2
29 ноября 2023 г., 05:50
Склад, выкупленный Хайбами по возвращении в Токио, наполовину пуст, но верхние этажи чистые и светлые. По ним шуруют новенькие блестящие грузоподъёмники, ходят деловитые грузчики с планшетками, таскают запечатанные коробки без штампов с названием фирмы.
Подвалы, однако, не ремонтировали десятилетиями, пахнет в них сыростью и штрафами санэпидемстанции. Когда Куроо спускается туда утром, его мысли то и дело возвращаются к другому подвалу, к Яме. Они кружат, кружат, его мысли, как падальщики, учуявшие добычу. Куроо думает о жуках-могильщиках, об их оранжевых пятнах на надкрыльях. О том, как они закапывают в землю трупы мелких животных.
«Старайтесь получше», — думает он. Копать ещё и копать.
Сколько жуко-часов потребуется, чтобы похоронить Куроо Тецуро периода Ямы? Куроо Тецуро, подпирающего стену «Двух змей» и говорящего: «Я давно за тобой наблюдаю». Он не врал ему. Никогда не врал.
Таковы были правила их игры: «Я тебе честно не вру, а ты мне в ответ честно не доверяешь». Такова была игра в их правилах.
Сколько жуко-часов, нет, жуко-дней, жуко-месяцев и жуко-лет уйдёт, чтобы ничего не осталось от его губ, целовавших приказом о нежности и принимавших в ответ просьбу о насилии? Чтобы от его глаз, видевших незримое, тоже ничего не осталось? Чтобы сползла кожа, и мышцы, открывая путь к мозгам, и чтобы от них — тоже ничего?
От двадцати шести до пятидесяти восьми дней — вот сколько живёт жук-могильщик. Понадобится сотня поколений, целая династия, чтобы закончить дело. Личинки будут вылупляться из яиц, и генетическая память будет подсказывать им их истинное предназначение: ползи и жри, ползи и жри. Видишь пальцы? Отгрызи от них память о прикосновениях. Видишь уши? Не оставь ни намёка на стоны, что они слышали. Видишь, видишь, видишь? Жри эту память, жри эти мысли, приятного, блять, аппетита.
— Доброе утро, — заметив его, говорит Алиса. Она сидит на кожаном диване, под её каблуками на ворсистом ковре остаются вмятины. Вчера здесь этого не было, но, если Куроо что и узнал об Алисе Хайбе за полгода тесного сотрудничества, так это то, что комфорт и роскошь разрастаются вокруг неё так же стремительно, как чёрная плесень.
Обняв подушку, на другой половине дивана, дрыхнет Лев, и Алиса, не отрываясь от телефона, расталкивает его лакированным носком туфли.
— Он здесь, хватит слюни пускать, — говорит она. Лев сонно моргает, но расплывается в дурашливой улыбке, завидев Тецуро.
— А-а, Куроо-санчик! Мы только тебя и поджидали… — его тон скачет, как каучуковый шарик, бьётся звонким эхом о голые бетонные колонны и стены. — Разреши наш спор. Я хочу снять видос, ну, знаешь, по старинке, чтоб как в фильмах: типа, во, Козуме-сан, глядите, ваш сын у нас! А Лиса говорит, что это безвкусица и куда изящнее, — он кривляется, передразнивая сестру, — будет послать короткое сообщение секретарю. Но мы должны хоть палец какой приложить к посланию, не? Для эффекта.
От мыслей об окровавленных кусачках Куроо становится дурно. Дурно? Нет, не то. Дурно — это когда взмах веера, и затянутый корсет, и суета в родовом поместье. А его, говоря просто, переёбывает с размаху: тошнота клубится в горле, ползёт вверх, как в коптильне дым, пока в животе горит ненависть, трещит страх.
Он улыбается, разминая плечи — похрустывает суставами, прогоняя с позвоночника дрожь. Он должен казаться ленивым, беспечным. Лев — мелкий идиот, но Алиса нет. Она всё поймёт.
— Сначала угроза, а потом уже действие, — говорит он, зевая. — По нарастающей надо, Лёва, по нарастающей. Если начнёшь с пальцев — взбесишь её сразу, пропустив самую лакомую часть: отчаяние и ужас.
