ID работы: 14091280

Искупление

Гет
NC-17
В процессе
115
Горячая работа! 44
Размер:
планируется Макси, написано 329 страниц, 25 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
115 Нравится 44 Отзывы 28 В сборник Скачать

Глава XVII. Казнь пятая

Настройки текста
Примечания:

Полон верой и любовью, Верен набожной мечте

      Мари размышляла. Ночь тянулась до отвращения долго, в глазах плыло, но отчего-то не хотелось спать. Черный шелк простыней укрывал, нежно гладил кожу, а на талии лежала рука любимого: то сжимала ее в каких-то типичных ночных тиках, то расслабляла и, кажется, гладила почти так же нежно. Ночь ей порой казалась нелепицей, глупой и до чего же опасной беспечностью: разве могут двое любимых лежать мирно, так бессовестно любить друг друга, когда вокруг всё рушится? Разве мог этим любимым быть он?       Любимый, произнесла Мари про себя. Она ведь любит его, как и он ее. Он никогда не говорил, да и Мари не признавалась в этом странном чувстве. Думается, произнесешь вслух и проиграешь, признаешь свою слабость перед другим, отдашься забвенно и обратишься никчемным, жалким существом, требующим теперь от другого: люби меня! Люби в ответ! Одари своим вниманием, таким прельщающим, пообещай, что будем вместе навсегда, что не оставишь… Мари цокнула, удивляясь своим мыслям. Она уже любила, кажется. Иначе не назовешь ведь эту неясную связь, возникшую между ней и Кью. Любила любовью неясной: то ли дружеской, то ли материнской. Любовью извращенной, до омерзения альтруистической, терпеливой, полной глупой привязанности к этому уродцу. Каков итог любви? Расплатился тем, что укусил кормящую руку? Какой платы она ожидала от любви, если радостью для нее было и то, что он вообще позволял ей заботиться о себе? Разве любимый обязан платить за любовь?       Обязан, конечно! Мари подскочила и бросила взгляд на мирно спящего Фёдора, сидела теперь у изголовья кровати и рассматривала его. Любимый всегда обязан платить своей любовью за мою любовь, подумала она. Иначе это не любовь вовсе!       Она платила ему, понимая, принимая и готовая воплощать его идею: еще не узнав о ней, Мари думала образом подобным, ненавидя и презирая способность. Единство мыслей, близость единого значимого мнения – вот, что было для него это было той самой высшей формой любви, духовным, чистым чувством, созидающим союз. Ее плата была благом для него, настоящим и ценнейшим небесным даром.       И он платил ей, понимая, принимая и готовый был объяснить ей саму себя. В вечной погоне сама за собой настоящей и в вечном сбегании от самой себя, созданной чужими руками. Всегда бежала, отвергала и принимала себя обратно, жалея и ненавидя, любя и мучая.       Идентичность ненависти к себе. Ведь он тоже ненавидел себя за свою способность, но гнев этот ему удалось обратить во благо, в великое прозрение, выразить идею и подарить миру ее распространение, но стать не одним из безликих ее проповедников, а Создателем. Но любовь...       Верил ли Фёдор в любовь? Он смотрел на мир сквозь призму духовности, возвышаясь над земными страстями. Преданным служением наполнял себя высшим чувством. Считал, что сердце его замуровано в узы божественные, такие благословенные и ведущие к высшим идеалам, а душа предназначена только для любви к Богу. Неправильно, все-таки всё неправильно, шептал он самому себе в молитве, сомневался в возможности любви к кому-то, кроме Бога – только он был его последней опорой. Но в метаниях между правильной рациональностью и такой сладкой, но до чего же, Господи, неправильной любовью, Фёдор осознавал, что эта женщина, Мари, была тем зеркалом, в котором отражалась не только его физическая оболочка, но и сама его душа, старательно оберегаемая, прятанная от глаз посторонних. Он любил в ней нечто невидимое, что проникало глубже чем кожа, что связывало их не мирскими узами, а чем-то, что трудно описать словами. Это что-то наполняло клетки его сущности столь странным и оттого таким приятным в своей неизведанности чувством, и он осознавал, что в этом влажном взгляде, в ее теплых руках, в каждом ее слове изменялось его представлении о любви.       – Ложись, Мари. Почему не спишь? – вдруг заворочался и сонным голосом обратился к ней Фёдор.       – Да не спится что-то. – Мари сидела у изголовья кровати, возвышаясь над его сонным лицом. Запустила пальцы в его растрепанные по подушке волосы и гладила теперь, будто извиняясь, что разбудила, и убаюкивала обратно.       – Что-то тревожит тебя? – поднялся он, перехватив ее ладонь, поцеловал костяшки гладившей его руки и тоже облокотился на мягкую спинку кровати.       – Нет. У меня все хорошо. Просто мне приснился очень реалистичный сон.       – Какой же?       – Я не расскажу, – скокетничала она. – Спи.       – Вот как, Мари? – нежно улыбнулся он, и до сих пор эта нежность для нее была сильно непривычной, – может, тогда покажешь?       Усмехнувшись тому, как быстро Фёдор схватил ее намек, она привстала над ним на коленях, придвинулась ближе и обняла его шею, провела по худым ключицам горячей ладонью, и в этот момент он окончательно понял: любовь, оказывается, не исключает его веру в Бога, а, наоборот, возвышает ее. Он стал видеть любовь свою к Мари как дополнение его любви к высшему началу, как естественное продолжение той нити, что связывала его с божественным. Любовь больше не казалась отступлением от убеждений, она была их слиянием, нежным примирением двух миров, где духовное и земное переплетались в такой нужной симфонии, неслышимой для ушей, но ощутимой для сердец. Каждое их объятие было не только телесным соединением, но и слиянием двух душ, священным обрядом даже, а тело его – святым местом, где она находила искупление грехов своих собственных. Ее руки ласкали пристойно, совсем не в порыве дикой страсти и низменного желания – нежно, прикасаясь к его душе, но с каким же запалом!       – Славный, наверное, был сон.       Бог был в каждом мгновении, когда взгляд Мари находил его. В ее глазах, как в витражах, сверкали тысячи оттенков истинного восприятия. Она проникала сквозь стены его убеждений, и вот, сидя перед ней, он осознал, что ее душа – светлый алтарь, на котором теперь пылал огонь всей его сути. Так он поклялся в любви – не словами, а тем взглядом, которым смотрел сейчас на нее, который проник в самые глубины ее сущности. И теперь, слившись с ней в объятиях, он понял, что эти объятия – единство, где слова не нужны больше, где каждый момент священен, боишься – скажешь лишнего и все растворится!       