Как красиво дьявол спит

NC-17
Заморожен
346
5
Фэндом:
Размер:
116 страниц, 39 255 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
346 Нравится 152 Отзывы 75 В сборник

(V) Дьявол спит

Настройки
Примечания:
      Утахиме чувствует горячие поцелуи на своей взмокшей шее и податливо выгибается. Бледная кожа маняще обтягивает рёбра, точно зазывая прикоснуться, потрогать, обхватить, пересчитать. Прикусить. Больно, до крови. Оставить след на коже, пустить свою слюну в кровь, чтобы та въелась вплоть до волокон костей. И засела в мозгу, как неизлечимая опухоль.       Язык скользит по затвердевшим соскам, обводит ореолы, давит на них, пока из громкого рта Утахиме доносятся сладкие стоны. Они ласкают слух, заполняют пространство, выталкивая пустоту. Тяжёлый член скользкой головкой упирается ей в бедро. Утахиме чувствует как смазка течёт из её лона, образуя пятно на простыни.       Она сходит с ума от мысли, что до пульсации во влагалище хочет ощутить в себе член. Так, чтобы он достал ей до глотки; чтобы она подавилась им, задохнулась от него, не взяв ни сантиметра в рот.       — Ещё, — вымученно стонет она, облизывая искусанные губы. — Ещё, Аято, ещё!       Длинные пальцы входят в её щель без сопротивления. Она настолько мокрая, что может напоить Кувейт. Но первый глоток достаётся Аято. Он спускается ниже, подхватывает под бёдра и лижет её с усердием путника, измученного жаждой. Утахиме не нужно смотреть, чтобы видеть его блестящий подбородок. Не нужно вслушиваться, чтобы и без того отчётливо слышать, как скользит его язык по её складкам.       Она чувствует приближение острого оргазма, царапает ногтями широкие плечи, когда Аято возвышается над ней и жадно целует. Смешивает свою слюну с её. Утахиме глотает без замедления. Послушная девочка. Радует своего жениха только так. Разводит ноги в стороны, позволяя разглядеть себя от и до. Зацепиться взглядом за покрасневшие колени, дрожащие стройные ноги, блестящую мокрую щель, так и манящую для поцелуев, укусов. Жёсткого секса.       Чтобы навзрыд, до истошного крика, до потери сознания. Чтобы волосы встали дыбом, а тело тряслось, заставляя кровать ходить ходуном. Чтобы мокли простыни от каждого оргазма. Чтобы утром невозможно было стоять на ногах. Чтобы кровь лилась от каждого глубоко укуса. Оседала на языке, заполняла желудок. Чтобы горячая сперма густой струей заливалась в шейку матки. Чтобы в чреве зарождался ребёнок, первый крик которого заставил бы содрогаться весь мир.       — Аято! — стонет Утахиме, смаргивая слёзы. Они текут по её щекам, спадают на наволочку подушки. Она стонет его имя так сильно, так громко, что вот-вот они оба оглохнут.       Кровать скрипит в такт грубым толчкам. Утахиме в ровно минуте до того, как поймать очередной оргазм и отключиться.       — Утахиме… — как сквозь толщу воды. — Утахиме… Утахиме… Утахиме!       Она распахивает глаза, готовясь обжечься о зелену выразительных глаз, но вмиг замирает. Воздух застревает в глотке от испуга.       Широкий оскал светит белоснежными ровными зубами.       Смерть приходит далеко не в чёрном одеяние, как писалось в книгах и сказках. Смерть приходит вся в белом, как ангел, сидящий у колен Бога. Или как сам Бог.       — Утахиме…       — Ты… — выдыхает она, округляя испуганные глаза. — Ты…       — Утахиме, — белая чёлка спадает на взмокший лоб, а голубизна глаз проникает в самое сердце, как пуля, пущенная в упор. — Моя милая…       — Годжо, — опасливо тянет Утахиме, а затем вздрагивает, когда головка члена больно утыкается в шейку матки.       — Просыпайся, — ласково тянет он.       — Я… Я не…       — Просыпайся…       — Я не могу…       — Утахиме, — чуть твёрже. — Вставай…       Громкое дыхание загнанной дичи свистит в ушах.       — Не надо, Годжо…       — Иори, — секундная пауза. — Просыпайся, бесполезная ты идиотка!       Образ Годжо мгновенно рассеивается, позволяя грубым рукам схватить Утахиме за горло и грубо встряхнуть.       — Отец! — вскрикивает она, а затем резко распахивает глаза.       По телу бежит ток, пока зрение пытается адаптироваться к яркому белому свету. По вискам течёт пот, в треснутых губах больно колит. Голова раскалывается на части.       — Утахиме… — тихий голос, знакомый ей вот уже двенадцать лет.       Утахиме беглой мыслью думает, что надо бы вырезать к чёртовой матери своё имя, данное ей отцом, как проклятие.       И пускай он веками горит в адском пламени.       