— Вот и я о том же, — согласно хмыкает Алиса. Она откидывает за плечо длинные светлые волосы, касается пальцем края губ, проверяя в отражении экрана, не смазалась ли алая помада. — Мысль о том, что мы можем сделать с её сыном, напугает Козуме сильнее, чем постфактум уже совершённого.
— Вы пиздец скучные, — цыкает Лев, выкорячивая свои длинные конечности. Сползает по спинке дивана, обиженно складывает руки на груди.
— Надо поставить ультиматум, — рассуждает Алиса, набирая что-то в телефоне. — Пусть созывает совет директоров и объявляет о продаже акций компании. До вечера, скажем. Нет. До обеда. Потеряет власть в фасадной компании — начнут ворочаться и в теневой.
Куроо с деланным безразличием пожимает плечами, подходя к журнальному столику и перебирая контейнеры из ресторана, будто запечённая утка интересует его куда сильнее судьбы Некомы.
— А соусы заказывали? — спрашивает он, шурша пакетами.
— Где-то были, вон, рядом с кимчи, — отмахивается Алиса. — Ого. Быстро, однако.
Она показывает Льву и Куроо экран телефона, на котором высвечивается незнакомый номер.
— Включи громкую связь! — подбирается Лев, но Алиса жестом приказывает ему заткнуться. Подносит трубку к уху, и её губы растягиваются в прохладной улыбке. — Козуме-сан, и вам доброе утро.
Она выслушивает ответ, и взгляд её остаётся ледяным. У неё удивительные глаза, у Алисы. Похожи на алмаз Хоупа, покоящийся во впадинке между её ключиц. В них столько же обточенных граней, столько же стеклянного блеска, столько же твёрдости и памяти о пролитой крови.
— Разумеется, жив. Поболтать?.. Не уверена, что он в настроении… Но если уж изволите… — она встаёт, расправляет складки на белоснежной юбке, даёт отмашку Куроо: за мной.
Тот картинно выставляет палец, обожди, мол, дай дожевать… Лев вскакивает за сестрой следом, хрустит костяшками и идёт к грузовому контейнеру в дальней части склада.
Тецуро устраивает спектакль, до последнего не отрываясь от еды, наклоняется над столиком, стараясь умять побольше пропитанного соевым соусом риса, отходит на пару шагов и возвращается, чтобы закусить стружкой нори. Алиса закатывает глаза.
Куроо нагоняет их, забрасывая руку Льву на плечо. Скрывает за дружеским жестом попытку сдержать, проконтролировать: ни шагу. Только посмей.
Алиса, навалившись всем своим хрупким весом на тяжёлую металлическую задвижку, с трудом открывает её. Дверь грохочет, скрипит в петлях, и Куроо прикидывает, сколько секунд потребуется, чтобы достать пистолет, сделать два выстрела и разрушить мост, который кирпичик за кирпичиком возводил двадцать лет своей жизни, с тех пор как дед — бывший сотрудник спецслужб — усадил его за стол и сказал, кто убил его семью. Сказал, что научит, как отомстить.
«Придётся много работать, Тецуро, чтобы сделать всё правильно. Юудай Хайба должен оказаться за решёткой, сдохнуть позабытым всеми ублюдским псом, ты понял меня?»
Он понял.
И он близок, так близок к этому…
Куроо с предупреждением касается локтя Алисы — не «будь осторожна, он может быть опасен», а «будь осторожна с ним, будь с ним осторожна», но она не замечает разницы, лишь отмахивается пренебрежительно. Не боится идти вперёд безоружной — значит, оставили его связанным на всю ночь.
Пистолет, два выстрела — секунда, полторы?.. Нет, он не убийца, никогда не был. Вырубить их — на пару секунд дольше, войти, схватить, закинуть на плечо, бежать, бежать, бежать… «Вот, Козуме-сан, ваш сын — это плата за одолжение. Сделайте так, чтобы Юудай Хайба сгнил в одиночке на вшивом матрасе».
Но так он ничего не закончит — только начнёт. Сколько людей погибнет в череде мстительных кровавых расправ? Сколько жуков-могильщиков потребуется, чтобы…
— Козуме, подъём. Поболтай с мамочкой, — голос Алисы стелется персидским ковром — шлейф из комфорта и роскоши, чёрная, чёрная плесень. Он ползёт ледяной корочкой по железным стенам контейнера, вымораживает его стерильностью операционной. Куроо не хочет знать, что там, реанимация или вскрытие, но ему приходится сделать шаг и заглянуть внутрь.