Достоевский двумя руками обхватил ее лицо, приблизил к себе и сжал ее губы своими так нежно, как только умел. Перекинул ее растрепанные волосы назад, оголяя шею и целуя в ямку между ключицами. Очерчивал теперь поцелуями контуры ее тонких роскошных ключиц и снова поднимался то к шее, то к плечам припадал языком, а руками плавно стекал по ее спине. Тяжело дыша, возвращался к ее губам, побеждая последние сомнения, и влюбленно целовал ее.       Нестерпимая тяга охватила их обоих: не могли больше. Он, не переставая гладить ее спину, медленно отстранился от ее губ. Мари, вздрагивая, чувствовала теперь на них одно его дыхание. Каждый обыкновенный разговор с ним был высшим блаженством, каждый поцелуй – еще блаженнее. Только вот сейчас этого стало катастрофически мало. Вуалью желания перекрывало каждую мысль, загораживало разум. Испепеляющая жажда мрачила, груди вздымались волнами вожделения. Руки его скользнули ниже, предоставив совесть на откуп чистейшим инстинктам.       Секса у Фёдора не было давно, да и он в нем не нуждался, не хотел. Ступив на путь истины, своим высшим экстазом выбрал достижение духовной идеи, а не телесного удовольствия. Тогда почему сейчас всё стало по-другому? Почему же ее так хотелось, взывал к себе он, почему тело так ее требовало, почему каждая секунда сдержанности мучила?!       Наконец, еле различимым шепотом Фёдор изрек ее имя:       – Мари... Если ты мне позволишь… – он подцепил пальцем застежку кружевного бра, взглянул на свою Мари в ожидании разрешения и, увидев на ее лице легкую и одобрительную улыбку, расстегнул ее лиф и медленно стянул его по рукам. Он вдруг остановился. Просто смотрел. Под его взглядом инстинктивно хотелось прикрыться. Никогда не скромничала: только с ним. И не могла это контролировать: взгляд его был таким пронизывающим, таким всеобъемлющим, что деться было просто некуда! Мари потянулась руками к груди в неосознанной попытке спрятаться, а Фёдор вдруг перехватил ее руки, «нет», – приказал строго и емко, и завел их ей за спину, одной своей рукой держа две ее за предплечья, а второй позволил себе коснуться ее тела. Казалось, время замерло, поддавшись воле волнующей встречи тел. Ее сердце, искалеченное прежде сомнениями и болезненными сожалениями, пылало, она сидела теперь перед ним, ничтожная и великая в одно и то же время, обнаженная сейчас почти телом и полностью душой, начала видеть мир глазами его ума, в котором даже обыденные вещи обретали новый, высокий смысл. Фёдор провел рукой по ее груди, очертил пальцем шрам по протяженности почти всей грудной клетки. Свел ее руки прочнее друг к другу и схватил крепче, отводя назад, а Мари прижал к себе ближе, прошептал на ухо новый указ:       – Ты больше не будешь так делать. Закрываться от меня.       Мари поняла, что он ждет ее ответа. Она покорно кивнула в согласии, и только теперь он снова прикоснулся к ней поцелуями: провел по шраму губами, обцеловал по периметру – сострадал? Вряд ли, не умел, наверное. Но и не жалел, принижая. Он не искал в ее формах совершенства, но находил. Тело ее было красивым, и в присутствии этой прелести Фёдор не впадал в дурман суетных желаний и чувственных развратных фантазий. Красота ее не совращала, а вместо этого проникала, охватывала его душу, вела его прочь от земных бед и манящих соблазнов и искушений. И одновременно к ним. Мари ластилась с покорностью, старалась приникнуть к его бледному телу еще ближе, если это вообще было возможно. И Фёдор позволял ей это: прижимал ее к себе так, как она жаждала, целовал так, как хотела она. Она разорвала поцелуй лишь на миг, чтобы отдышаться, но он не давал. Отпустил руки и положил ее на постель, оторвался лишь на секунду и вновь ласкал ее шею жгучими касаниями губ, теперь спускался ниже по линии живота, оставляя на нем свои беглые поцелуи.       Дошел ими до бедер, острыми зубами хищно подцепил легкое кружево ее трусиков, чуть царапая кожу. Дразня, натянул и отпустил их, заводясь от легкого шлепка кружева о ее тело. Лизнул разгоряченную кожу живота, вновь спустился и зацепил ткань белья зубками и потянул его вниз, снимая и сдерживая собственный довольный и нетерпеливый стон. От одного лишь его дыхания там она истомленно выдохнула, мучимая его сводящими с ума касаниями, такая любимая и горячая в его руках. Вдруг дернулась от прикосновения его губ к своим бёдрам.       Фёдор в каком-то бешеном переплетении разных эмоций на лице взглянул на Мари снизу вверх, удобно покоясь уже между ее ног: в глазах его читалась и ласка, и какая-то еле уловимая, жадная угроза. Он всё никак не мог ею насытиться, и как его сейчас распаляло и дразнило то, как то ли нагло-кокетливо, то ли смущаясь она силилась свести перед ним свои колени! Фёдор возмутился, невесомо пробежался пальцами сначала по ее ягодицам, а затем руки его переместились вперед, на внутреннюю сторону бедер, беря во власть ее ножки, и, резко сжимая нежную ее кожу, раздвинули их. Он пробежался по ней взглядом с ног до головы, словно специально смущал и дальше, наблюдая, послушается ли она его. Пусть не смеет стесняться: она воплощение великолепия! Как может, подумал он, искушающе медленно облизывая ее ножку, а затем резко проводя языком по самому чувствительному местечку на женском теле. Понял вдруг, что сам устроил себе пытку, ощущая ноющий спазм в штанах, и сам же пыткою наслаждался, приникал к Мари всё ближе, чтобы губами ощутить каждую ее пульсацию и каждую дрожь. Принуждать ее ни к чему не приходилось: ныне она слушалась. В своем покорстве она была еще прелестней – то робко опускала взгляд туда, где был его язык, то в ненасытном удовольствии запрокидывала голову назад так, что та уже свисала с постели. А сама почти кричала.       В Достоевском был сейчас голодный охотник, жаждущий ее наконец изловить. Каждым своим движением он продолжал эту игру: то медленно нежил, плавно скользя языком, касался всей её чувствительности, то разгонялся и резко вводил пальцы, своими же больше не целомудренными действиями будто просил ее стонать громче и выгибаться сильнее. Тело ныло и требовало большего: она извивалась на кровати, теперь шире разводя перед ним ножки в требовании большей ласки – и его язык это требование исполнял, превращая ее стоны в жалобный и нетерпеливый скулеж.       – Смотри на меня. – Фёдор юркнул рукой вверх к ее челюсти, сжал за щёки и грубо наклонил ее голову на себя: вкушал этот томный взгляд. Ответом на его касания было ее блаженство. Мари смотрела и чувствовала: каждое прикосновение к её телу были не только физическим актом, но и наличностью любви, ее самым прямым и приятным доказательством: никто и никогда не трогал ее с той любовью, с какой трогает он. Увлеченными руками он сжимал ее бедра и приподнимал их, придвигая всё ближе и ближе к своим губам, а языком жадно ласкал между них. А её тело, изящное в своей дрожи от его прикосновений, подчинялось, выгибалось для него. Мари запустила пальцы в его черные волосы, в порыве до боли оттянула эту копну назад, а он вдруг остановился и куснул ее за ножку, осекая.       – Господи… – бормотала Мари, – эй!..       – Не величай меня так, – бархатно засмеялся Достоевский, – я лишь отражение твоего собственного величия, – тихо прошептал он только для нее, отнюдь не нежно переворачивая ее на живот. Перед этим он жестом велил ей перевернуться самостоятельно, но та пустила до того наглый, до того плутовской взгляд, что просто оказалась вжата в черный шелк простыней лицом.       Ее резкое «я хочу тебя» вдруг прозвучало настолько требовательно, что Фёдор понял: отныне любое ее «хочу» становилось для него незыблемым законом, правилом и руководством к действию. Пристраиваясь сзади, он скользнул сначала пальцем между ее губ, размазывая по ним смазку, только дразня, не задевая больше чувствительное место. Мари нетерпеливо вильнула бедрами, и это свело его с ума окончательно.       Он вошёл в нее одним движением. Не дав привыкнуть, начал грубо двигаться. Боже. В ней хорошо. Он чуть дрожит, словно не веря. Под ним женщина, его любящая и любимая женщина. Глубже. Жестче. Фёдор терзающими слишком ласками брал ее полностью. Вытряхивал последние крохи разума из ее такой очаровательной сейчас головы: губы не смыкались, обольстительная, хитрая эта маска стёрлась с лица, заменил ее взгляд молящий, и Фёдору нравилось его отпечатывать на подушке. Мари больше не скрывала своей истинной природы перед ним, блистала взором, полным преданности. Она была так желанна в своем невинном и чистом прошении, так будоражила, так заводила! Вторгалась в его сердце и душу, захватывая его дыхание, лишая разума. И он обладал ею, в полной мере познавая все оттенки ее существования. И она пленяла его, подчиняла своим чарам. Становилась безоговорочной властительницей его сердца. Покоряла. Обладала им точно так, как и он ею. Мари решительней двигала бедрами ему навстречу, воткнулась в подушку зубами, чтобы та хотя бы немного ее заглушала, но он вдруг вытянул подушку эту у Мари из-под головы и откинул куда-то на пол, желая слышать свою женщину. Вздумала ещё: пусть только попробует себя сдерживать!       Он не мог позволить себе закрыть глаза и просто двигаться дальше: это было бы преступлением против ее красоты. Разве можно было сейчас не любоваться этими выпирающими лопатками, точеной талией и этой худенькой женственной спиной, которую она так старательно выгибала только для него и только под ним. Вся его. Не сдерживал он и себя: в диком уже вожделении наклонился и примкнул губами к ее холке, поцелуями покрывал, то кусал, то зализывал укусы на плечах, на шее, на спине.       – Мари… – сейчас он смаковал ее имя точно так же, как и ее саму. В бешеном потоке щекотал ее ухо мириадами заветных слов. Звал ее: схватил вдруг за челюсть и резко повернул к себе, наклоняясь еще ниже и жадно целуя ее стоны, кусая ее губы до крови и упиваясь металлическим ее вкусом на своих.       Каждое его слово переплеталось вокруг ее сердца, открывая глубины, которых она не смела прежде коснуться. Вспоминала, как вначале сопротивлялась, упираясь в устои, которые она сама же создала, но теперь поняла: любовь к нему – это не пленение, а освобождение. Она больше не чувствовала себя нелепой, недостойной, ибо любовь его была не критикой, а милосердием.       Она принимала его, как принимает земля лучи солнца – с благодарностью и сознанием, что без них было бы темно и холодно. Мари позволила себе быть увиденной такой, какой она есть, не стесняясь, ибо любовь его стала ей непреложной опорой. А он стал не просто очередным мужчиной, партнёром, а проводником, как и любовь эта стала не просто эмоцией, а путем к истинному осознанию себя.       Руки Достоевского змеями обвивали ее тело, то так мягко, сладко, то грубо волокли ближе к себе: он вбивался, словно проверял, насколько глубоко может в ней оказаться, и ладонью сейчас скользнул от спины к ее животу, пробежался по грудям и поднялся еще выше – теперь держал ее за горло, душил, и только в те моменты, когда ее стоны переходили в задыхающиеся всхрипы, давал секунду на вдохнуть и удушением своим усмирял ее снова, а сам просто дурел, чувствуя, как сжатое в его руке горло вибрирует от стонов, двигался в экстазе своей безмерной над нею власти и такой же безмерной любови.       Каждое его касание, каждые движения и толчки выходили за рамки телесной страсти. В уединении, в нежности черного шелка, в этой комнате, озаренной лишь мягким прикосновением лунного света, который едва ли подчеркивал контуры двух тел, играл на обнаженных кожах, происходило нечто более возвышенное. Дыхание их сплеталось в единый ритм, а каждое прикосновение обращалось к душе не менее, чем к плоти, и отчего-то казалось Мари его молитвой перед величием ее сущности.       Её, только её светоч.       Худая ладонь Достоевского отпустила шею, щекочущими движениями пробежалась по туловищу, опустилась вниз и нашла ее клитор. Мари дернулась, теряясь в ощущениях от такой стимуляции, рефлекторно попыталась подняться хотя бы на локтях. Но он не дал. Крепко прижал к себе, пальцами сначала скользил неспеша: вспоминал, как это правильно делается. А после там, где ей сейчас было нужнее всего, подушечками то придавливал, то останавливался и медленно гладил, поддразнивал, чтобы улыбнуться ее злым вздохам и умоляющим стонам: кажется, уже впал в зависимость от них. Сам же становился в своих движениях всё жестче, пальцами вторил ритму сзади, веля Мари наконец достичь своего пика.       Их секс не был греховным прелюбодеянием. Только лишь еще одной формой обмена энергией. Высшим объединением.       Она обмякла в разрядке, держать спинку выгнутой вдруг стало невыносимо лень, и ей хотелось только упасть и валяться с Фёдором в этой постели. Она вскрикнула от неожиданности, когда он шлепнул ее, усмиряя и глуша праздные мысли.       – Тебе нравится так? – его голос вдруг прозвучал почти деловым в этом уточнении. Он ускорился, внимательно наблюдая за ней, и красными отпечатками оставил еще сразу два удара на ягодицах. – Мари?       