ID работы: 14091280

Искупление

Гет
NC-17
В процессе
115
Горячая работа! 44
Размер:
планируется Макси, написано 329 страниц, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
115 Нравится 44 Отзывы 28 В сборник Скачать

Глава XV. Казнь вторая

Настройки текста

«Они выйдут и войдут в дом твой, и в спальню твою, и на постель твою, и в домы рабов твоих и народа твоего, и в печи твои, и в квашни твои» (Исх. 8:3)

      Тусклый свет луны освещал слитые друг в друге тела, огоньки в окнах санатория расплывались за колышущимися соснами, и блузка девушки реяла на ветру, щекоча ладони мужчины своими шелковыми прикосновениями. Он отстранился, взглянул на нее, разглядывая. Кожа ее поблескивала в ночном свете, а лицо ее казалось таким зачарованным, будто частицей всей этой лесной идиллии. Фёдор притянул ее к себе, и проведя рукой по холодной щеке, вцепился взглядом еще сильнее, не в силах его отвести. Оба зачарованы.       Оробевший от чувств мужчина и осмелевшая от того же женщина. Мягкими отблесками, на протяжении всей их истории, вспыхивали между ними признаки первой любви, но сейчас это перестало быть признаком. Проявление священного таинства душ между ними – когда в сближении своем души эти начинают заимствовать друг у друга недостающие прежде свойства.       – Забери… – Повторила Мари в который раз, метаясь в голове по хрупким стеклянным дорожкам от одной мысли к другой, стараясь не вывалить одной горой все недосказанное, всё то, что она так долго хранила там, внутри, то, что оберегала для такого момента, но сейчас смогла сказать только это. И этого стало достаточно. Сейчас совсем не боязно, безопасно ей решаться на такие поступки, безопасно быть рядом с ним, только с ним.       – Забрал, – тихо, почти беззвучно произнес Фёдор ей в ответ. Почти сухо, почти холодно, но лишь одна она способна была видеть в словах его свет. Тот самый сияющий свет его души, в согревающим тепле которого она так отчаянно нуждалась доселе, мерзла, терзаемая до костей холодом одиночества и неполноценности, оторванная от самого необходимого своего огнива. Он горел только для неё, не позволял этой близости случиться раньше, раньше, но сейчас… На губах ее сверкнула еле заметная улыбка, до краев полная той нежности, на которую, сама того не зная, она была способна. Мари присела на крыльцо у входа, глядя сверкающими глазами туда, далеко в небо, озаренное сейчас миллионами звезд, которые светили только для них двоих. Но Фёдор не спешил вновь приближаться. Разглядывал чащу леса, глубоко задумчивый, боялся сейчас вывернуть душу свою вновь, боялся доверить свои мысли и чувства. Мужчина колебался в несвойственном ему смущённом трепете. Хорошо. Только что было хорошо, с девичьем ее телом на груди и мягкими губами на устах, а что же будет дальше? Не увлечет ли его это в бездну? Увлечет точно, вот только что? Собственные же принципы или она? Фёдор прикрыл глаза. Согласно его убеждениям, она и быть тут не должна по собственной воле, а она здесь. Достоевский, казалось, впервые в жизни приносил в жертву придуманные им же для себя правила, он поступал принципами, он признавал вернувшуюся к нему женщину. Он становился другим, ведь нельзя называть прежним человека влюбившегося и признавшегося в этом.       – Ты пошла за мной. Пошла на самоубийство. Зачем? – заговорил он наконец, совсем не глядя на нее. И ответ не заставил себя долго ждать.       – Я хочу быть здесь. Хочу быть рядом. Хочу вершить с тобой судьбу нового мира. Ты открыл… – Мари вспоминала рассуждения свои: о эсперах и их несчастных судьбах, о том, каково в лаборатории быть номером со случайным именем. О бедных детях, коих отрезают от семей… – Открыл мне глаза на этот мир. На этот клятый мир, построенный на крови, что проливается от влияния на него эсперов. И на… тебя. Ты – правда. Сердце мужчины екнуло от слов этих. Он посмотрел на нее. Тем взглядом, которым глядел, когда целовал: таким удивленно ласковым, пронзающим. Он услышал то, что желал услышать всегда. Не верил даже своим ушам. Эти искренние слова, ее столь неотступный взор и блестящие глаза – это всё затягивало в бездонный омут. Понимал он, что не выплывет никогда уже, да и не хотелось выплывать. Хотелось лишь одного – прижать ее к себе, целовать безустанно и осыпать клятвами о безграничной любви и их будущей земле обетованной, которую они создадут вместе, но он только присел рядом, поднял взгляд к звездам, ощущая теперь ее голову на своем плече.       – Идем внутрь. Холодает. Внутри было теплее. Она впервые в его санаторной комнатушке, такой же мрачной и напитанной энергетикой самого Фёдора, подобной всем тем, что были в предыдущих жилищах, но теперь кое-что менялось. Теперь они здесь вместе. Стоят без неловкости первых прикосновений, без чересчур лиричных фраз, брошенных невпопад. Просто вместе. Фёдор кинул пару дров в топку и жестом попросил Мари разжечь.       – Нам, наверное, многое предстоит обсудить, – тихо произнесла Мари, присев на кресло. Да, подумала она про себя. Многое. Все то безграничное и будничное, и, возможно, им никогда не будет этого достаточно. Ведь теперь они обрели друг друга и всё отведенное им время. Когда перед тобой лежит изобилие, ты учишься вкушать всего по чуть-чуть. Так будет и у них. Постигать не спеша весь новый мир. Они здесь и они вместе. Девушка прошлась взглядом по комнате, и взгляд этот зацепился за такой же огромный как на прошлой их базе книжный стеллаж, некоторые полки которого были аккуратно заполнены множеством каких-то статуэток и сувениров. Столешница его была завалена кипой бумаг. Документы по завоеванию мира, подумала Мари и про себя усмехнулась, осознавая, что теперь она тоже часть всего этого.       – Теперь ты на моей стороне. – Ты должна знать. Я начну с главной цели. – Фёдор присел на тахту у кровати. – Книга. О ее появлении легенд написано невесть сколько, но Книга – не легенда. Позволь тебе рассказать, – Достоевский перевел взгляд с искр горящего камина на Мари, нервно сжимающую плед и сидящую в кресле напротив. – Надеюсь, ты слышала о Великой Войне.       – Совсем немного, – в мыслях Мари всплыли рассказы Огая и его вечная гордость за бесчеловечный героизм, проявленный на войне.       – Четырнадцать лет назад. Кровопролитие, вершимое эсперами. Они убивали друг друга. Убивали, не жалея. Сотни. Нет, тысячи жертв. Появилась страница. Страница Заветной Книги, если помнишь. Теория не подтверждена, но правдоподобней быть ничего и не может. Мари слушала, не перебивая. Поняла, к чему он клонит.       – Одна лишь страница за смерти тысячи нечестивых. А сколько в целой книге? – очередной риторический вопрос, и Фёдор поднялся со своего кресла, пройдя к окну.       – Жертва обеспечивала прощение грехов во все времена. Жертва принимала на себя удар за грешника. Так было раньше. Теперь же поднесенным станет сам грешник. Война была лишь предзнаменованием безупречной… полной жертвы. Мари не видела его лица, но точно знала, что сейчас оно приняло одержимый идеей облик, по-настоящему дикую страсть к ее воплощению. Горела и она. За столь быстрый срок приняла его истину, несла крест этот с ним и смиренно стояла за его спиной, равна была тысячам светлых ангелов, защищающих святого.       – Если нужно убить всех эсперов, чтобы получить книгу, тогда… зачем она потом?       – Всех эсперов Йокогамы. Но ведь есть ещё мир. В комнате повисло совершенно не гнетущее молчание, перебиваемое лишь треском поленьев в камине. Но двое не молчали. Каждый размышлял. Мари поднялась с кресла, откинув на спинку плед, осторожно, словно страшась спугнуть, подошла ближе к Фёдору. Недолго думая, прижалась к его спине своим телом, обвила ладонями его торс, обжигая горячим дыханием чуть прикрытые рубашкой плечи. Доселе не было у него союзников. Кто-то заодно, кто-то из страха: ошейник раба всегда был легче доспехов воина, а кто-то ради жестокой шалости. Но она стала не просто союзником. Стала бóльшим. Поддержкой и стержнем, что раздробила казавшуюся непробиваемой каменную броню и забралась глубже, в то самое метафорическое сердце. Женщиной, с которой не исчезнет почва из-под ног, с которой через тернии к новому, безгрешному миру.       – А мы? – задумчиво спросила Мари, разглядывая ночное небо через поцарапанное окно. – Мы тоже эсперы. Помолчав секунду, тот ответил тихо:       – Мы тоже эсперы, Мари.       – Что с нами станет? Достоевский молчал. Замолчала и Мари, вдруг опешив в непонимании от своих же глупых вопросов. В ее глаза быстро проникла картина приближающейся реальности. Разве нужен ответ? Разве я только что не дала его сама себе? Свет фонарей слепящими бликами бил в глаза, и Мари сильнее прижалась к спине Достоевского, крепче обнимая горячими ладонями. Она не станет более увиливать, примет судьбу эту за новый мир, за мир, лишенный нечестивого сброда, что портит жизнь себе и людям. В тишине и прохладе комнаты дышалось спокойно, и чувствовала она лишь утешительное тепло тел и камина.       – Пожалуй, я и не жду ответа. Просто иной раз по-настоящему понять можно лишь тогда, когда спрашиваешь другого. Когда спрашиваешь… вслух.       Достоевский развернулся к Мари, бегло, но так нежно прикоснулся к ее лбу губами и велел идти в свою в комнату, сказав, что разговор не закончен. Так она и поступила, у двери обернувшись напоследок, и вышла за порог. Только Достоевский позволил себе прилечь на кресло, задремать, как через несколько минут без стука нагрянул Гоголь, в своей неказистой манере не считаясь с намерениями других, что-то бросил в Достоевского: слизкое, мокрое и очень мерзкое.       – Позволь спросить, с какой целью здесь жаба? – недоуменно спросил Достоевский, брезгливо отбросив животное со своей рубашки.       – Наш коллега вернулся из командировочки с города! Гляди-ка, это он нашел в своей постели сегодня вечером! Кажется, шутка про библейские сюжетики оказалась вовсе не шуткой! А от тебя жду подробного рассказа!       – Я не шутил, когда высказал свое предположение. Это последствия уничтожения книжной страницы. Только погляди, насколько грехопал мир, раз мы дошли до повторения казней египетских.       – Подробнее! – Чуть ли не прокричал Гоголь. – Это же ты у нас набожник! Я в эти подробности не вдавался.       – Ни один человек в мире не способен препятствовать исполнению Божественного повеления. Мир был сотворен посредством десяти речений, и через них Он продолжает посылать в мир жизненную силу. Но пока в мире не проявился народ Божий, эти десять речений пребывали в сокрытии. И подобно тому, как десять духовных основ, на которых зиждется мир, некоторое время оставались сокрытыми… – Достоевский выдержал паузу, подходя к книжной полке, – …так и сыны Божьи еще не были готовы выступить на исторической сцене как единый народ, пока оставались в египетском рабстве. Но Всевышний три тысячелетия назад стал расшатывать империю Египетскую шаг за шагом, и эти десять основ раскрылись миру как десять казней Египетских. Лишили они египтян былой силы, и вышел Его народ на свободу.       – Чего? – Гоголь рассмеялся, поднял с пола жабу и покрутил ее за лапу. – Это разве казнь? Лягушонок?       – Сам Бог спасает Свой народ мышцею простертою, карающей врагов. Это лишь начало. Грешный мир вскоре упадет. Останутся лишь благодетели.       – Ясненько, – фальшиво зевнул Николай, – кровавая водичка уже была, лягушата тоже, а дальше что? Фёдор достал с полки толстую книгу в кожаном переплете и протянул Николаю.       – Почитаю на досуге, – с пущей силой рассмеялся шут, рассматривая Библию в своих руках.       Достоевский оперся подбородком на сложенные руки, вдумчиво просматривая недавний новостной эфир и отмечая про себя выводы, которые он сделал. Верный приспешник – Гоголь, стоял по правую руку мужчины, где ему было и место. В отличие от сдержанного Федора, он эмоционально реагировал на слова ведущей, вздергивая брови и невпопад хихикая: такое бывает, когда тебе известно больше, чем другим, когда остальные являются несведущими глупцами. И верно, у Смерти Небожителей были другие, более содержательные и достоверные источники о нынешнем положении Йокогамы. Зачем же тогда они смотрели новости? Телевидение и пресса – то немногое, что доступно жителям, то, что определяет их мнение и оценку ситуации, а значит предсказывает реакцию и общественный настрой. Ведущая не успокаивала и не нагнетала. Умалчивала? Возможно, но о чем молчат, того не знают. Краткий доклад о мелкой проблеме и о успешном ее решении.       Мутная вода, грязная вода, что характерно, не использовалось ни единого прилагательного характеризующего истинный ее цвет - багровая. Встревоженное одним утром население так же быстро успокоилось. Причиной подобного цветения были названы крошечные водоросли – динофлагелляты. Событие это отмечалось лишь тихими обсуждениями на улице и парой новостных сносок, вещающих о добросовестной реакции правительства. Фильтры, установленные в начале городской сети водоснабжения отсеивали загрязнителей, ситуация стабилизировать, по трубам текла уже чистая вода. Симптом был устранен, но причина осталась. На водоемах во всю плодилась красная ряска, прыткие головастики, вылупившиеся из личинок, радостно носились в изобилии еды, и вскоре за городом разнеслось бойкое кваканье. Последние дни были дождливы, и, передвигаясь от лужи к лужи на размытых дорогах, жабы двигались к городу. Спустя три дня с начала нашествия жаб их трупики, раздавленные шинами, покрывали дороги к Йокогаме ведущие, но на бушующую численность такие смерти не повлияли. Несколько погибших десятков не могли умалить сотни жаб: они искали влаги и пропитания, на озерах стало тесно, влажная Йокогама манила. Первая казнь, не произведшая должного эффекта, минула. Но не нуждалась она в ужасе людском и страхе. Первая пролагает дорогу всем другим, и с этим она успешно справилась. Нашествие жаб произошло ночью, в потемках они наконец-то добрались до центра города и теперь кишели на всех улицах. Безумные будто, агрессивные даже, земноводные бились о стены и двери, запрыгивали в опрометчиво открытые окна на радость хозяевам. И квакали. Квакали громко и хором, не понять даже было, эхом это отражается клич местных жаб или из того квартала неслась новая стая. Скользкие и бородавчатые туши вызывали непроизвольное омерзение, нередок был и страх перед этими, если задуматься, совершенно безобидными животными. Люди начинали нервничать, но не из-за жаб даже, а из-за жуткой последовательности, так совпадающей со словами Исхода. Жабы продолжали плодиться и начинали умирать, зараженные тем, что сожрали их предки в красных водоемах. Жабы начинали гнить, и улицы, теперь уже сухие и раскаленные солнцем, приходилось очищать от зловонных туш. Солнечные дни шли один за другим, а люди ждали. Будет или не будет. Они не смели предполагать. Фёдор схватил с пола дергающееся земноводное за длинную конечность и без раздумий выбросил в окно. Ударившись оземь, жаба упрыгала в неизвестном направлении, а Достоевский вернулся на свое кресло, обдумывая происходящее и то несомненное подтверждение, что сейчас ему было продемонстрировано. Люди испачкались чернью, жертва Иисуса теперь уже не стояла перед ними всеискупляющим щитом, а наступал час их собственной расплаты. И достигнуть прощения можно лишь окропив землю своей кровью, смывая ею грехи. Всё то неосязаемое, что Фёдор сделал смыслом своей жизни, стало ощутимым, и не только для него. Оно настигло всех неверующих ранее. Достоевский пребывал в экстазе.       