Темно, душно, но всё равно холодно. Контейнер пуст внутри: ни матраса, ни бутылки с водой.
Куроо не знает, чего ждал: что Кенма будет лежать, свернувшись в углу? Что горбиться будет, сжавшись комком, спрятав лицо в коленях? Нет, он сидит всё на том же стуле в центре. Руки связаны за спиной, наверняка онемели уже давно, боль страшная от каждого вдоха. Но его лицо не выдаёт её, взгляд ясный, злющий.
Когда он замечает Куроо, что-то меняется. Сдвигается тектонически — надлом плит, землетрясения, цунами, оползни. Катастрофа сминает планеты в его глазах, искорёживает орбиты, подталкивает галактики к неумолимому столкновению.
Куроо видел астрономическую реконструкцию двух врезающихся друг в друга галактик: их ядра сближаются, хвосты расплетаются, с медлительной нежностью лаская друг друга, ореолы миллиарда звёзды смешиваются, перепутываются, трутся, ластятся, как руки прощающихся влюблённых. И они разлетаются в разные стороны, навсегда поменяв траекторию своего бесцельного полёта.
Тысячи, миллионы световых лет — вот сколько занимает этот процесс. Он случается с ним за долю секунды. А потом Кенма отводит взгляд.
Алиса подносит телефон к его уху.
— Скажи: «Привет» мамуле, — улыбается она.
— Бокуто и Акааши не виноваты. Ты их нашла? Они в порядке? — он бросает на Куроо полный ненависти взгляд. — Так разыщи! — огрызается он. Заставляет себя выдохнуть, прикрывает глаза, слушая ответ. — Ага. Нет. Да я тут сдохну в любом случае, забей. Не надо.
Алиса забирает телефон, уточняя:
— Наговорились? Вот и славно. Жду новостей к обеду, — и бросает трубку. — Сдохнешь ты тут или нет, решать мне. Понял? — прохладно говорит она. Кенма не отвечает, лишь сильнее стискивает челюсти. — Лев, за мной. Отец ждёт. Куроо… — она переводит деловитый взгляд с него на своего пленника. — Подготовь его для эфира через часок-другой. Кажется, Козуме-сан не понимает всей серьёзности положения.
— Эй! Я тоже хочу остаться, самое интересное… — ноет Лев.
— Помолчи, — затыкает его Алиса и выходит, уводя брата за собой.
«Подготовь его», — резонирует в голове. И от рези там больше, чем от резона.
Куроо слушает, как отдаляется стук каблуков, как ворчит вдалеке лифт, принимая пассажиров.
Он не прикрывает за собой тяжёлую дверь контейнера — незачем. Кенма не сможет сбежать, даже если попытается. Но он и не будет, тоже ведь понимает.
Куроо обходит стул, принимаясь развязывать его руки: кисти посинели, запястья белые, обескровленные, предплечья дрожат от напряжения. Блять… Тецуро выдыхает, распутывая узлы.
— Сейчас больно будет, потерпи, — говорит он, не узнавая собственный голос. Когда кровь возвращается, всегда больно.
Он не боится, что Кенма попытается его ударить. Другого боится: что молчать будет, что даже в сторону его не посмотрит. Но не проходит и минуты, как он сплёвывает ядовито, желчно:
— Что ты сделал с Акааши? Где Бокуто?
— Какая разница? Всё равно не поверишь, что бы я ни сказал, — Куроо растирает его запястья, стимулируя циркуляцию: быстрее начнётся — быстрее закончится, но Кенма выдёргивает свои руки из его. Они не слушаются его, колотятся адски, как в приступе каком-то.
— Не трогай… меня, — хрипло, с одышкой. Он прикрывает глаза, роняя голову на грудь. Зажмуривается, терпит.
Куроо оставляет его в одиночестве, уходя за водой и остатками еды. Ему нужно поесть.
Когда он возвращается, Кенма сидит всё так же, не двигается. Ему не страшно, понимает Куроо. Он ненавидит его так сильно, что остальные чувства немеют, глушатся.