***

      Холодная наволочка затхлой подушки приятно остужает горячую щёку, пока глаза постепенно привыкают к ядреному свету прожекторов. Промёрзлый воздух острыми клыками скользит по взмокшей коже. Утахиме не сразу понимает, что лежит на животе на какой-то скрипучей кровати, раздетая по пояс.       — Очнулась? — голос ровный, спокойный. Тяжёлая рука ложится на лопатки, когда Утахиме хочет встать. — Не шевелись.       — Что ты со мной сделал? — с плохо скрываемым испугом тянет она, жмурясь от непонятной боли.       — В очередной раз спас твой красивый зад, — хмыкает Годжо, сильнее нажимая на спину. — Не шевелись, сказал же.       — Отпусти меня, — шипит Утахиме, но пошевелиться не может. Рука Годжо точно бетонная плита, придавливает её намертво.       — Болит что-нибудь? — Годжо игнорирует просьбу с присущей ему лёгкостью. Как и всегда.       Пелена первичного шока, наконец, спадает, позволяя Утахиме прислушаться к своим чувствам и в полной мере почувствовать тупую боль в грудной клетке.       — Не знаю… Грудная клетка, — задыхаясь тянет она, а затем судорожно втягивает воздух, когда Годжо осторожно, но быстро переворачивает её на спину.       Абсолютно обнажённая, Утахиме тут же прикрывает грудь и покрывается пятнами.       — Мне нужно посмотреть.       — На что? На мою грудь? Совсем двинулся, идиот?!       — На то, что болит, Утахиме. — Она видит, как закатываются его глаза и играют желваки на лице. — Потом покажешь мне свой характер, дай посмотреть.       Утахиме ошпаривает его хмурым взглядом и поджимает дрожащие губы. Боль острая, едва терпимая. Заставляет облиться холодным потом и плотно сжать челюсти. Мысль о том, что Годжо будет видеть её нагую, беззащитную, злую от беспомощности, злит.       Утахиме прикрывает грудь дрожащими ладонями, разводя в стороны локти.       — Смотри так, — хрипло цедит она и крупно вздрагивает, когда Годжо без промедления касается пальцами её рёбер.       Судорожный вздох срывается с её губ. Поджав их, Утахиме прикрывает глаза и жалобно стонет.       — Чёрт.       — Здесь болит? — Годжо ещё раз проводит пальцами по рёбрам, точно пересчитывая их, как в том самом сне.       — Д-да, — выдыхает она, глубоко дыша. — Да…       — Плохо срослись.       — Что? — Утахиме ошарашено распахивает глаза.       — Сделай глубокий вздох, — строго цедит Годжо, заставляя ту стушеваться. Она не успевает развить мысль, что впервые видит Годжо чересчур серьёзным, строгим, не слушающим её выкриков, а чётко действующим.       — Что ты дела…       — Помолчи и сделай глубокий вдох, Утахиме! — рявкает он, и Утахиме тут же делает вдох, а затем громко вскрикивает, почувствовав сильное давление и хруст.       — Больно, — почти что плачет. — Больно, Годжо, больно!       — Терпи.       — Больно!       — Ещё немного.       — Мне больно! — выкрикивает она просто потому, что от крика становится чуточку легче. Утахиме мечется по постели, придерживаемая крепкими руками.       Резкая боль простреливает тело мощным током, бежит по позвоночнику, сводит затылок, въедается в мозг. Утахиме раскрывает рот, хватая воздух и судорожно глотая его. Острая нехватка воздуха жжёт в лёгких. Она чувствует, как пот течёт по её лбу, как слёзы щиплют глаза.       Сердце, застряв в её глотке, разрывается на части. Утахиме задушено стонет, дрожащими руками сжимая собственную грудь, как в том самом сне.       — Сейчас, вот сейчас, — голос Годжо тонет в набате, что стучит в ушах.       