Грядут новые времена.       Ведь старик Нацуме давно уже перестал быть хозяином этого города, попав под власть неумолимо утекающего времени, он начал стареть, прибавлялись годы, пожертвованные на создание артефакта, ставшего самой желанной целью ищущих, и вместе с этим он терял силу, да и хватка его слабела. Отдать город в руки молодым умам, не совращенным еще этой целью, казалось надежной идеей, но молодые умы тоже старели и покрывались грязью, не присутствующей в них, но наносной.       Кошачьей поступью двигаясь по неузнаваемым улицам Йокогамы, которые сейчас больше напоминали игральную площадку анархистов, Нацуме задумался: как я это допустил? В какой момент невинные юные мужи успели стать ненавидящими войнотворцами? Не своими ли слабеющими руками он передал им атрибуты и права власти, воодушившие их и в тот же миг проклявшие? Как подопечные его допустили это? Нет. За все в ответе только я, понял старик. Надо было думать головой, когда создаешь такую вещь, в погоне за которой смертные готовы устроить настоящую божью кару.       Йокогама страдала. Йокогама болела. Нацуме продолжал чутко наблюдать за городом, очевидно ему было, что не случайность это, не роковое совпадение лежит в основе начавшихся бедствий, всё продолжит усугубляться в ужасе своём, дабы достигнуть катастрофического пика.       Неужели катализатором стала уничтоженная страница? Как мог он не предусмотреть подобных последствий. Выброс в момент уничтожения пугал своей мощью и эхо это доносилось до Нацуме сих пор. Струны мироздания оказались затронуты и играли сейчас жуткую в своей синхронности какофонию смерти. Почему решено было уничтожить их этими казнями? Во взбудораженном уме всплывали старые воспоминания момента создания Заветной Книги. Нацуме преодолел в себе человека, сотворив то ужасное, что стало для него прекрасным. Он мог помочь, он сделал, он помог. Во имя своего тогдашнего кумира – своего государства и своего народа. Помог и вычеркнул из своей жизни собственноручно созданное средство, приведшее их всех к цели. Книга начала его пугать. Заперевшая в себе неизмеримое количество силы, она стала кровожадной, как зверь и жестокой, как человек. Она отделилась от своего хозяина, стала вещью вселенской, перестав быть земной. Нацуме не мог понять, поэтому спрятал ее на клочке земли Йокогамской, воздвиг вокруг город, а в нем незримые стены и цепи, ведь отворить книгу могла лишь кровь. Старик решил, что придумал верный способ пресечь кровопролитие. Но не смог, проигрался. И Йокогама уже не сможет устоять, подбитая будто нарочно собственными хозяевами. В самоуничтожении этом проявлялось совершенно абсурдное отсутствие здравого рассудка. Как бы не прогнил Огай, не мог он в голове своей выносить такую непотребную идею, не могли и главы правительства. Что-то чужое и темное, движимое своими лишь целями, присосалось к их рукам и теперь меняло город. Сосэки не мог в этом сомневаться, не мог он и не опасаться загребущих этих щупалец, что правили теперь в Йокогаме. Как же глубоко поражен был Огай этими силами? Не отвернется ли он от своего старого учителя? Не захлебнется ли Йокогама в надвигающейся юдоли слез?

***

      Огаю не спалось, и повод для бессонницы был. Для испуга человеческого, как оказалось, требуется совсем немного. Грязная вода и жабы – начинались волнения. Оказавшись в союзе с правительством, теперь он разделял с ним и подобные неожиданные невзгоды. Под совместным разделением подразумевалось совместное финансирование решения городских проблем, Мори помогал им, давал деньги из своего отнюдь не резинового кармана, но со сбежавшей девчонкой никто не хотел ему подсобить. Нависшие неразрешенные вопросы гложили мужчину, не давали ему сомкнуть век. Мори беспокойно постукивал скальпелем по столу: старая вредная привычка, и к старым отметинам на дубе добавились свежие царапины. Даже верная Элис скрылась, не желая лишний раз беспокоить хозяина.       – Огай, – оклику этому предшествовал тихий скрип двери, на который мужчина не обратил даже внимания. А сейчас неожиданный гость стоял позади мужчины. Неожиданный, но предсказуемый. Тучи над Йокогамой сгущались, значит, должен был появиться его наставник. Должен сказать, что он и не ожидал ничего более.       – Тебе есть, что мне сказать? – усталой колкостью ответил Мори. На нравоучения не было ни сил, ни терпения, но, несмотря на это, он продолжал внимать словам Нацуме. Причиной этому было то, что он так и остался учеником, а Сосэки – учителем. Урок, который Огай удосужился выучить.       – Ты не видишь, что план твой оказался провальным? Я наблюдал за твоим так называемым «режимом», – усмехнулся Нацуме, – не видишь, что он не прижился? Ты разрушаешь Йокогаму, разрушаешь то, что я вверил тебе! – Старик не удержался, сорвался на неуместный сейчас крик. Он долго думал, как же так получилось, надеялся, что Огай предстанет перед ответом, но его бесстрастное совершенно лицо говорило о том, что мужчина глух совершенно к словам его.       – Чушь. Не мог ты мне вверить то, что тебе никогда не принадлежало.       – Да? Пускай. Пускай так. Почему же так невежественно ты обращаешься со своим новым приобретением?       – А ты всё об одном и том же? Велико же различие между словом «невежественно» и словом «разумно», так как я обращаюсь разумно. В основе новейших устроев стою не только я. Множество умных людей делают всё, чтобы улучшить качество жизни в нашей Йокогаме. Возьмем в пример даже нынешнюю ситуацию: не будь наших правил, не было бы и спокойных людей. Один лишь комендантский час устраняет такую массу проблем.       – Огай, ох, Огай… – Горько прошептал мужчина. Человек пред ним стал бездушным. – Ты лишь способствуешь усугублению происходящего. Всё это не случайность, бедствия вызваны уничтожением страницы. Этого не миновать. Грядущее мы не в силах исправить, но это мы должны встретить сообща, а не порознь. Люди боятся того, кто должен освещать им путь.       – Ты обезумел. Уничтожение страницы вызвало взрыв и ничего более, а если ты видишь в жабах зловещий рок, то мне нечего тебе сказать.       – Жди. Тогда жди и помни о моих словах, – Нацуме обернулся котом и выбежал из кабинета Огая. В ушах звенела злоба, и всё самообладание ушло на сдержанную эту реплику. Сам он не мог, уже не мог изменить что-либо, единственный, у кого была возможность, от нее отмахивался. Сосэки умолчал о своих подозрениях насчет заинтересованного третьего лица, с руки которого все происходило, возможность такая еще пуще бы разозлила Мори, эдакая наглость: ведь это он теперь босс, а как боссом может кто-то помыкать. До него дойдет. Лишь бы не было поздно.