Она только хныкнула под ним: слишком чувствительной была сейчас и, кажется, больше не могла терпеть такую стимуляцию.       – Я задал вопрос.       Мари получила еще три подряд призывающих к немедленному ответу удара и проскулила жалобно:       – Да, да, только… по…ласковее, больно… – шепчет, постанывая.       – Так? – Фёдор поднимает с постели одну ее руку, почти выкручивает и заламывает за спину. То же самое делает и со второй, скрепив запястья, плотно держит их вместе за ее спиной, лицом вдавливая Мари в кровать, а второй своей ладошкой ставит на уже покрасневшей коже еще один шлепок, теперь вкраты сильнее всех предыдущих, ухмыляясь ее резкому, но глухому вскрику. Не дело…       – Всё-всё-всё-всё, больше не могу!       А в ответ тихое «можешь» и еще шлепок.       Поворачивает ее голову набок, чтобы стонала не в ткань, а для него. Совсем не дает ей быть тише.       – Громче. Пожалуйста, будь громче. – Вежливо просит он, а в голосе еле уловимая дрожь – сам уже на грани.       И с каждым следующим шлепком то по ягодицам, то его бедер о ее, она больше не могла сдерживать себя, уже давно не слушала, что он там шепчет, только умоляла и сразу же в бреду терялась в своих мольбах, как будто совсем не осознавала, чего вообще просит. Ощущения его так близко прижимающегося тела, рук, сильнее и сильнее сжимающих ее бедра и натягивающих их на себя, довели до очередного конца. Она не держалась больше на ногах и повалилась телом на постель, и Фёдор теперь позволил, больше не удерживал. Вышел из нее, очертил сверху вниз пальчиком изгиб тонкого позвоночника и изошел на ее спину, пачкая когда-то оставленные им шрамы.       Светало.       – Ты самое красивое Божье творение. – Фёдор поднялся с постели, обошел ее и погладил Мари по волосам, привычно коснулся ее лба губами и вытер ее спину. Ушел в ванную. Да. Всё легко, всё так легко и так приятно, и больше не с чем мудрить! Он любит ее, а она любит его. За его веру, рассуждала Мари, за его способность открывать новые горизонты в ее мире, за его способность увидеть в ней нечто большее, чем она могла видеть сама в себе. Его принятие было тем камнем, на котором она оттачивала свое собственное «я», осознавая, что истинная любовь начинается там, где заканчиваются маски и призрачные иллюзии. Мари вдруг вздрогнула. Маски. Иллюзии. Маски и иллюзии не заканчиваются. Подорвалась с кровати, даже не отдышавшись, сама не совсем понимая, что делает, и судорожно стала искать по кровати свое белье, оглядываясь и страшась, чтоб Фёдор раньше времени не вышел с душа, не заметил резкой и такой странной перемены настроения. Нашла в комоде пижамные брюки, набросила сверху на кружевной бралетт рубашку Фёдора – от нее так пахло им!       Схватила затем карандаш и лист для заметок, написала, что ушла за завтраком для них, а рядом нарисовала неаккуратное, дрожащей рукой – как умела – сердечко.       Безмятежность! Безмятежность – разве не это высшее благо человека? Получается что ли, что не любовь даже, ведь любовь так быстро отходит на второй план, когда есть о чем тревожиться! Безмятежность была пять, пять чертовых минут назад, теперь внутри есть мятеж! Теперь снова волнение о жизни и страх эту жизнь потерять превосходит даже любовь, эту хваленую, высочайшую любовь! Ты сразу забываешь о любви, бежишь устранять мятеж. Так что есть благо? Почему именно сейчас она вспомнила об этом! Как прекрасно жилось пять, Господи, пять минут назад! Как могла она так глупо раскрыться тогда, как посмел Николай вывести былую, но оттого не менее искусную шпионку на чистую воду, вывести и извести! Нет, нет ей жизни теперь…       Мари схватилась за перила, отдышавшись, поняла, что не знает даже, куда бежит в своих поисках Гоголя. Уповала на удачу, считала почему-то, что сможет сейчас что-то решить, повлиять, именно в этом моменте он благоволит ей, сжалится над ее душой! Не посмеет он, не испортит идиллию! А если посмеет… Она шла по памяти первого дня в этом санатории, тогда она сразу же наткнулась на комнату Гоголя в северном крыле. Покои Достоевского находились в значительном удалении. Мари запыхалась, но, вроде как, нашла нужную дверь и постучала. Никто не открывал.       – Да чёрт...       Мари толкнула дверь. Та не поддалась. Она достала из кармана брюк коробок, потрясла им: ей очень нравился звук перекатывающихся в нем спичек. Зажгла одну для активации способности, а затем просто расплавила замочный механизм изнутри. Заглянула и удивилась: в комнате стоял такой мрак, что опознать комнату Гоголя она смогла только по его… вздохам.       Его здешняя спальня не пропускала утреннее зарево: ее охраняли тяжелые бархатные шторы, скрывали от внешнего, словно тут проживало нечто зловещее и безумное. Впрочем, так оно и было. Мари оглянулась, услышав разочарованный женский выдох где-то слева, в дальнем углу темных покоев. Мари прищурилась: на кресле сидел Гоголь, а перед ним на коленях – какая-то женщина.       – Милая, встаем же, здесь уже очередь! – обратился он к той и улыбнулся Мари в своем свойственном приветствии, очень некрасиво пихнул от себя даму и жестом указал на дверь. Та раздраженно набросила на себя одежды и уже через минуту удалилась. Он завязал халат.       – Очень невоспитанно и жестоко с твоей стороны! – обиженно выдохнул Николай. – Хотя-я-я… ты всегда умела предложить мне что-то поинтереснее. Ну?       – Вообще, я наконец-то надумала тебя убить. Я только-только всё наладила. Пришла к тому, что когда-то ты точно очень сильно мне помешаешь. Знаешь же всё. Вот думаю, как…       – О! Вот так доброе утро! – радостно перебил он ее, будто всю жизнь прежде мечтал услышать эти слова.       – … как же поступить. Может, мы вообще сумеем договориться.       Комната наполнилась нервным напряжением, когда Мари в полной мере начинала вспоминать ситуацию, в которой оказалась – в лапах безумного шантажиста. Ее сердце бешено колотилось в ожидании его ответа, и разум шептал, буквально молил бежать: пропади он с ее глаз и все наладится! Будто достаточно лишь быть вне его поля зрения и тайна ее им забудется. А Гоголь, горделиво расположившись на старом кожаном кресле, наслаждался сейчас собственной мощью над ней. Говорит, убить пришла, а сама просит. Ухмылка его привычно отражала его поехавшесть, а сам он лениво крутил в руках поясок своего бархатного леопардового халата. С глубокой тревогой в ее сердце теплится и свет твердой решимости: именно сейчас все решится, и она должна, обязана обратить это в свою пользу! Ее глаза сейчас так отчаянно ищут решения, но этот колючий взгляд Николая просто плавит все ее мысли! Может, и нет здесь решения! И не будет больше. Всё.       – Договориться! Ну что это такое! Я вообще очень не люблю говорить с женщинами. Мне больше нравится, когда они выражаются звуками, – цокнул Николай, – и часть про убить мне нравилась больше!       – Да у меня теперь всё хорошо! А мысли о том, что ты знаешь, кто я, не дают мне покоя! – Выпалила Мари и тут же сама ошалела от такой откровенности. Что она делала, высказывалась ему, пыталась сжалить? – Я не буду тебя умолять, – сказала она, поднимая голову. – Я говорю с тобой серьезно. Это меня пугает, Николай, и выход договориться с тобой мне кажется даже безумнее, чем убить тебя! Так вот: раз уж ты и держишь в руках часть моего прошлого, я готова идти на уступки, чтобы ты забыл. Может быть, мы найдем какой-то компромисс.       В ответ послышался один лишь издевательский смешок. Мари не поддавалась.       – Или же я могу убить тебя здесь и сейчас. – Мари не пыталась смягчить свои слова, подняла голову и встретила его взгляд. – Так проще, но это не мое желание. Для чего-то и ты нужен Фёдору. – Она силилась решить проблему на деловой почве. – Вот только подскажи мне, что предложить тебе взамен.       Гоголь молчал и только лишь продолжал болтать поясом от халата.       – Я вернулась сюда после того, как он отпустил меня. Сама! Разве тебе, идиот, это ни о чем не говорит?! Разве ты до сих пор считаешь меня крысой? Хочешь сдать?       – Мари, Боже, остановись! – он уже не стерпел. – До тебя и до твоего самоотверженного возвращения, которое ты считаешь подвигом, мне нет совершенно никакого дела! Или ты надеялась взять двоих этим трюком? Я ведь не Фёдор, – зевнул мужчина, – на базе пока нудно, но так, как ты, меня никто не смешит! И лучше тебе продолжать это делать. Смех продлевает жизнь! Твою...       Он поправил подушку под спиной, устроился поудобнее и продолжил:       – И всё-таки, прельщает твое внимание! Так ты меня волнуешь тем, что только я знаю твой грязный секретик, что ты сама возводишь меня почти что в ранг избранного… – шептал он, – …буквально хозяина своей жизни! А ты приходишь сюда и просишь меня от такого отказаться? Да никогда! – хохотнул Гоголь. Он наслаждался моментом ее боли, вкушал ее страх, столь радикально отличный от других чувств и эмоций: страх был священ! – Ах, милая Мари, ты надеешься, что можешь купить мое молчание? Каким образом ты представляешь себе это? Или, может, ты думаешь, что я испытаю сострадание к тебе? Это напоминало истерию: Николай больше не в силах был остановить свой словесный поток, который перемешивался с больным, помешанным смехом. От этого зрелища, от его свирепого оскала тошнило, и Мари вдруг подумала, что ни планируемые ее угрозы, ни даже умоляния не принесут ей свободу от него, однако в глубине ее души горело желание бороться с этим безумием.       – Я не боюсь тебя, – вырвалось из ее груди, и она устремила на него свои глаза, в которых пылала девичья угроза. Разумеется, она боялась. Но сейчас ее отчаяние и ярость переплелись в одну коварную ауру, готовую разразиться мгновенно. Она хотела, чтоб он заплатил за каждую минуту, пожитую на ее страхе!       – А я тебя и не пугаю. Она даже не надеялась сейчас казаться сильной, дрожала внутри под непостижимыми угрозами, но все же пыталась сохранить свое достоинство. Как же глупа она была в этом мгновении: глядела на Гоголя, чувствуя и на себе его взгляд, шальной, такой цепкий. Внутри нее пылало пламя, она должна была что-то сделать: убедить его или показать свою силу!       – Да что же тебе нужно, чтобы оставить меня? Гоголь молчал. Вдруг в комнату со стуком вошла ещё одна женщина: прислуга, поняла Мари, и отчего-то ей удивилась. Если Фёдор был в меру аскетом, отмахиваясь даже от слуг, то Николай, не гнушаясь, с размахом пользовался всеми благами своего положения. Служанка держала в руках поднос с завтраком. Гоголь сквозь портал способности взял только кофе и жестом ее прогнал. Достал с полки бутылку бурбона и плеснул в чашку к кофе, а потом, присвистывая и не обращая никакого внимания на вопрос Мари, принялся заливать туда же огромную порцию ванильного сиропа. Мари он предложил только бурбон: протянул ей бутылку, но она отказалась. Только пилила его взглядом в ожидании ответа.       – Ну что ещё! Что ты прицепилась ко мне! Пойми, хотя бы постарайся понять, милая Мари, что мой ум далек от привычной вам рациональности. Мне ничего не нужно от тебя и ничего ты не можешь мне дать! – Николай отпил из чашки и его лицо вновь оживилось, но уже не мерзкой насмешкой, а милой и доброй улыбкой. – Но именно в этом безумии я нахожу настоящую усладу! Я впиваюсь в твой страх, поглощаю его, а ты можешь только подчиниться! Сама суть процесса! Разве это не весело, Мари? Гоголь знал ее секрет, тайну, которая могла разрушить ее жизнь, убить ее душу. Это знание было его оружием, которое он сейчас целил прямо в ее сердце. Безжалостная свирепость его сущности пронизывала каждую нервную клетку Мари, и ее страх смертельной инъекцией проникал в самые глубины ее существа.       – Ты заблуждаешься, если думаешь, что я позволю подчинить себя.       Гоголь вскинул брови, чуть замедлив вращение пояса от халата в своих руках, заметив, что тот вдруг загорелся и быстро тлел, продвигая пламя выше. Он сделал ещё глоток, зажал ткань в пальцах и потушил огонь, но лишь тогда, когда поясок полностью догорел. От него остался лишь маленький клочок ткани, который не мог больше держать халат завязанным, и он припустился, оголяя белесые волосы на груди. Безумные глаза Николая сверкнули жаром возбуждения: разве смел он не оценить такое сопротивление своей добычи!       – Ого, Мари, ты уже меня раздеваешь? Сто-ой, всё так быстро, я еще не готов...       Она закипала.       – Мари, твоя сила лишь питает мою проказничью душу! Я наслаждаюсь каждым мгновением твоего противоборства… Твои угрозы, твои зубки… – Гоголь образовал портал, просунул в него свою руку и высунул уже напротив ее лица. Нагло приоткрыл большим пальцем рот Мари, так, чтобы виднелись зубы, и погладил им ее клык. – …такие острые! – Облизнулся он. Сейчас ничто не приносило ему большего блаженства, чем видеть ее смятение и понимать, что он держит всю ее жизнь в своих руках. Мари брезгливо отдернула голову. Ее еще сильнее охватили страх и отвращение, но она не могла допустить, чтобы это пошатнуло ее внутреннюю силу. Облизнула пересохшие губы, пытаясь найти хоть малейший клочок силы в своей душе, чтобы по-настоящему противостоять ему, а не стоять и игриво препираться с ним. Знала, что момент стал решающим – или она возьмет инициативу в свои руки, или будет поглощена.       