Утахиме смотрит умоляюще, как будто просит Бога проявить милость. И, столкнувшись с взглядами, замирает.       Боль стихает так же быстро, как и наступает. Утахиме измученно выдыхает. Приятная нега бежит по её телу, расслабляя затвердевшие мышцы. Годжо подаёт ей простыню, и она тут же прикрывается ею.       — Воды? — спрашивает он, протягивая бутылку. Утахиме ничего не отвечает. Выхватывает бутылку из рук и жадно пьёт из неё. Вода течёт по губам, вниз по подбородку, по шее. Никакого изящества. К чёрту изящество. Она напугана, зла, выжата досуха.       — Верблюд, — хмыкает Годжо, на секунду навеяв былые времена. Они рассеиваются быстро, не оставляя после себя ничего.       — Рассказывай, — цедит Утахиме, ставя бутылку на пол. Она резко садится на кровать и отползает к стене, прижимаясь горячей кожей к шершавой поверхности. — Рассказывай, чёрт побери.       — Ты погибла, — сухо сообщает Годжо. Предыдущие, пущенные в лоб слова, кажутся теперь детским лепетом. Вот, где настоящая пуля. Резкость, не носящая в себе ни доли тактичности.       — И где я сейчас? В посмертии?       — Была бы, если бы не я, — высокопарно хмыкает Годжо. Утахиме закатывает глаза; он всё тот же Годжо. — Ты упала со второго этажа и сломала позвоночник. Пришлось действовать быстро. Я не знал, запустится ли твоё сердце после резкого сроста, но оно запустилось. Правда пришлось попотеть.       — Сломала позвоночник? Как… Как ты… — качает головой, сжимая меж пальцев простыню. — Это обратная проклятая техника?       — Знаешь о ней?       — Конечно знаю, ты думаешь, я совсем тупая? — фыркает Утахиме.       — Ты явно идёшь на поправку, — довольно сообщает. — Язвишь, злишься. Всё как я люблю.       — Как долго я была мёртвой?       — Примерно шесть минут.       — Это много…       — Я никогда не использовал обратную проклятую технику на ком-то, кроме себя. — Годжо пожимает плечами, неловко улыбаясь. — Поэтому и пришлось попотеть. Сердце сложнее всего было запустить. Я не знал, справишься ли ты.       — Справлюсь ли я? — Утахиме кривит губы. — Я? Ты же меня спасал!       — Я не Сёко. Я понятия не имею, как запускать сердце и лечить переломанные кости. Действовал инстинктивно. И всё же…       — И всё же?       — Ты жива. — Голос твёрдый, ровный. В нём нет ни игривости, ни сострадания. Абсолютное ничего. Сухая констатация факта. И прямой взгляд, смотрящий в самую суть Утахиме. В свете прожекторов она у него как на ладони. Растрёпанная, обнажённая по пояс, прикрывающаяся простынёй. — У тебя сильное сердце.       — Стебёшься? — вспыхивает.       — Нет, Утахиме, я не стебусь, — говорит строго, точно отчитывает. — Я тебя тут по частям собирал. Сердце пришлось запускать не только обратной техникой.       — Массаж?       — Не только. Угадай с трёх раз.       — Издеваешься? Ты издеваешься?! Мы в чёртовом проклятом доме, который нас не выпускает. Я чуть с ума не сошла от него, а потом — от тебя. А потом свалилась со второго этажа и шесть минут провалялась трупом! А ты мне поиграть предлагаешь? — злость покрывает её щёки пятнами, бросает в жар тело.       — Утахиме, — тихо тянет он.       — Что ещё, придурок?!       — Ты красивая, когда злишься.       Лжец, тут же думает она. Лжец, как и куча других мужчин, которые пели ей сладкие речи, только чтобы заманить в свои сети и выпить все соки. Хотя она понятия не имеет, какой Годжо мужчина. Как он ухаживает, куда водит, что шепчет на ухо, как касается, как смотрит, как…       Утахиме встряхивает головой, сглотнув вязкий ком слюны.       «Куда тебя несёт, дура», — шипит она самой себе. Благо что не вслух, как в прошлый раз.       — Я не настроена играть, Годжо.       Он смеряет её вымеренным взглядом. Утахиме прекрасно знает, как она выглядит со стороны и ещё больше не понимает, что Годжо нашёл в ней красивого. В ней. В женщине, которая пять минут назад валялась трупом. В женщине, которую он никогда не считал себе ровней. В женщине, которую дразнил чаще, чем дышал.       «Что, чёрт возьми, ты нашёл, Годжо?», — вновь думает Утахиме, но вслух говорит:       — Просто расскажи мне всё как есть.       — Я пробовал простой непрямой массаж, но он не помог, — Годжо опирается на выставленную руку и переносит на неё свой вес. — Дефибрилляторов тут нет. Пришлось действовать из тех техник, что у меня есть. Оказывает Синий годен для того, чтобы разогнать кровь до мозга и сердца. Но я не думаю, что такое проканало бы с кем-то, у есть какая-то болезнь. Так что могу тебя поздравить, ты абсолютно здорова для того, чтобы вернуться с того света.       Годжо замолкает, даёт время подумать, осмыслить. Утрамбовать мысль в голове. Утахиме чувствует, как плавится её мозг. Она вернулась с того света и окуналась в ещё большую гущу событий. И теперь ей нужно свыкнуться не только с надеждами на Годжо, но и с тем фактом, что она была мертва. Не морально, как раньше, а по-настоящему, физически.       — Синий притягивает частицы, да?       — Надо же, — Годжо дёргает бровями в удивлении. — Ты знаешь.       — Я не могу пользоваться техниками, но я знаю их принцип работы, Годжо, — Утахиме гордо вздёргивает подбородок.       — Твой мозг и сердце стали магнитными точками для крови, — продолжает он, пропуская ход в их вечной перепалке. — Мне оставалось только заменить дефибриллятор. Непрямой массаж сердца с воздушными вибрациями минимальных ударных волн сгодился. Но…       — Но?       — Но, кажется, я не рассчитал силу и сломал тебе рёбра, — тянет Годжо, неловко улыбаясь.       — Не удивлена, — фыркает Утахиме, закатив глаза. — Раздевать меня обязательно было?       — А как бы я массаж сердца провёл с одеждой? Тебя что, в школе не учили правилам первой экстренной помощи?       — Я не ходила в школу, — тихо тянет она.       — Оно и видно.       — Заткнись. Сам небось только с учителями учился в роскошной комнатке, пока слуги заваривали тебе сладкий чай.       — А тебе что, не заваривали? — хмыкает.       — Нет, — Утахиме кривит губы. — Меня только били.       Слова слетают с её языка раньше, чем она отдаёт себе отчёт. Раньше, чем она вообще понимает, что сказала. Кому сказала. В глаза смотреть не хватает решимости, как и не хватает решимости что-либо добавить. Отшутиться или резко перевести тему. От паузы лучше не становится. Она точно время на тикающем детонаторе. Вот-вот взорвётся, погребая под собой всё живое.       — Били, значит, — сухо тянет Годжо. Утахиме не шевелится. Кажется, даже и не дышит, будто боится закрутить и без того туго натянутое напряжение. Боится надорвать его и почувствовать обнажённой спиной хлёсткий удар резины.       Как лошадиным стеком по хребту. Незабываемый вкус детства. Отцовская любовь.       — Расскажешь? — спрашивает Годжо, а Утахиме едва ли воздухом не давится от этой простоты.       Как будто у неё есть резонные причины открыть ему свою душу, позволить протянуть руку и коснуться её. Как будто у неё нет причин отказать ему, выплеснув в лицо всю свою очередную злость. Как будто у неё нет причин запереться от Годжо на тысячу замков.       