***

      Мари вернулась в свою комнату, и встретили ее пыльные тумбы и идеально заправленная кровать. Все-таки, здесь по-своему роднее. Роднее, чем где-либо в этом безграничном мире. Разговор не закончен, вспомнились ей слова Достоевского, и она присела на край кровати, размышляя о событиях недавних дней. Эти светлые чувства среди бесконечного безумства и череды смертей помогали, были светом в конце туннеля, бегло выстроенным маяком, таким ослепительно ярким и поистине даже спасающим. Утонув в бесконечном потоке мыслей, Мари уснула.       Встала она поутру с восходом солнца, сонно потянувшись всем телом и предвосхищая явление нового дня. Чем он обернется для нее? Спокойной идиллией или новым, привычным здесь хаосом? По пути в ванную Мари запнулась, вдруг вспомнив, какие решения приняла во время своего ухода. Кью. Она оставила здесь Кью, беззащитное, пойманное в путающие сети здешнего ужаса. Она… оставила. Не могу держать куклу в одной руке и ладонь Кью, вот что я подумала тогда, ужаснулась Мари, топя себя в болоте собственной совести. Так не пойдет. «Спасти нельзя оставить», – промелькнуло в голове у Мари, только на этот раз она точно знала, куда стоит поставить запятую.       В очередной раз она шла к Достоевскому. Дежавю. Вновь идёт просить о Кью. Завершить диалог, поставить точку в этой написанной им трагедии. А ведь это она его похитила, сладкими обещаниями переманила с одной темницы в другую. Ещё не поздно все исправить.       Темная дубовая дверь, стук в нее, и вот на пороге стоит Фёдор, оглядывая Мари холодным взглядом, кричащим, что вчерашнего дня вовсе и не было, но всё же приглашая Мари войти.       – Нам надо было начинать этот диалог не с книги, – растерянно произнесла девушка, тут же собравшись, и теперь была полна решительности наконец озвучить главное. Фёдор быстро смекнул. Знал, что, а вернее, кто именно являлся главной преградой на пути к ней. И знание это мешало, не давало увидеть искренности в ее возвращении. Он думал, что она вернулась за ребенком. За этим уродцем, неизвестно почему так глубоко засевшем в ее сердце.       Струна. В душе каждой женщины присутствует эта тоненькая струночка – жалость, под значительным влиянием легко переходящая в любовь. Ни в каких иных инструментах нужды не было: чтоб вцепиться в Мари мальчику было достаточно и тонкой этой ниточки. Мелочь, доныне Фёдора не беспокоящая, теперь стала крепким самым рубежом между ним и девушкой. Один этот гадкий рубеж в лице маленького эспера, но между Мари и Достоевским он стоял подобно несокрушимой стене. Мысли девушки уже принадлежали Фёдору, даже не силой его властной воли, как никогда прежде, он перестал держать нити этого внимания своими цепкими руками, теперь оковы Мари оплетали его собственные запястья. Связавшись с ним, она его же и связала. Крепко. Тревожаще-зудящее чувство. Фёдор им упивался. Желал постигнуть его полностью, до самого дна хлебнуть эту гамму эмоций прежде чуждых, но Кью. Кью отнимал у него часть Мари.       – Хочу видеть Кюсаку. Не раз в неделю, день, хочу видеть его всегда. Хочу, чтобы ты его освободил. Об этом и прошу. – Отчеканила Мари печально-уверенным голосом, и Фёдор отметил, насколько же это было предсказуемо. Юный эспер этот в глазах Фёдора был эталоном, той самой красноречивой причиной, по которой эсперам всем следовало сгинуть. Тьма в его природе, в каждой черте демонического существа его оскорбляла и пятнала всё то божественное, что присутствовало в дыхании самого мира, всё то, что Фёдору было велено защитить, защитить от эсперской скверни. Достоевский презирал Кью, как презирает ангел небесный брата своего падшего, с высоты небес заглядывая в геенну огненную. Но не всегда пренебрегают тем, что презирают, не пренебрегал и Фёдор, обладая великой идеей, будучи перстом Господним, он знал, что только он сам способен клокочущую грязь в ребенке обратить в дело чистое.       Как песком пыльным оттирают ржавчину с металла, так и Кью в руках Фёдора обречён был оттереть проказу с мира. Не понимала Мари, что облик дитя, на который были так падки все женские особи, был обликом временным, а в случае Кью действительно просто обликом, прикрывающим сгнившее давно нутро. Способность мальчика, изученная Фёдором, подтвердила предположения мужчины о душевном содержимом Кью. На выводы такие натолкнула не сама даже способность, а уровень её эволюции, и большинство, столкнувшееся с силой ребенка, считало, что способность, неконтролируемая эта способность движется сама, но Фёдор большинством не был. Кью понимал всё, поэтому душа его находилась даже не в процессе гниения. Давно уже сгнила она. Но Фёдор знал, что делает. Острые углы страшной кары этой для Мари сглажены, по доброте своей слепа она к истинной сущности Кью, как и другие наивные считает, что не ведает ребёнок, что творит способностью своей. Забывает Мари, что у каждой силы есть свой хозяин. И в ответе за всё – человек. Решение Фёдора нельзя было назвать даже умышленным риском. Нет. Это было продуманное согласие на личный урон. Фёдор жертвовал своими пешками, а может, фигурами и значительнее, но взамен двигался он в сторону завоевания королевы.       Фёдор не спускался к мальчику, не достоин был ребёнок ещё и такого дополнительного снисхождения от своего и без того щедрого благодетеля. Кью был по одной лишь ее просьбе освобожден, отпущен на волю и лишен всяких своих ролей в плане Достоевского. Освобождение это происходило без всякого официоза и помпы. К чему это, если и прежде ребёнок содержался под присмотром лишь ради собственной его безопасности, а сейчас передавался под бдительную опеку заботливой Мари.       Интригу Достоевский не создавал, уведомил всех, хоть в кой-то мере причастных к судьбе ребёнка. Сейчас же шел доводить до завершения.       Фёдор стоял позади Кью, устрашающе возвышаясь над маленьким мальчиком, одна рука его легла на лопатку ребенка, а тот и не смел смахнуть вес, повернуться даже к мужчине. Отеческий жест, жест, обещающий покровительство и защиту. Вот только рубашка на холке мальчика съехала, оголяя кожу, а пальцы Достоевского, ничем не покрытые прижимались к Кью. Оказывали постоянное, отнюдь не доверительное давление.       «Убью» – внушали эти пальцы мальчику.       «Отпущу и защищу!» – Только и видела в этом жесте Мари. От улыбки болели щеки, горячо-сладкая эта боль распирала, казалось, всю душу Мари. Ей отдали ребёнка. Он здесь. Он в безопасности. Фёдор позволил, он разрешил, он вернул ей Кью. Сердце её теперь казалось даже полноценным, заполучив тот самый выдранный кровоточащий кусок. Кью стоял перед ней, такой как обычно, такой, каким был в её голове, только теперь был в реальности. Вот только совсем недавно в мыслях своих она с ним попрощалась, решила сама для себя, что удастся ей с ним расстаться, что не должен быть он под её неумелой опекой. Стало стыдно, очень стыдно за свою тогдашнюю неуверенность.       Она простилась с образом из головы, но как можно было отказаться от Кью реального.       Мальчик глядел на неё безо всяких эмоций, уставше даже. Туда-обратно. Это стало его постоянством. Девушка понимала, что усилиями пустых её обещаний ребёнок не верит уже. Но ничего, она будет делать, действительно делать отныне всё для него. Вот только не знала Мари, что и сам Кью твёрдо решил для себя, что очередная эта свобода у него финальная. У него и Мари. Он тоже обязан кое-что сделать.