Он никогда не простит его. Вообще без шансов. Ноль.
Куроо ставит пластиковую коробку с уткой и рисом ему на колени, оставляет палочки балансировать на краю. Бутылку опускает у ножек стула, к которым привязаны его голени.
— Ешь.
Кенма берёт палочки негнущимися пальцами. Мгновение — и сжимает одну в кулаке, замахивается, и Куроо успевает перехватить его руку ещё до того, как понимает: он целился не в него. Целился в яблочко. Своё, адамово.
— Блять, Кенма! — вырывается у него, когда он со слепящей, беспомощной яростью отбрасывает клятые палочки в сторону. — Что ты… Что ты творишь?.. — выдыхает, пытаясь взять себя в руки. Отступает на шаг, чтобы… Чтобы просто не упасть перед ним на колени, чтобы не вжаться лицом в бёдра и умолять, умолять, просто послушай, просто дай мне объяснить, дай мне время — я всё исправлю, я попытаюсь, я…
— Я тут сдохну, — рычит он. — В любом случае. А так хоть руки матери развяжу.
Он хмыкает, разминая затёкшие кисти. Дёргается всем телом, сбрасывая с себя ресторанный контейнер — мясо с чавкающим звуком плюхается на жестяной пол, рис рассыпается у его ног.
Куроо растирает лицо, пытаясь собрать свои мысли, но они крошатся стылой землёй, разбегаются жуками. Видишь? Ползи и жри, ползи и жри…
— Успокойся, — приказывает он себе.
— Я, блять, спокойнее злоебучего удава, — цедит Кенма. — Делай уже, что сказали, и вали.
Он не хочет его видеть. Конечно же, нет.
— Ну, чего ждёшь? Давай, избей меня, мне даже понравится, — выговаривает он, пропуская слова сквозь мясорубку. Лезвия и кровавый фарш. — Трижды кончу: за себя, за тебя, за коммунистическую партию Японии.
Куроо садится на пол, прислоняясь спиной к жестянке. Консервная банка, вот это что. Он здесь маринуется, как имбирь. Он скоро запреет и станет настойкой — такой крепкой, что по горлу волдыри и ожог пищевода. Его можно будет поджечь, поднеся к коже спичку.
Он достаёт зажигалку и сигареты, закуривает.
— Можешь прожечь мне веко, будет пиздец как внушительно, — подначивает Кенма. Он наклоняется, поднимая с пола бутылку, откручивает крышку и швыряет в Куроо — тот позволяет ей ударить в плечо, расплескаться по футболке, растечься рядом. — «Я не буду уродовать твоё тело», — фыркает Кенма. — Ну да, точно. Товарный вид же надо сохранить, а?
Куроо качает головой, затягиваясь. Ментоловые «Хоуп», уже два с половиной года.
«Нахера ты эту бурду куришь?» — спросил как-то Яку. Куроо мог бы объяснить ему, что это — объятия издалека, на расстоянии, это февральская ночь на балконе и падение хеттского царства, да разве ж Мориске бы понял? Нет. Так что Тецуро сказал ему: «Оральная фиксация, дружище. Или так, или расстёгивай ширинку».
— Можешь меня даже трахнуть, — говорит Кенма. — Снимем хоум-видео, твои хозяева будут в восторге: цепной пёс Хайбы ебёт наследника Некомы, смотреть онлайн и без регистрации. Давай. На дорожку. Всунул — вынул. Или что, уже не встанет? Тащи виагру тогда. У тебя ж её запасы небось: всегда под рукой, чтобы быть готовым играть любовничка. Невъебенный актёрский талант, хуетнадцать Оскаров из десяти.
«Не играл я», — хочет сказать Куроо, но молчит. Разница. Всё дело в разнице и в том, что её нет. Между алмазом Хоупа и сигаретами «Хоуп». Между яхтой с казино и спасательной шлюпкой. Между первой его душой и девятой. Ни-ка-кой.
Не играл, а всё равно умудрился проиграть. И роль эту, и всё, блять, на свете.
— За сколько они тебя купили? Или ты на добровольных началах трудишься, за идею?
За две, ага. Одна налево, другая направо. Разрывной экспириенс. Дыбный.
