно каждое движение даётся с трудом, натягивает брюки, ткань застревает на влажных бёдрах, он поправляет, не торопясь. Застёгивает ремень, и пуговицы на рубашке, одну за одной, снизу вверх, аккуратно. И всё так же, без суеты, без спешки, и без стыда.       Панталоне открывает папку, пробегает глазами по цифрам – аккуратным колонкам, выверенным до последней моры. Закрывает.       – Твои долги, – вдруг произносит он. – Их не существует.       Тарталья замирает, даже склоняет голову набок в непонимании.       – О, нет, не в том смысле, что я их прощаю, — Панталоне мягко постукивает пальцами по столешнице и поправляет очки, скучающе глядя на Тарталью. – В том смысле, что их никогда не было... На должном уровне, скажем. Нет контракта, долговой расписки. Нет документа, окончательно подтверждающего, что ты должен казне хоть одну мору. По крайней мере, на данный момент. Я с умом распоряжаюсь своими полномочиями. Никогда не знаешь, какой способ воздействия окажется лучше... Особенно если речь о моих дорогих коллегах.       Панталоне не удерживается от едкой, уже не прикрытой ничем другим улыбки.       – Всё, что ты делал сегодня – ты делал бесплатно. По собственной воле, по своей инициативе. Ведь так? Потому что ты сам решил, что обязан это сделать, сам назначил себе цену, сам пришёл платить. Не так ли?       Тарталья, наверное, ощутил бы невероятный прилив стыда. И ощущение жуткого унижения. Но случись это раньше. Сейчас... он медленно и глубоко вдыхает, на миг прикрывая глаза. Что ж... его и похуже обводили вокруг пальца. Бывает.       – Я ведь не просил тебя. И не настаивал. И даже не предлагал, Чайльд. Я просто смотрел.       И Тарталье не с чем спорить. Абсолютно и окончательно не с чем. Повисает тишина, такая плотная, что, кажется, её можно резать ножом, а она не расступится, не поддастся, только прилипнет к лезвию вязкой, тёмной массой.       – Ты обесценил себя сам, Чайльд, – заключает Панталоне, и в этот раз без улыбки. – Задолго до того, как мы все начали пользоваться этим.       Он берёт перо, обмакивает в чернильницу, что-то помечает в документе. Деловой жест, возвращение в реальность, где есть цифры, отчёты и баланс. Где всё имеет цену, и цена эта зафиксирована в двух экземплярах.       – Завтра Её Величество ждёт тебя, – будничным тоном напоминает он. – Не опаздывай.       Тарталья медленно оборачивается к двери. Теперь Панталоне не видит его лица, только рыжие пряди, упавшие на глаза.       – И, Чайльд... – Панталоне не поднимает головы от бумаг. – Больше не заходи ко мне. Не за чем.       Его перо тихо скрипит по бумаге. А дверь тем временем открывается, и вовсе не усилиями Тартальи.       На пороге... Дотторе.       Снова. Снова чёртова плёнка зациклилась. Тарталья чувствует... липкую неизбежность. Снова. Только в этот раз не реагирует.       Дотторе пока что просто стоит, прислонившись плечом к косяку, сложив руки на груди. Маска всё так же скрывает лицо, но улыбка его видна, всё такая же широкая, предвкушающая, почти звериная. Он ждал. Конечно, он ждал. Дотторе всегда ждёт, терпеливо, методично, так ждут удачного момента для эксперимента.       – Какая трогательная сцена, – наконец протягивает он, голос сочится густой насмешкой. – Ну прямо сердце разрывается.       Панталоне медленно поднимает голову. Взгляд его за стёклами очков тяжелеет.       – Ты подслушивал.       – Я ждал, – поправляет Дотторе, поднимая указательный палец вверх. – Разница есть. Ты слишком долго возился, я заскучал. Вот и решил ускорить процесс.       Он переводит взгляд на Тарталью. Окидывает его с ног до головы, оценивающе, даже собственнически, как новое оборудование, которое ещё предстоит обкатать.       – А ты, я смотрю, совсем... опустел, – задумчиво говорит он. – Афродизиак явно выветрился, так что это не побочный эффект. И это интересно. Я ожидал, что ты продержишься подольше. Мы ведь не закончили, верно?       