***

      Свобода их казалась слишком свободной. Точно получив особое внушение от Фёдора, остальные обитатели базы создавали вокруг Кью и Мари ауру неприкасаемости, и девушка наслаждалась наконец обретенным покоем. Искусственным он был или истинным? Мари не задумывалась, и даже Фёдор, мужчина ее, наконец поддался, склонился под её единственной тихой просьбой. Дни с Кью, а с момента их воссоединения прошла уже неделя, шли весьма рутинно, но от этого не менее счастливо, по крайней мере для самой Мари. Дни пролетали за разговорами и прогулками с Кью, вечера за тем же с Фёдором. Для самого Кью всё было иначе, за пеленой этой он понимал, что что-то назревает, понимал и предвкушал, ведь в действительности назревал никто иной, как он сам «Дура» – хотел выплюнуть Кью в лицо Мари. Невозможная эта наивность её выглядела даже правдоподобной в густой радости своей. Воздух вокруг девушки звенел, заражаясь её искрящимся счастьем, и звон этот бил по воспаленному мозгу ребёнка. Не счастье это, не свобода, не отпускают таких как он, а тем более после того, что было проделано. Метров пять бетона и металла разделяли Кью от бывшего его места обитания, Мари просила забыть вовсе о лаборатории. Точно дура. В человеке шесть литров крови, в Кью, должно быть, тоже. Тогда как можно забыть место, где крови своей ты оставил больше, чем сейчас есть в тебе?       Мари, вторичная его благодетельница, видимо, рассчитывала от него на слёзную благодарность. Благодарность за что? За иллюзорное подаяние? Как может быть раб благодарен хозяевам жизни? Его жизни.       Лицо Кью – повторяющаяся в раз из раза неверящая гримаса с горькой, не детской совершенно ухмылкой, такой острой, заставляющей сердце Мари сжиматься, нет, не в приступе боли. В агонии разочарования в самой себе. Знай девушка, как глубоко уже потеряла она ребёнка, сердце бы её разбилось. Отрешенность Кью, ошибочно истрактованная недоверием к свободе, была ничем иным, как обреченным смирением с глупостью Мари. Верить в благодетель Достоевского или нет? Ни для Мари, ни для Кью это не было вопросом, но как иронично, что каждый из них был по разную сторону ответа. Очередная прогулка закончена, и вот Фёдор тактично удалился, оставив девушку и ребёнка наедине. Мари, стоит отдать ей должное, несмотря на радостную трель внутри, не давала ей выхода, не позволяла себе оглушить и без того растерянного ребенка. По просьбе девушки Достоевский привел мальчика в ее комнату, уже знакомую ему, возможно, даже ассоциирующуюся с безопасностью. Жить он теперь мог рядом с ней, в соседней комнатке за смежной стеной. Вошедши, Мари подняла руку, чтобы прикоснуться к мальчику, но осеклась, не решаясь вторгаться в его личное пространство, вместо этого отвела ладонь в сторону низкого пуфика, предлагая присесть. Кью послушно принял предложение.       – Как ты? – аккуратно начала диалог Мари, – ты молодец, дождался, – поощрительное замечание с целью вновь заслужить его расположение. Дождался… будто мог уйти, будто не она пережила тысячи оттенков колебаний: нужен он ей или нет.       – Я. В порядке, – Кью наконец-то посмотрел на нее. Ничего необычного, всё такой же страшный взгляд, несвойственный детям, но не могла же Мари разбираться в оттенках этого ужаса: чуть гуще, чем обычно, но что же теперь поделать. – Что будет? – ребенок задал вопрос, взрослый вопрос. Что будет не с ним, не с Мари, а с миром, ведь он понимает, что решают за них, и куда ударит волна, туда закинет и его, а значит, он всё еще не считал себя свободным. Он был в чужом владении. Мари не дано было понять тонких этих, но очень красноречивых деталей, ведь она была свободной и понимала всё как человек, ничем не связанный.       – Пока живем здесь. Позже отправимся, куда захотим.       – Почему здесь?       – Потому что так хочу я. Это теперь дом. Пока не твой, но я хочу, чтоб он стал… нашим.       – Хочешь? В моих воспоминаниях мы хотели сбежать. А теперь… Дом... – безэмоционально произнес ребенок, уткнувшись глазами в пол. Мари замолчала. Невдомек ей было всё то, что пережил мальчик в подвале. В ее представлении он находился на содержании, пусть под контролем, но контролем, подразумевающим не издевательство, а изучение. А для Кью, для Кью это было настоящим живосечением. Он всё так же был притихшим, только внимал ее словам, но сам был скуп на любые высказывания, отличаясь совершенно от себя прошлого, так горячо агитирующего против Смерти Небожителей и Фёдора. Понял, видимо, что Мари теперь не пленница, не на его она стороне, а на обратной. И озвучивать сомнения теперь опасно для него самого. По этой ли только причине так замкнулся в себе ребенок? Нет. Кью никогда бы этого не признал, но у Достоевского получилось превзойти всех предыдущих хозяев ребенка с единственной их целью – сдерживанием. Фёдор принялся за активную разработку его и использование, там, в лаборатории. Это было ему незнакомо, это было для него неожиданно, это было страшно и больно. Это давало понять, что отпустить его не могли. Слишком большие были приложены старания для того, чтобы разобрать и заново собрать. Таким материалом не разбрасывались. Мари всё говорила и говорила. Кью покорно выслушал, вернее, делал вид, что слушает, ведь от нескончаемой трели ее гадких слов разболелась голова, а после покорно отправился в свою комнату. Не затаившись. Выжидающе. Их мотивы и цели смешались и поменялись местами. Если Мари раньше хотела сбежать и целиком возложила на себя ответственность за Кью, то сейчас эту роль принял на себя мальчик, да и в деле этом значительно преуспел. Мари мечтала и планировала их будущее, а Кюсаку уже всё для себя решил. Оставался лишь один элемент. Мальчик заснул у себя в комнате, не раздеваясь, свернулся под покрывалом. При бодрствовании лицо его было абсолютно непроницаемым, но во сне он начинал хмуриться. Через некоторое время Мари зашла проведать и, обнаружив, что тот спит, со вздохом накинула на ребенка край одеяла, отмечая про себя, что у Достоевского стоит попросить одежду для Кюсаку. И кое-что еще. Она осталась сидеть рядом с мальчиком, иногда сжимая укрытые тканью детские пятки в порыве не отданной ему в свое время заботы. Но и он не дурак. Знала Мари, что не выйдет одной лишь лаской вернуть утерянное доверие ребенка. Но она знала и другое. Знала, чтó наверняка поможет это доверие вернуть. Девушка подоткнула плед и с нежностью взглянула на спящего Кью, а уже через секунду удалилась из комнаты.       