Его передёргивает, и пепел падает с сигареты на джинсы.
— Что с моими телохранителями? — это тоже с надрывом, с яростью, но другой. Глубже, в корневище самом. Там, где подземные реки и недогрызенные кости.
— Живы, — отвечает Куроо. Одно слово — и он уже устаёт.
Кенма тоже примолкает. Поверил, похоже. Это остаточное, по инерции. Скоро пройдёт.
«Обещал же тебе», — думает Куроо, втягивая молчание сквозь фильтр. Тишина едкая, горче дыма, студёней ментола. Оседает в лёгких сажей, Минздрав не рекомендует. Капля никотина убивает лошадь, капля этого, походу, выкосит и табун.
— Это ты зря, — произносит Кенма уже спокойнее. — Акааши прострелит тебе голову, когда найдёт.
Тецуро усмехается, чувствуя, как улыбка расползается трещиной по лицу.
«Пускай, — думает он. — Пускай прострелит».
Она ему не очень-то и нужна, его голова. Всё дело в разнице, а её нет.
Куроо докуривает, тушит окурок в луже воды, и он тихо шипит, загибаясь.
Он поднимается, подходя к Кенме, и тот упёрто вздёргивает подбородок, смотрит жгуче, страшно. Смертью смотрит, войной и голодом.
— Давай уже, — огрызается Кенма. Ждёт удара, жаждет его. «Пожалуйста».
Куроо не хочет его бить, никогда не хотел. Перед сексом, в качестве прелюдии — это тоже ему поперёк было вначале, сложно, через излом. Но видел, что Кенме нужно, позарез нужно, сильно, глубоко. Научился даже с трепетом каким-то, с пьяным ликованием принимать это доверие. Потом нащупал грань, когда ему — удовольствие в боли, когда себе — боль в удовольствии.
Хотелось дать ему что-то, что другие не могли. Горделиво так, глупо хотелось… До одури. Нравиться стало, что он, только он его видит нагим, открытым, вспоротым по швам. Что только ему доверяют, только его хотят.
Но теперь… Нет. Он не знает, как это сделать.
«Помоги мне», — думает Куроо беспомощно, но пугается своих мыслей. Скашивает взгляд на отброшенные палочки, сглатывает режущее, солёное.
Лучше уж он сам. Вернутся Хайбы — всё закончится хреново. Алиса раскусит его, Лев займёт его место, и тогда… Нет, нет. Лучше он сам. Лучше он… как-нибудь…
Куроо выпрямляет спину, хотя хочется согнуться, лбом прислониться ко лбу, выдохнуть в его губы что-нибудь значимое, но бессмысленное. «Не трогай меня».
Хорошо.
Не тронет.
Лаской — не тронет. Нежностью, заботой — не станет. Это слишком, такое не вынести, так нельзя с людьми, негуманно ведь. Страшно.
— Я разобью тебе нос, — произносит он. — Не сломаю, но кровь будет.
Этого хватит для вида, должно хватить. Она потечёт по губам и подбородку, заляпает воротник, скроет собой его слабость.
В конце концов, нос — это далеко не самое худшее, что можно разбить.
— Просто убей меня, сделай одолжение, — фыркает Кенма. — По старой др…
Не договаривает, одёргивает себя. Друзьями их назвать язык не поворачивается. Куроо бы тоже не смог — слишком уж это мелкое слово, простое. Как назвать человека, за которым следил четыре года? Которого выучил, вызубрил «от» и «до»: ночью разбуди — расскажешь, к доске выйди, на стульчик встань. Которым заполнил каждую минуту каждого дня, которого пережёвывал каждый завтрак, обед и ужин, смаковал, перекатывал на языке. Которого прочитал от корки до корки, которым исписал отчёты, заполнил ящики. На которого внутри настроен радар, который на каждой карте — пункт назначения, голос которого ловишь радиоволнами, и они захлёстывают с головой. К которому инстинкты рвутся, к которому нейроны тянутся, образовывая новые связи, узлы, переплетения — венки вьются, царапая виски, плющ врастает в позвоночник. Которого целовал до головокружения, в руках держал — вот оно, вот оно, здесь, рядом, и не надо ничего больше, больше ничего, пожалуйста, больше никогда…
Куроо кладёт пальцы на его челюсть, фиксируя голову, чтобы шею не повредить. Всего один удар, ну же, давай. Короткий, быстрый, не слишком сильный, чтобы не сломать, но и не слабый, чтобы не пришлось ещё раз. Ещё раз он точно не сможет.