Следующей загорелась его ладонь.       – Либо остановишься ты, либо не остановлюсь я. – Сухо бросила Мари, сама не разобравшись, блефует ли или действительно идет на это.       Действительно шла.       Гоголь вспомнил: перед ним не просто девушка, а настоящий горящий огонь, в целом-то даже и способный его поглотить. В своем безумстве он вдруг почувствовал мимолетный испуг, но не перед Мари, а перед самой идеей утраты контроля над ее прекрасной душой, которая, возможно, оказалась и капельку сильнее, чем ему представлялось. Но в следующий миг лицо его вновь оказалось совершенно спокойным, губы слегка приподнялись в улыбке, и он просто глядел, как медленно прогорает рука, иногда лишь рефлекторно морщась от боли.       – Ах! – воскликнул Николай. – Какая блаженная наивность! Твои отчаянные игры с огоньком меня так заводят! Продолжай, покажи мне, как далеко готова зайти! – истерично рассмеялся он. – А, понял! Ты хочешь, как в тот раз! Тебе же тоже понравилось! Стой, а Дос-кун тебя что, не удовлетворяет? Умылась бы хоть сначала: так нет же, сразу ко мне прибежала! – он высмеивал ее угрозы, с каждой глупой своей репликой всё сильнее заливался смехом, поглядывая на ошеломленную Мари исподлобья. Она стояла как вкопанная и, кажется, засомневалась, что силы ее пламени достаточно, чтобы покорить сумасшедшую волю Гоголя. Мари вдруг поняла, что не пугала его. Она развела обыкновенный костер, в то время как пламенем, не прекращающим обжигать ее непоколебимой властью, был он. Ее оружие точно не имело никакого влияния на него. Гоголь не знал собственного страха, потому что не было в его сердце места для таких ничтожных трепетаний. Да и Мари на деле угрожала смертью тому, кто смерти жаждал.       – Эй! Ну же, поддай огоньку! – хохотал он, – только как ты объяснишь это своему бой-френ-ду? – Гоголь пискнул от боли, а затем и рассмеялся, делая брезгливый акцент на глупом американском словечке.       Мари осеклась. И правда, как?       – Любой влюбленный ревнив. Скажу… не знаю, что ты… домогался, а я превысила самооборону, – бросила Мари, умнее ничего не придумав. – Почему ты так уверен, что он поверит тебе, выберет тебя? Только потому, что знаком дольше?       Гоголь вдруг горящей рукой схватил Мари за ладонь, протянул ее через портал к себе и положил на свой торс, сам обжигая теперь и его, а после вдруг вскрикнул так, что соседние комнаты наверняка слышали: «Да это же ты ко мне пристаешь, бесстыдница!» Она силилась вырвать свою руку, но он вжимал ее в свой живот, делал себе еще больнее и спускался ею ниже, не позволял выпутаться, да так, что она и сама поверила в то, что это она его домогается! За тонкой санаторной стеной послышались чьи-то возмущенные голоса.       – Ты убьешь меня, а потом на меня же нажалуешься? – опять засмеялся он, неосознанно поглаживая ее горящую руку и снова и снова обжигался о нее, как будто сам тянулся за очередной порцией боли: ближе, ещё ближе. «Выпусти», – прошипела она, когда поняла, что не получается сопротивляться. И он выпустил. Отряхнул рукой торс и продолжил теперь:       – Мари. Ты что, думаешь, совсем его оглупила?       Сцена достигла своего максимума напряжения, и затем внезапно осталась лишь тишина. Пламя исчезло, оставляя в воздухе свое насыщенное жестяно-сладкое послевкусие. Дерзость, страх, исполнение. Каждая эмоция растворилась в этом мимолетном противостоянии. Мари вдруг постигла беспомощность своего пламени. В ней зарился ужас перед великим человеческим духом, который с едкой ухмылкой мог переживать пытку и покорять себя раз за разом, унижая и смеясь над ее огнем.       – Какая ты трусишка! Видимо, это правда – страх кормит мою душу, – прошептал он, облизывая свои сладкие от ванильного сиропа губы. – Я смотрю и просто восхищаюсь тем, как он разъедает тебя изнутри! На каждую твою идейку у меня найдется спасительный фокус! Мари, а может, чья-то передо мною бессильность – это и есть моя сладкая свобода? – вновь хохотнул мужчина, и Мари вдруг почувствовала внутреннюю ярость, такую сильную, что она заполнила всю ее! Она пыталась держать лицо, но с каждой его отвратительной в своей странной лирике фразой Мари становилась всё злее, но с тем же руки ее опускались всё ниже, всё крепче стягивались его путами. Не было больше таких путей, таких решений, которые заставили бы его забыть о ее тайне, запрятать ее и не тревожить больше! Мари это чувствовала. И это было чистой правдой.       – Хорошо, – выдохнула вдруг Мари, – наслаждайся моим страхом сколько угодно. – Сказала она, пристально вглядываясь в его глаза, и собиралась было продолжить, но Николай вдруг опять нагло перебил ее:       – Вот так одолженьице! Я и так это делаю! Мари даже глаз не закатила. Только подошла ближе к порталу и грубо схватила его за руку, втягивая в портал его способности и его самого. Крепкими мускулами она не блистала, но просунуть Гоголя оказалось даже легче, чем она думала: объекты туда попадающие теряли свой вес, в разрушенной материи становились легкими, как перышко. Мари теперь держала его за ворот халата и продолжала, кажется, смирившись с тем, что была загнана в полный тупик:       – Делай, Николай, делай и помни: твоя погоня за свободой не оставит тебя ни с чем, кроме собственной одинокости. Такой унылой. Такой убогой одинокости. – Мари состроила опечаленное личико и сквозь портал поправила ворот его халата в притворно заботливом жесте. Удивление теперь проступило на лице шантажиста: «И что плохого в одиночестве?» – честно спросил он, не совсем понимая её намёк.       – Ты думаешь, что найдешь свободу в избавлении от привязанностей, от жизни, от всего, – ответила она, и голос её уже не дрожал. – И даже не видишь, что в своей погоне за свободой ты уже потерял самого себя. – Мари сглотнула, продолжая зачем-то водить пальцами по бархату халата, и он заметил это, сидел теперь в непонимании: ему на миг показалось, что ее слова его озаботили, потрясли, а она продолжила: – Гоняешься за иллюзией… Боже, за жалкой пустотой, которая так никогда и не утолит твою жажду! – выпалила Мари, а Николай хотел схватить ее за горло, остановить, но, казалось, задрожал от такого неожиданного удара, даже лицо его чуть побледнело. Девушка усмехнулась, поняла, что её слова не остались неуслышанными, а внедрились в его безумную душу, что её сила и решимость иногда могут удержать его, даже в самых безумных моментах.       