Мари взглянула на настенные часы в холле: без пяти минут одиннадцать. Была возможность поговорить с Фёдором прямо сейчас: это и томило, и волновало. После таких перемен между ними девушка всё никак не могла поверить в реальность этого хрупкого единства. Во время встреч было страшно отпускать его, а в разлуке было страшно возвращаться к нему. Корнем этих чувств было иррациональное опасение того, что, оставшись один, он может передумать. И в следующую встречу сообщить, что всё это между ними было ошибкой. Но паузы такие были как и страшны, так и восхитительны, нежность, накапливающаяся в груди, давила на сердце и прорывалась затем сладостным удовольствием встречи. Томление и предвкушение перевесили в девушке все страхи. Мари направилась к Фёдору.       Достоевский нашелся в своем кабинете, на робкий стук он ответил сдержанным «войдите». Мари проскользнула в комнату, с замиранием сердца отмечая, что Фёдор отреагировал на нее с улыбкой: поднялся с кресла сам и подошел к девушке. Он поприветствовал ее поцелуем, не голодным, а целомудренным и крепким. Скучал, подумала девушка, отвечая на ласку. Так не хотелось сгущать атмосферу своими просьбами. Сначала поблагодарить, а затем вновь вопрошающе к нему обратиться с новым прошением, но Мари это не отпускало. Фёдор всё понимал, молчаливо даже предугадывал следующие слова девушки.       – По взгляду вижу, что ты знаешь, зачем я здесь, – Мари виновато опустила глаза в пол в просьбе куклы Кью, нетерпеливо ожидая ответа.       – Догадываюсь. Но моя милость не распространяется на такие риски, – отказался Фёдор, следуя плану собственному. Урок его должен стать для нее той самой красноречивой демонстрацией ужасающей природы Юмено, но ведь и самому подставляться нельзя.       – Это не риск. Это… это же ради него. Ради нас.       – Это как зажечь спичку в комнате, полной газа. Мари. – Достоевский провел рукой по ее слегка растрепанным волосам. – Вопрос в том, готова ли ты брать ответственность. Это не обычный ребенок. Не твой ребенок. Это…       – Готова, – перебила его Мари, отзываясь на ласку и приближаясь ближе к Фёдору. – Не подведу. Никогда не подведу, – Достоевский потянулся к ещё не разобранным после переезда коробкам и, немного порывшись, достал с самого дня потрёпанную совсем куклу Кью. Повертел ее в руках задумчиво и положил на стол: между собой и Мари. Женская рука потянулась к игрушке, и Достоевский не препятствовал, лишь ухмыльнулся хитро, развернувшись к окну.       – Что-то ещё? – добавил Достоевский, и Мари поняла, что он о чем-то размышлял с тяжёлым взглядом.       – Это была моя последняя просьба. Больше ничего не нужно. – Бросила Мари, предположив, что нагло пользуется его милостью. Через секунду добавила, – …только ты. Фёдор искренне улыбнулся. Улыбка честная, ласковая, настоящая на лице его была явлением столь редким, что Мари невольно улыбнулась и сама: не смогла сдержаться. До сих пор не верила в случившееся. Она с ним. Он с ней. Они…       – Я не верю, что так бывает. Мы…       – Мы. – Прервал ее Фёдор. – Но у тебя незаконченное дело. Вижу, что сначала хочешь уладить всё с дитем.       – Он замкнут, – произнесла она, удивлённая в очередной раз проницательностью мужчины, – будто не узнает меня. Но если я смогла растопить твоё заледеневшее сердце, разве могу не справиться с Кью? – игриво закончила Мари, глядя мужчине в глаза. Руки их трепетали от прикосновений, а взгляды путались, словно оба видели перед собой то, чего ждали всю свою жизнь.       – Веско, – рассмеялся Фёдор в ответ на ее слова и подошёл ближе, оставляя на щеке ее невесомый поцелуй, – он ждёт.       Кью ждал. Правда не в постели, притворяясь спящим, а за дверью в кабинет, подслушивая. Лишь до его ушей донеслось то, что Мари намеревается уходить, тот, словно испуганный зверек, отскочил от двери этой и бегом направился обратно в комнату. Накрывшись одеялом и приняв похожую позу – такую, в которой совсем недавно застала его девушка, он прикрыл глаза, выжидая. Мари вернулась через минут десять. Счастливая, с улыбкой заметной на порозовевших губах. Оперевшись о стол, разглядывала куклу в руках, видимо, придумывала надёжное местечко, дабы спрятать. А из щелки прикрытой дверцы разглядывал ее Кью. Не дыша наблюдал, боясь навлечь ненужное сейчас на себя внимание, спугнуть, так и не узнав самого важного. Но стоило ему лишь пропустить эту мысль, Мари, словно на зло, словно эту мысль прочитав, повернулась к двери в его комнату, заглянув немного. Улыбнулась пуще прежнего. До чего же улыбка эта пропитана гнилью, пронеслось в голове у Кью, но ни один нерв лица не дрогнул, и ребенок продолжал делать вид, что мирно и тихо посапывает. Оценив обстановку и проверив, что Кью ещё спит, Мари прикрыла дверь и прошла вглубь своей комнаты, аккуратно, боясь лишний раз задеть, положила куклу на пол, а затем присела на корточки и сама, придвинув ближе напольный горшок с посаженным в него небольшим бонсаем в виде какого-то деревца. Закатав рукава и совсем немного пожалев о судьбе этого самого деревца, Мари принялась разрывать землю в горшке, почти бережно отодвигая корни. Земля неприятно щекотала пальцы, но Мари продолжала копать, и вскоре, когда нужная ямка получилась, девушка вытерла локтем лоб и в яму эту положила куклу, совсем немного ее сминая: чтобы та поместилась. Выдохнув и обернувшись, принялась закапывать куклу, иногда вновь морщась от ощущения сырой почвы на ладонях. Привыкшая выполнять грязную работу немного другими методами, брезгливо, устав от настоящей грязной работенки, примяла верхний слой земли и с облегчением поднялась, направившись в ванную.       Кью вздохнул, разозленный тем, что Мари сочла за необходимость закрыть клятую дверь перед тем, как проводить свои махинации. Не мог он одними только звуками сообразить, куда ее голова додумалась запрятать такую важную для него вещицу. Но услышав звуки воды, Кью быстро сообразил, что лучше момента не найти. Пора действовать.       