Кенма смотрит на него в упор, глаз не закрывает. Ожидание взбешивает его, мышцы челюсти напрягаются у Куроо под пальцами, он чувствует, как скрипят его зубы.
Легче было бы представить, что это кто-то другой, но нельзя, совсем нельзя, нет, он должен понимать, должен помнить. Он сдохнет с этой памятью, через жизнь её пронесёт, потому что только так правильно, только так — честно.
Но ударить его сейчас не то же, что раньше. Там было доверие, слепое, интимное. Там было разрешение и просьба. Согласие. А сейчас…
Если он ударит его сейчас — это конец. Всему конец. Всё, что между ними было, потеряет значимость, лишится смысла: все его оттенки и коннотации смоются кровью, будто и не было.
— Чего ты, блять, ждёшь?..
Чего он ждёт — не заслужил. Было бы всё иначе… Было бы так: плен и принуждение, шантаж… Было бы так: «Ударь его, Куроо, или получишь пулю в висок»… Было бы — Кенма смотрел бы на него иначе, сказал бы: «Всё нормально, просто сделай это — и забудем». Нет, он умнее, понятливее. Сказал бы: «Пожалуйста». Чтобы как всегда, будто это игра, будто они в рамках правил, и рамки эти не давят. Им — не давят.
Резные, музейные рамки. Пикассо жёг свои холсты, чтобы согреться, помнишь?
Он рисовал проституток в больницах, чтобы запечатлеть их отчаяние, а потом топил этим отчаянием печь — лишь бы тепло. Лишь бы продержаться до утра.
Галерею бы целую сейчас поджечь, но не хватит же. Лувр, музей ещё какой…
Там всё равно ничего ценного, в этих музеях. Всё вынесено. Из исторических музеев сбежали все скелеты. Из музея искусств похищено всё искусство. Из музея пыток вынесены все пытки — даже невыносимые. Пусто там теперь. Здесь всё.
«Я не могу», — думает Куроо.
Ни поцеловать его, ни ударить. Возведено в одинаково невозможную степень, уравнено. Всё дело в разнице, а её нет.
— Ты издеваешься?.. — то, что должно было быть шипением, выходит шёпотом. Дыхания в нём больше, чем слов, но Куроо умеет читать по губам. По этим губам он умеет вообще всякое, что угодно. — Я сдохну тут так или ина…
— Хватит, — обрывает его Куроо. Пальцы сжимаются на секунду, но тут же опадают, сползают к горлу, держат без силы, просто чтобы чувствовать пульс. — Хватит это повторять.
— Лучше бы я приказал тебя прикончить ещё в Яме, — говорит Кенма. Ровно так, размеренно. — Лучше бы ты утопился тогда в бассейне, слышишь? Мог бы вернуться — убрал бы стекло со дна, чтобы ты мучился, пока тебя медузы жгут. Лучше бы ты в «Аполло» этом ебучем взорвался к хуям. И парашют тебе не надо было давать. И… И трахаешься ты дерьмово, вообще ни о чём. Мне, блять, противно, что я с тобой одним воздухом дышу, что…
Куроо чувствует, как изнутри поднимается смех — клокочущий, колющий, клочистый. Прошивает шрапнелью его в решето. И лёгкие треплются, дырявые, бьются, хлопая, о рёбра, лезут ошмётками через глотку. Он смеётся, припадая на колено, сгибаясь под тяжестью этого смеха, роняет голову Кенме на плечо, лбом утыкается, держится за спинку стула.
Господи… Зачем же ты, а? Зачем ты говоришь это всё? Зачем пытаешься разозлить, развести на этот жалкий удар? Зачем пытаешься облегчить задачу — это ведь не твоя забота, ты не должен, не должен пытаться помочь… Это слишком.
Правда же, слишком.
Кенма дёргается, извивается, прикованный к стулу, силится сбросить с себя его тушку.