Тарталья смотрит на него в ответ. В этот раз спокойно, без того шока или неприятия... Как на предмет мебели. Что ж, по крайней мере, он знает, чего можно ожидать.       – Ну не смотри на меня так, – Дотторе наклоняет голову, подцепляя указательным пальцем подбородок Тартальи, вздёргивая вверх. – Это портит моё удовольствие. Ненависть и страх тебе идут больше. А сейчас не вижу ничего. Как будто я трогаю труп.       Он морщится, опуская руку. Только с порога по-прежнему не уходит, переграждая собою проход.       – Ну, впрочем, у каждого свои фетиши.       Дотторе переводит взгляд на Панталоне, и в этом взгляде холодное, слишком расчётливое любопытство, смешанное с неприкрытой насмешкой.       – Ты его даже не трахнул? – почти невинно интересуется он. – Хотя я и так услышал достаточно. Ты позволил ему отсосать, позволил себе подрочить. Это новый вид пыток, или ты просто разучился получать удовольствие?       – Мне не нужно удовольствие, полученное таким способом, – отвечает Панталоне ровно, и добавляет, скривив губы: – а тебе не следовало бы подслушивать, что за извращение.       – Каким таким способом? – Дотторе игнорирует замечание в свою сторону и приподнимает бровь. – Дармовым?       Панталоне не отвечает ему, продолжая методично выводить цифры в отчёте.       – А знаешь... – Дотторе, впрочем, уже снова смотрит на Тарталью, — я бы, пожалуй, продолжил. У нас с тобой, Одиннадцатый, остались незавершённые дела. Ты тогда так старательно работал ртом... на самом деле я оценил, не волнуйся. Хочешь повторить?       Тарталья игнорирует его. Просто стоит у двери в ожидании, когда проход освободится.       – Да ну, неужели не хочешь? – Дотторе склоняет голову, оскалившись. – Что такое, тебе всё равно? Ты сейчас вообще что-нибудь чувствуешь, кроме этой своей, м-м... великой пустоты?       Звучит с такой насмешкой, будто всё произошедшее... ничего не стоило. Впрочем, так оно и есть. Так и есть. Поэтому Тарталья не отвечает.       – Наверное, нет, – почти с разочарованным выдохом отвечает Дотторе сам себе. – Мне очень жаль, это весьма прискорбно. С пустыми сосудами работать не так интересно. Они не дают обратной связи.       Он вновь вздыхает, театрально, с преувеличенным сожалением.       – Ну ладно, ладно... Так и быть, в другой раз. Если, конечно, от тебя что-нибудь останется после аудиенции у Царицы.       Дотторе лениво отлепляется от косяка. Совсем немного, так, что если захочется пройти, неизбежно придётся протискиваться вплотную к нему.       – Ну же, беги, Одиннадцатый. Пока Панталоне не передумал и не выставил тебе счёт за его впустую потраченное время. Или пока я, скажем, не решил проверить свои теории.       Тарталья делает шаг вперёд, сам не замечая, как едва сжимает зубы. Совсем едва. И он готов поклясться, что в глазах Дотторе, скрытых под маской, загорается что-то очень и очень... нехорошее. Что-то в его духе. И когда их тела оказываются в этой вынужденной близости, а Тарталье остаётся последний шаг до свободы, Дотторе едва заметно подаётся вперёд. Лишь этим небольшим усилием он заставляет Тарталью вынужденно замереть в тесноте прохода. И на ухо звучит даже не шёпот, это шипение.       – Посмотрим, как быстро ты бегаешь.       Нечто едва ощутимое, тошнотворное, подкатывает к горлу Тартальи, но... Всё кончается. Ещё шаг, и дверь закрывается за ним. Он снова один, в пустоте тёмного коридора. Наедине с собой и своими мыслями... которых нет. Да и следа секундного тошнотворного ощущения уже тоже нет, как и других ощущений, как и их следов.       Он медленно идёт вперёд, обратно к себе.       Царица. Завтрашний вечер...       Лишь это проскальзывает в его голове. И что-то шевелится внутри. Не страх, и не надежда. Не вина и не тоска, хотя они, может, и были бы, если бы до них можно было дотянуться. Есть просто очередное осознание.       Завтра решится его судьба.       ...и ему всё равно.
683 Нравится 194 Отзывы 134 В сборник
Отзывы (3)