Момент. Ребенок на цыпочках вышел из своей комнаты, не издавая ни единого звука, и тут же очутился в ее покоях. Никакого беспорядка, никаких следов запрятывания чего-либо. Ребенок равнодушно окинул комнатушку взглядом и прошелся от двери к окну, пытаясь понять, что он упускает. Перерыл шкаф, в параноидальном страхе вслушиваясь в каждый звук, пугаясь, что в любой момент может выйти Мари. Хотя что она может сделать своему любимому Кюсаку, в котором души не чает? Усмехнувшись с собственных мыслей, Кью полез в книжный шкаф. Вновь ничего. После Кью трясущимися руками еле как поднял не самый тяжелый матрас, ища под ним, вновь затем разочаровываясь увиденной пустоте. Безрадостно склонив голову, присел на пол, оперевшись на изножье кровати. В голову не лезло ни единой мысли, ни единой догадки, куда же Мари могла за считанные минуты спрятать такую нужную ему сейчас куклу. Мальчик провел пальчиками по еловому паркету, обводя линии на нем, и вдруг почувствовал что-то… инородное. Взглянув на ладонь, он увидел там крупицы земли, а всмотревшись, понял, что вели они к растению, стоящему возле кровати. «Точно дура» – пронеслось в голове Кюсаку. Притаившись и передвинув бонсай ближе к себе, он принялся раскапывать израненными руками землю, совершенно не обращая внимания на то, что она попадает на не так давно зажившие от проволок порезы и шрамы. Вот и видна ручка уродливой куклы, по которой Кюсаку успел соскучиться, а вот и голова с вырезанной и обратно сшитой улыбкой показалась.       – Да… – блаженно прошептал Кью, погруженный в собственные темные мысли. Не планируя. Предвкушая. После ухмыльнулся недобро и, схватив игрушку, выбежал из комнаты, хлопнув дверью, как бы желая, чтобы его скорее обнаружили.       Ребенок затаился в каком-то техническом помещении, больше напоминавшем пыльную каморку. Отдышавшись, засел под стол и рассматривал, вертел куклу в руках, не веря, что она действительно у него. У законного обладателя. И только он способен найти правильное ей применение. Кюсаку, сев на корточки, нарочно оттягивал руки куклы, с каждым разом всё с большей силой, как бы рискуя порвать. Но рисковал не он. Рисковали все вокруг, когда принимали решение о его помещении в ту камеру.       В напрочь истерзанной голове мальчика крутилось всё, что он пережил за время заточения. По жестокой прихоти хозяина испытанные страдания, такие, которые не забудешь в момент, которые не выкинешь из головы даже в порыве нежностей от новой хозяйки, от ее желания успокоить. Теперь и у него есть желания. Уничтожить ее точно так же, как уничтожал Кюсаку ее новый дружище, демон, что навлек на беззащитного ребенка всю эту боль, эту муку, разрывающую тело снаружи и изнутри. Живосечение, подумал Кью, точно оно, разве станет благодетель так изощряться над телом ребенка? С черной думой на уме Кью, обозленный и желающий самой жестокой расправы, одним движением разорвал и без того потрёпанную всю, еле сшитую куклу; всполохнул, готовый сокрушить и истребить каждого, кто сейчас встретится на его пути. С жуткой улыбкой он вышел из каморки, прогулочным шагом бродя по базе выискивал жертв, дабы отыграться сполна. Но никого не было. Все оставили обезумевшего ребенка скучать. В голове ребенка мелькали замыленно картинки подвалов, в которых из его тела исхудавшего выкачивали кровь ради эксперимента. Достоевский и сам рассказывал, зачем он это делает. В изощренной манере вместо сказочек на ночь вещал изможденному тельцу, что вскоре ему перельют новую, чистую, неэсперскую кровь дабы проверить, можно ли так изгнать дар. Изгнать диавольскую способность, избавиться совсем от грязи, что таится внутри эсперского существа. Иглы, неаккуратно вогнанные в кожу, выкачивающие те жалкие капельки крови, его крови, родной, что вот-вот наполнит полностью пакеты и Кью уснет мирным сном. Гипотеза эксперимента не подтвердилась, и способность осталась, а в предвкушении сладкой мести Достоевскому и всем к нему причастным даже, казалось, приобрела новую силу, силу жажды, жажды такой, что сама себя утолит, стоит только найти лазейку, лазейку к проклятой кукле. И вот она по праву у своего обезумевшего, мстящего хозяина. Стоило лишь заполучить ее, и Кью переставал быть человеком. Переставал быть невинным, бедным ребенком, попавшим в цепкие лапы порочащей его силы, переставал быть живым, чувствующим существом. Становился лишь плотью, прикованной к ненависти. К ненависти ослепляющей, к ненависти, выворачивающей наизнанку настоящие внутренности, испепеленное способностью нутро монстра.       Мари выбежала в коридор, охваченная такой тревогой, что ноги тряслись. В голове был невообразимый переполох, хотелось кричать и плакать от собственной непредусмотрительности и глупости. Смешалось всё. Но больше всего беспокоило то, что сейчас случится. Мари понимала, но признавать отказывалась. Это всё по ее вине. Она не послушала Достоевского. Она сделала по-своему, вновь почувствовала себя милосердным ангелом, застывшим пару недель в ожидании того, что брошенный ею же самой несчастный ребенок простит всё и бросится к ней в объятия. Нет. Этого не случилось. Случился полный провал, и Мари застыла посреди коридора, не в силах что-либо сделать. Не плакала. Больше не паниковала. Лишь винила себя и ждала неизбежного. В холле показался Кью. Мари подняла встревоженные глаза, не веря им. Дитя с обезумевшем взглядом двигалось прямо на нее, неумело жонглируя порванной пополам куклой, а вернее, двумя теперь ее частями.       – Будь ты проклята. – Истерично хихикнул мальчик, – Это из-за тебя я здесь. Из-за тебя такой. Ты обещала, что спасешь. Хорошо, что я привык надеяться сам на себя. Ты… – он приближался к застывшей девушке, которая не смела ни бежать, ни атаковать в ответ, – ...разве не видишь, что все беды из-за тебя? Этот прогнивший мир, и вы… Вы все гнилые! Гни-лы-е! – закричал Кюсаку, и смех его обратился слезами. Он был всё ближе к Мари, которая не могла больше держать равновесие, спустилась по стенке, явно не в силах принять то, что сейчас происходит. Тот, кого она считала самым близким, обратился настоящим чудовищем, надвигающимся сейчас прямо на нее. Тот ребенок, которого, как она думала, спасает, вовсе не хочет быть спасенным. Оказывается, спасать нужно было себя.       – Кью… – Мари прижалась к стенке, всё ещё наивно веря, что сможет сокрушить эту стену внутри него. Что сможет подобраться ближе, что сможет сохранить то драгоценное, что между ними было. Он ведь почти стал родным.       – Гнилые… Вы… Все. Гниль. Ты и твои мысли гнилые. Вы все… – он повторял одно и то же и стоял, нависая над сидящей Мари, и с ракурса такого казался по-настоящему ужасным, животным существом, от которого все клеточки тела кричали бежать. – Твоя пакостная пустая душонка умрет. И ты сама. Сама… В тебе только желчь до самых краев! Ты вся! Умри! – ребенок сорвался на душераздирающий крик, который, казалось, слышали все на базе. Он рыдал и кричал, и Мари не могла это видеть больше: внутри всё разрывало. В благом жесте она схватила ребенка за руку, решила, что успокоит его, решила! Но не учла одного.       