— Слезь с меня, свали, блять, не трогай, с-сука… — его руки упираются Куроо в грудь, тянут за футболку — прочь, прочь, ближе, нет, нахуй, прижать, царапая спину, толкнуть, да, ближе и… — Ты сам это устроил. Это всё ты, твоя вина, так что не смей теперь… Ты не имеешь права, Куро. Ты…
Тецуро не смог бы сказать, в какой момент руки Кенмы начинают прижимать его к себе, а не отталкивать. Потому что разницы, на самом-то деле, никакой. Всё дело в ней, в разнице, а её… Это неважно. Так, нюансы.
Кенма целует его зло, рвано, кусаче. Потом целует слабо, отрешённо, будто его здесь нет, или Куроо нет, или обоих их нет, не было и не будет. Потом не целует вовсе, просто их губы вместе, рядом, касаются друг друга, но не двигаются.
Кенма не отстраняется, просто Тецуро выскальзывает, сползает на пол, утыкается лицом в его живот — тот напрягается под его щекой, но расслабляется, становится мягким, замирает. Рука Кенма падает ему на макушку, сжимает волосы в кулак, отпускает. Он дышит медленно и тяжело. Куроо не дышит вовсе.
— Ты должен… — Кенма сглатывает, Куроо чувствует это всем телом — руками, которыми обвивает его талию, лицом своим, грудью тоже. Особенно грудью. — Должен всё мне объяснить. Нормально, по слогам. Куро, ты понял, блять? Т… Тецуро, — выдох тихий, едва-едва.
Куроо кивает, вжимаясь ближе. Жалкое, убогое ничтожество. Плевать. Честно? Плевать. Разницы нет, вообще никакой разницы.
— А теперь поднимись, возьми себя в руки и разбей мне нос.
Может, это новая игра. Правила те же, ставки другие. Может, Кенма понял, как им воспользоваться, увидел возможность и не стал её упускать. Может, он предаст его, как только выберется, — это было бы справедливо. Его очередь.
Это ничего не меняет. Десять отличий, девять отличий, восемь, семь, шесть…
— Вставай, — он дёргает его за воротник. — Иначе я сделаю это сам о твой ебучий затылок.
Мерзкие безвольные черви в башке заинтересованно копошатся: так было бы проще, не правда ли? Куроо давит их, решительно поднимаясь с колен.
— Готов?
— Угу. Вся жизнь вела меня к этому торжественному мо… Ргх! Бля, — Кенма задирает голову, зажимая пальцами кровоточащий нос. Голос его звучит гнусаво, хлипко. — Хорошо пошло.
Куроо отодвигает его руку от лица, осторожно касается пальцами переносицы — не сломана. Вымазывает в тёплой крови лицо Кенмы, чтобы выглядело помрачнее. Тот разрисовывает его костяшки — рисование пальцами, мастер-класс.
— Можешь ещё глаз мне подбить, чё уж, — бурчит он. Кровь стекает по его губам, и он облизывается, морщась от ржавого привкуса. — Не стесняйся, чувствуй себя как дома.
Куроо пытается, но не может выдавить из себя ответную шутку.
— Твоя мать согласится на условия? — спрашивает он, поднимая с пола бутылку воды — осталось ещё на пару глотков. Он вытирает горлышко краем футболки, протягивает Кенме, и тот пьёт жадно, быстро.
— Нет, — отфыркивая кровь, качает головой он. — Не дура ведь.
Куроо кивает: он так и думал. Значит, времени у него в обрез.
— Я вытащу тебя, — говорит он. — Но мне нужно закончить работу здесь.
— Работу, — Кенма хмыкает, смотрит внимательно, цепко. — На Хайбу?
Куроо не отвечает поначалу. Нельзя. Он не должен… Раскрыть себя перед наследником Некомы?.. Вложить пистолет в руку того, кому воткнул в спину нож? Самоубийство.
Но взгляд Кенмы напряжённо застывает, и Куроо понимает: выбора у него нет. Между молотом и наковальней он выбирает, нет, уже выбрал встать на колени и щекой прижаться к его животу.
— Нет, — говорит он. — Юудай Хайба убил мою мать и сестру. Я должен разобраться.
— Разобраться, — опять повторяет, взвешивая слово: сколько в нём грамм, сколько калибров?
— Не так, — отзывается Тецуро. — Я посажу его, но нужны улики. Весомые.