Гоголь молчал, отчаянно ища довод, который мог бы перевесить ее слова. Но такого аргумента не находилось. Что это за гадкое чувство, которое так оскорбляло его гордость? Горьковатое осознание положило свою тяжелую руку на его плечо, и он понял: он не находил свободы.       Бегая от привязанностей, он стал привязан к своему бегству.       «Что ты… да что ты говоришь такое!» – пронеслось у него в голове, а глаза вдруг опустели. Он ее шантажирует, а она, значит, смеет над ним глумиться?! Осмелела? Ее гадкие слова шипели в его ушах, он отступил назад, завидев в ее глазах костер битвы, в котором она и сгореть не боится ради своей свободы, не страшится пасть! Ее свобода в другом, но она отстаивает ее так же, как отстаивает сам Гоголь свободу свою.       – Глупый Николай, свобода – это не отсутствие внешних привязанностей. Это внутреннее освобождение от собственных ограничений, – произнесла Мари. В голосе ее слышалось высокомерие, и она блаженствовала, наблюдая его молчаливую муку. – А ты – ограничен.       Гоголь поднял глаза, взглянул на Мари, и искреннее отвращение мелькнуло в них. Он не мог позволить ей бесчестить его стремления к свободе, пускать смешки над ними. Голос его, лишенный прежней издевки, зазвучал резко, с угрожающей горячностью:       – Мари, Мари… Твои насмешливые улыбки, высокомерные слова – не они открывают двери свободы, – проговорил Гоголь, дуя на обоженную руку в попытке облегчить свою боль. – Свобода – это борьба. Жестокая, сложная, но истинная. И я, веришь, предпочту пленничество своего бегства, чем неживых уз! Ты, живущая имитацией свободы, заявляешься сюда и бессовестно говоришь, как жить мне! Чему верить! Что говорить, а что утаивать! Да кто ты мне, чтоб просить о таком?! – рукой здоровой он перехватил и убрал от себя пальчики Мари, перебирающие бархат его халата: мужчина казался сейчас крайне раздраженным, но отчего-то совсем не опасным.       Они стояли в каком-то трансе: два воплощения разных исступлений, готовые сейчас разорвать души друг друга в клочья.       – Ну что ты так завелся? Уже оплакиваешь свою пленническую судьбу? – дразнила его Мари, но взгляд ее уже потерялся, скользил по Николаю, словно она пыталась понять его слова, но никак не могла. Неживые узы? Имитация свободы? О чем он? Бесстрастная физиономия не отражала вопроса: Мари всегда могла уметь посмеяться над своим страданием и продолжить играть роль. Она отвернулась, собиралась обиженно уйти и снова всё обдумать, но Николай схватил ее за руку и в миг затянул в портал: она не успела даже пискнуть.       – Мари, Мари... – пристрастился он, – поди-ка за мной и послушай, что я должен тебе рассказать! Небось, Фёдор и словом не обмолвился? – они очутились в каком-то очень знакомом Мари месте. Николай снял с глаза карту, и та в руках умелого иллюзиониста превратилась из игральной в пропускную. Он провел ею в щели замка, после начал вводить какой-то код, озирался на Мари и нервно вякал, чтобы она не подглядывала.       Мари вдруг поняла, что уже была здесь, но не входила внутрь. Дверь отворилась, и она проследовала за ним. Коридор напоминал заброшенный подвал, и несло здесь так же: сыростью и плесенью. Пройдя чуть дальше, они очутились в современном медкабинете, где стояли какие-то высокотехнологичные аппараты. Прошли еще вглубь и снова оказались в точно таком же сыром и плесневелом помещении. Гоголь включил свет. Мигающая, почти неисправная лампочка, ввинченная в потолок, сразу начала раздражать, но в момент раздражение сменилось удивлением: он привел ее в какую-то темницу. Она осмотрелась. Гоголь взглядом ее проводил до одной из трех камер. Мари привстала на носочки и посмотрела внутрь через маленькое окошко, заколоченное металлическими прутьями. На бетонном полу, сжавшись и иногда дергаясь в судорогах, лежал Кью       – Мне это больше неинтересно. – Она отвернулась. Вид измученного ребенка не вызывал больше жалости. Только неприязнь.       – Тем лучше, еще расплачешься! Знаешь, что с ним? В его сердечко вживлен кардиостимулятор. – произнес Гоголь, и Мари вдруг поняла, к чему он клонит. Здесь тоже происходили какие-то до отвращения ей знакомые эксперименты над эсперскими сердцами. Принцип был прост: прибор влиял на способность именно через этот орган. Обладатель пульта от кардиостимулятора мог в любую секунду убыстрить этот самый темп, тем самым останавливая способность эспера. Или наоборот.       – Так вот: твой милый детеныш обозлился на тебя только с подачки Фёдора. В комнате замерла тишина, разрываемая только тяжелым дыханием Мари. Глаза ее расширились. Николай, коварный и непреклонный, раскрывал ей это. «Только по его воле, Мари, только ради его жажды сохранить тебя для себя одного, этот мальчик восстал против тебя», – эхом звучали в голове слова Гоголя. «Когда твоя воля не была лишена свободы, а, Мари?»       Он что, привел ее сюда и рассказывает все это, только чтоб ей что-то доказать? Взор Мари бродил по комнате, словно ища подтверждения этой правде. Сквозь маленькое, забитое решеткой окно она смотрела на отключенного Кью, как будто хотела что-то от него узнать, удостовериться. Она понимала, что ребенок и действительно был чудовищем, но так манипулировать ее судьбой! А если бы не подрасчитал, вдруг испугалась Мари, вдруг придумал бы что-то еще изощреннее! А если бы я умерла прямо там? Не от его рук, но от нитей, управляемых его руками! Любовь к Фёдору была не только источником ее силы. Теперь – и слабости одновременно. Ошеломленная Мари стояла в полумраке темницы-лаборатории, сердце ее билось с невиданной силой, словно стремилось разорваться на мелкие клочья, смяться под тяжестью увиденного. Она слушала слова Гоголя, но едва улавливала их смысл: ее разум был помрачен, а мысли мелькали в хаотичном порядке. Залпами Мари вдыхала воздух. Насмешка Николая проходила сквозь нее ледяным зарядом, охватывала сознание и заставляла его содрогаться. На тумбе лежали какие-то документы о ходе экспериментов, но страницы сейчас несли только бессмысленные буквы и пустые слова. Николай, радостно ухмыляясь, пристально смотрел на Мари. Его черты лица налились злорадством, а глаза заискрились бесчестной насмешкой. Красноречивый и самодовольный, он неловко придерживал руками свой леопардовый халат без пояса, чтоб не раскрылся в такой момент. Николай испытывал невыразимое удовольствие от своей роли в этом трагическом спектакле.       «Так что же лучше, Мари, быть привязанным или от привязанностей бежать? Чья судьба теперь “пленническа”?» – продолжал Николай, словно чертик подшептывал ей свои проклятые мысли. Она молчала. Это ведь правда. Фёдор тогда так легко позволил ей забрать Кью, без вопросов освободил его, да и отдал Мари его игрушку. Какая глупость, подумала Мари, какая наивность! И в это я поверила?!       – Я восхищен: какими же ниточками он тебя обвязал! Готовый был причинить тебе боль, но зато ради какого блага! Открыть тебе глазки! – смеялся Гоголь, копируя тон и манеру речи Фёдора, передразнивая. – Только потому, что ему не нравилось, что ты отдавала свою любовь не ему одному! Ты верила что спасешь этого мальца, так может и спасла бы! – захохотал он, – но силы твоего любимого вселили в малыша злобу, ведь сердцу демона не по силам делиться тобой с кем-то еще! Ха, даже с бедным чадом! Мари понимала, что хотел ей донести Гоголь, но принимать его идею отказывалась; сколь бы болезненна не была для нее связь с Фёдором, столь она была и приятна. Неумолима. Она разрешала сейчас даже судить себя, насмехаться, пытаться затащить в пучину свободы от этих оков, но знала, что вновь и вновь выбирала бы его. Лучше быть посвященной в проклятие, чем свободной от его ласки.       – Ну и что?! Пусть так. Этот ребенок таким и был. Фёдор только позволил. – ответила Мари холодно, сама не понимая, оправдывает ли его слепо или действительно так считает. Разве не знала Мари прежде, что волей Фёдора была обусловлена и она сама? Знала. Знала и видела, что он своими руками берет переменные и двигает их по своему усмотрению. Так что же ее удивляло теперь? Разве ожидала она другого? Разве силилась его как-то изменить? Нет, проговорила она про себя, всё верно. Так и должно быть.       Фёдор действительно был бесконечно щедрым, когда одарил ее осознанием истинной природы этого чудища. Он просто открыл ей глаза. Теперь ей оставалось еще одно – принять ту мрачную истину, которую ей раскрыл Николай. Кью действительно был монстром, и она в этом не сомневалась. Но среди руин разбитых иллюзий она обнаружила, что форма ее любви к Фёдору неизменна. Она любила его даже в понимании того, что была лишена свободы, и что нитями ее жизни управлял сам Фёдор. Эта привязанность не могла быть разорвана даже откровением Гоголя.       – Любовь, Мари… Давай решим: значит, ты считаешь, что любовь может спасти от оков? А я знаю: да она только новых накует! – Николай наслаждался своим триумфом над ее наивностью. – Только посмотри на себя: тебе дали свободу, но ты даже через страх продолжаешь… любить, – последнее слово он выплюнул брезгливо, словно испытывал к нему давнее невероятное отвращение, – …тебе страшно, а ты дальше любишь, Боже, добровольно! – и ты, ты учишь меня свободе! Просто умора!       – А почему ты считаешь, что все хотят освободиться? – Ее голос звучал глухо и дрожаще, а он вдруг изменился в лице, удивился. – Неужели ты так и не понял, что я не отступлюсь?       – Это ты пытаешься меня переубедить, а не я тебя! – прошептал Гоголь, но шепот его больше походил на крик. – Ну люби! Вас, женщин, так возбуждает эта опасная любовь! Считаете, что она всё перенесет, всему поверит, над всем сжалится! Но тогда почему ты приходишь и просишь меня оставить твою тайну: разве ваша великая любовь не простит тебе ее? – Одержимо хихикнул он. – Слепая в своем пылу. Разве мне тебя предупреждать о том, что огонь сжирает всё до основания?       Уже не насмехающийся, но и не сочувствующий Гоголь позвал ее тихо, подошел сзади и ладонью мягко повернул ее голову в сторону другой камеры: «несвобода – вот самый опасный вирус!» – она теперь смотрела на валяющегося на полу другой темницы Пушкина: тело его было перебинтованным, из ран, казалось, сочилась свежая кровь, и он пытался сейчас что-то прохрипеть, одним глазом заметив, что посетители его разглядывают. Но так и не смог. «Несвобода инфицирует», – прошептал Николай и снова повернул ее голову, теперь на другую клетку напротив. Там лежал гроб Брэма, который Достоевский после убийства Фукучи на правах нового хозяина присвоил себе и перенес сюда.       – Вот так святая троица, да? Думай, Мари! – на прощание бросил он, способностью создал портал и удалился.       Мари вдруг осенило. Та информация о каких-то экспериментах над этими тремя, которую она передавала в мафию еще во времена нахождения здесь как разведчицы, выходит, оказалась правдой? Правдой, а не ее больной фантазией? Какая химера создается из этих трех? Мари поняла, что то предположение, которое ещё тогда казалось ей самым безумным, оказывалось верным. Она оперлась на металлическую стену камеры Брэма головой и пару раз ею о стену стукнулась, как будто это помогло бы упорядочить мысли, сделать один реалистичный вывод. Понять…       Пятая казнь являла себя. И в городе, и здесь. Взор Мари скользнул по трем мрачным камерам и их узникам, заточенным в глубинах этого места. Клетки, где грешные эсперы превратились теперь в мерзких животных, томились в темноте, как скот, обреченный на морёный конец.       Что же делает Фёдор? С ней, с ними... Ее сердце, давно отделившееся от рассудка, трепетало. Она знала, что они станут каким-то важным звеном в цепи перемен, частичкой великого механизма, который очистит угрюмый мир от грехов. Из нынешних страданий после будет вырезан образ нового мира. Мари хорошо это осознавала, и это больше не было словами Достоевского, которые эхом прежде звучали в голове. Это были ее собственные мысли, и их она испугалась. И именно в этом испуге лежал путь к новому миру, новой гармонии. Настоящее благо требовало жертвы: Бог редко оказывал свои дары без оплаченной кровью цены. Таков закон естественного порядка великих преобразований. Мари знала, что это необходимо для преодоления собственных ограничений, для осуществления программы божественных перемен. И каждая боль, каждое измученное существо становилось строительным материалом идеального будущего мира.       Мари вдруг осознала, что прямая часть этого. Такая же шестеренка, такой же двигатель этого механизма. Как будто ведомая величием своего предназначения, она оставила позади сомнения. Но…       Бурные размышления ее в миг были прерваны кратким: «Тут вкуснее трапезничать?»
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.