Тьма. Всё обернулось темнотой. Непроглядной, тягучей и зовущей. Зовущей зайти дальше. Ощутить темноту. И Мари шла дальше, не задумываясь вовсе, как она очутилась здесь. Темнота. Дальше тоже. Тьма. Бесконечные коридоры тьмы, сводящие с ума, измененный ход времени, времени пропавшего и вовсе не ощущавшегося здесь, во тьме. Так прозвала это место Мари. Тьма. Потерянная не понимала, сколько она здесь находится. Не понимала, куда идет и где блуждает, не понимала, что эта излишне навязчивая тьма пытается ей сказать. Мари вдруг показалось, что тьма эта сейчас лопнет, выльется из таких же темных стен и вольется во тьму, захлестнет тьму тьмою и сама она захлебнется в ней, как в чернилах. Чернь. В этот миг она задумалась: я определенно точно сошла с ума. Обезумела. Это всё он. Кью сюда меня отправил. А в следующий момент имя это слетело с ее уст в крике даже не помощи, а некоторого упрека, мол, верни меня обратно. А в следующий момент она забыла, кто такой Кью. Его никогда не существовало.       Тьма. Мари лежит привязанной к больничной койке. Неудобной. В спину упирается что-то твердое. Руки перевязаны ремнями. Запястья ноют. Глаза слепит. Слышно голоса. Фёдор здесь. И Кью. Ничего она не забывала. Думать было невыносимо: казалось, что мозги разделили по извилине и в каждую воткнули иглу, а череп распилили тупым лезвием. Или не казалось. Или так оно и было. Запястья болят. Ноют. Глаза не видят. Она привязана. Череп распилен. Запястья болят. Глаза. Череп. Мозг. Глаза… Череп болит. Мозг не видит. Глаза… распилены.       Мари открыла глаза.       Снова привязана. Только… Нет. Это он. Это… Вильгельм. Она же не видит его. Это лаборатория. Она же не видит! Нет. Чертова лаборатория, в которой и ее обратили чудовищем, в которой сделали из нее расходный материал, пулю для убивающего револьвера, лезвие для ножа, газ для сжигающего на своем пути всё огнемета. Нет. Быть этого не может. Это же глупый сон, или больной разум рисует ей это, или… но почему тогда больно? Почему ремни так туго впиваются в кожу, оставляя на ней красные полосы, которые будут потом долго о себе напоминать? Почему… здесь?       – Здравствуй, моя лучшая разработка! Рад снова видеть тебя в привычной среде обитания! – весело заговорил врач, сотворивший из нее когда-то эспера. – Готова отплатить за то, что я создал тебя? За то, что облегчил тебе жизнь в разы. За то, что обеспечил кровом? – он ходил кругами вокруг кресла, на котором сидела Мари, и никак не затыкался.       – Тебя не существует. Ты давно умер. Я тебя убила. Сожгла. – Завертела головой Мари в попытках проснуться, выбраться из своего худшего кошмара, догнавшего ее наяву. – Я тебя сожгла! Я! Тебя не существует.       – Ну как же? Я здесь, а на моем теле ни ожога, – зловеще ухмыльнулся тот, но Мари, жмурящая глаза, не увидела этого. Да и с открытыми бы не увидела.       – Я могу. Я могу… – Мари забилась, словно в конвульсиях, пытаясь дотянуться связанными по обе стороны тела руками до какого-то из карманов: в одном из них была зажигалка. – Я могу повторить.       – Ха! Знаю-знаю. Тебя стоит… модернизировать! Ты ведь до сих пор без прикурки не умеешь! – рассмеялся Вильгельм, ногой притягивая к себе столик на колесиках, на котором лежали медицинские инструменты. – Хм-м… Как бы лучше поступить… Доселе не проводил таких операций. Наверное, стоит идти по тому же пути… Сердечко не болит? Мари вдруг замерла, перестав дергаться на кушетке. Сердце. Нет. Такого не бывает. Он же мертв. И я была на базе. Была с Кью. Нет. Не бывает. Мне нужно к Кью. Мне нужно остановить его, пока он кого не убил. Нет. Мне нельзя здесь быть. Ну, Мари, просыпайся!       Свет. По ощущениям она кричала. Кричала так громко, что могла и сама оглохнуть, кричала, срывая связки и хрипя, кричала, звала, просила. Но силой открыв глаза, обнаружила в зеркале напротив себя: она совершенно молчалива и очень даже спокойна. Но ведь она кричит. Как же она может молчать? Свет…       – Да будет свет, когда душа во мраке! – донесся до Мари чрезвычайно знакомый голос. Только не могла она понять, чей он был. Кроме Вильгельма никого не видно.       – О, Мари, дитя мое, сегодня операцию будет проводить мой новый стажер! Он совсем неопытен в медицине, но ведь это не станет нашей… проблемой? – Вильгельм подошел к кушетке и за подбородок повернул голову Мари налево, ко входу. В дверях стоял Кью. В медицинском халате, ухмыляющийся так же, как там, в коридоре и с куклой в руках. Только вместо куклы в руках был теперь скальпель. Мари вздрогнула, не веря своим глазам. Это же невозможно. Кью реальный сейчас в коридоре, рушит, наверное, базу, убивает людей и заставляет их убивать друг друга. Это же не он. Это иллюзия. Это сон. Клятый сон, кошмар безумца, преследующий по ночам, когда смирительная рубашка мешает уснуть, а капельницы уже не работают. Нет. Сон и кошмар! Иного и быть не может. Сейчас меня начнут резать и я проснусь: всё как полагается в кошмарах, мол, ущипнули… Совсем скоро я проснусь. Проснусь.       – Ну что, подмастерье, готов? – все так же беззаботно чуть ли не пропел ученый.       – Готов. – Кью подошел ближе, изучая содержимое столика Вильгельма. – А где… как там его… анестетик? Наркоз, во!       – Не глупи, лаборант! Это же совсем не больно! К чему наркоз… Безумие. Сумасшествие. Невозможность мыслить. Где кончается эта реальность? А где начинается нереальность? Это же всё выдумка. Определенно точно выдумка! Вздор и бред! Надо же было чушь такую придумать. Нет. Я уже не принадлежу сама себе. Что это. Где я. Где все. Где. Где. Куда исчезли. Где я. Где… Нет! Перестань думать. Они же всё слышат. Всё!       – Кукла мне говорила тебя убить… – опечаленно произнес Кью, доставая куклу из внутреннего кармана медицинского халата. – Она хорошая и ее надо слушаться! Она же меня никогда не обманывала, в отличие от тебя! – Кью взял тряпичную руку куклы в свою и помахал ею Мари. Даже видеть это было жутко, и свет не спасал. Лучше обратно в тьму. Обратно туда!       – Я стоял в коридоре, и она шептала мне сделать это больнее… Чтобы ты поняла, каково было мне. Мари, ее же надо слушать! – безумным голосом продолжал ребенок. Но Мари не понимала уже, кто здесь настоящий безумец.       – Знаешь, что она говорит сейчас? – Мальчик погладил потрепанную игрушку по голове и усадил на перебинтованный почему-то живот Мари. – Она просит, чтобы я сделал так!       Кью воткнул скальпель прямо в сердце Мари, и по груди ручьем стекала свежая алая кровь.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.