Кенма смотрит на него долго, неотрывно. Куроо видит, как проносятся перед его глазами все моменты, когда он подходил к грани закона, ступал на черту, но не за неё. Как складывается, срастается, зреет…
— Кто ты?
О, Куроо столько раз слышал от него этот вопрос… Кто ты, кто ты, кто ты?
Он никогда не думал, что сможет ответить.
— Спецагент РКН Куроо Тецуро, — говорит он, щёку стягивает от неловкой косой ухмылки. — Показал бы корочку, но дома забыл, в горящей мусорке, сам понимаешь…
Он разводит руками, но они тут же безвольно опадают. Вот и всё. Карты розданы, ставки сделаны, круг завершён. Вскрываемся. Пять тузов?
Надо же, какая удача.
— Блять, — после долгой, заторможенной паузы выдыхает Кенма. — Я ведь угадал. Тогда, в первый день… Может, ты ещё и внебрачный сын президента, а? Для фулл-комбо.
— Но… Как ты узнал? — Куроо в притворном удивлении закрывает рукой рот, и Кенма закатывает глаза. Потом замирает, отмирает обратно, вертит головой, снова глючит, не прогружается.
— Пиздец, чё. Не знаю, что тут ещё сказать, — он щёлкает суставами в пальцах, шмыгает носом, из которого наконец перестало течь. — Меня тоже посадить собирался?
— Надо бы, конечно, по-хорошему… — Куроо прислоняется спиной к стенке контейнера, и она гулко выгибается, гудя металлически, тоскливо и обиженно. Он складывает руки на груди. — Но я хуёвый агент, сразу скажу. Самоуправец и конченный взяточник.
— И как тебя подкупить?
— Тебе? Проще простого, — пожимает плечами Куроо. Этот беспечный флирт — короткая передышка — даётся ему легче с каждым словом. Это пока не мир, но временное прекращение огня. Шанс выползти из окопа и упасть, раскинув руки, на минном поле. Вспомнить, как выглядит небо. — Даже деньги не понадобятся. Снять кое-что, правда, всё же придётся, но! Не с банковского счёта.
— Могу снять тебе комнату в блошином мотеле. Пойдёт?
— Для начала, — кивает Тецуро. — Знаешь ведь, как оно бывает: сначала снимаешь номер, потом трусы…
— Потом показания и биометрику.
Куроо смеётся.
— У нас в Корпусе шутка есть такая: «Снял показания? Молодец, надевай обратно».
— Смешно — охуеть, сейчас кончусь, — с мрачнейшим выражением лица ровно произносит Кенма. — Уёбище ты всё-таки, знаешь?
— Есть такое, — соглашается Куроо, потому что возразить ему по большей части-то и нечего.
Молчание, поначалу лёгкое, звенящее, наливается между ними тяжестью, и он делает шаг к Кенме, наклоняясь к его лицу, не целует — нельзя, испачкается кровью. Да и… Не дастся ведь. Не сейчас, не так. Но они близко, и пока этого достаточно.
— Мне надо идти. Времени мало. Не скучай, да?
Кенма неясно фыркает, не отвечает.
Что будет дальше с ними? Когда всё закончится. Когда он засадит Хайбу, когда вернёт Кенму его телохранителям, убедится: жив, цел, в безопасности.
Уйдёт из Корпуса, наверное… Не выйдет остаться, больше нет.
И что тогда? Без цели, без семьи, без… него. Без разницы. По нулям.
Да. Исчезнуть. Он сможет просто исчезнуть.
Куроо Тецуро? Кто это? Его никогда не существовало. Вы, должно быть, ошиблись именем, адресом, проверьте в другой базе данных. А от базы вверх, по стволу колонны, к самой капители… Резной, закрученной. Её найдут археологи в каких-нибудь руинах, засвидетельствуют падение безымянной империи. Будут нежно-нежно, ласково-ласково смахивать песок и пыль с его костей. Тысячи тысяч жуко-часов его хоронили, десятки десятков археолого-дней его будут раскапывать.
Бессмысленная работа, монотонная, скучная.
Но это приятная скука, продуктивная. Умиротворяющая даже.
Осталось немного. Совсем чуть-чуть, последний рывок — и он станет её частью.