Да у неё просто тысячи… Нет. Миллионы доводов ни черта не говорить, послать его куда подальше, рассмеяться в лицо, но вместо все этого Утахиме просто цедит:       — Нет.       — Да брось, Утахиме, — качает головой Годжо. — Я спас тебя, ты моя должница. Расскажи мне про себя.       — Столько лет, — смеётся Утахиме, сжав меж пальцев простыню.       — М?       — Столько лет прошло с нашего знакомства. И вот ты просишь меня рассказать о себе. Здесь, в проклятом доме. Мы не знаем, как отсюда выбраться без вреда самим себе. Мы не знаем, что с этим домом не так. Мы не знаем точное время и не знаем, как долго здесь находимся. Не знаем, сколько ещё будем находиться. Миссия на грани провала, но ты просишь меня рассказать про себя, — Утахиме вновь не сдерживается в смехе. — Ты и правда единственный в своём роде. Избалованный идиот, рождённый с золотой ложкой во рту.       — Избалованный идиот спас твой зад вообще-то, — отсекает Годжо. Прожекторы, моргнув несколько раз, на мгновение погружают комнату во мрак. И в эти секунды Утахиме отчётливо видит тёмный силуэт Годжо.       Тень, обнимающая всё его тело. Широкие плечи, длинные руки, длинные ноги. Острый, холодный взгляд убийственно красивых глаз. Тяжёлый вес выточенного в боях тела. Он может пригвоздить её к постели, протянуть руки, сжать горло до хрипоты и начать душить. Она будет трепыхаться и умолять отпустить.       — Зачем спас тогда? — спрашивает Утахиме и тут же тонет.       Зачем спас? Зачем ты спас бесполезную идиотку? Зачем спас её, когда был подростком? Почему не позволил бетонной стене раздавить? Почему не дал захлебнуться в собственной блевоте? Почему нёс, пьяную вусмерть, до дома? Почему уложил в постель, не прикоснувшись и пальцем? Почему, Годжо? Почему?       — Зачем спас? — повторяет он, точно ищет в собственном голосе ответы. — Да просто потому, что я не хочу, чтобы ты умирала, — пожимает плечами. — Я достаточно насмотрелся на костлявую. С меня хватит.       Утахиме отчего-то замирает, не зная, что и сказать. Что вообще нужно говорить в таких случаях. Она никогда не общалась с Годжо дольше пяти минут — и все разговоры были строго по делу. Никаких откровений, ничего сокровенного, спрятанного глубоко внутри.       — Моя смерть ничто по сравнению с твоей, — пожимает плечами. — Ничего бы не изменилось, умри я.       — Изменилось, — тянет Годжо. — Мне стало бы грустно.       Утахиме раскрывает губы в попытке что-то сказать, но лишь вдыхает удушливый воздух, так и застывая на месте.       Ему стало бы грустно. Ему, сильнейшему, поцелованному в маковку всеми Богами, стало бы грустно, потеряй он простую шаманку, вроде неё.       О простых шаманах вспоминают лишь те, кто был с ними близко знаком. О них плачут лишь близкие. Миру плевать на них, они не стоят ничего. Расходный материал, пушечное мясо. Но Годжо стало бы грустно.       Умри она, мир не изменился бы. Не изменился бы и баланс, вселенная не вздохнула бы с облегчением, потому что им всем было бы плевать.       Но вот Годжо Сатору стало бы грустно.       — Лжец, — тут же защищается Утахиме, возводя огромную стену. — Ты бы и глазом не моргнул. Просто пожал бы плечами, разрушил бы дом своей техникой и пошёл бы по своим делам. Ты же Годжо Сатору.       В этом-то и ирония.       Он — Годжо Сатору. И это — ответ на любые явления. Сравнял всю планету с землёй? Оно и понятно, он же — Годжо Сатору. Заставил вселенную дрожать, пока мать орала от схваток? Логично, он же — Годжо Сатору. Загнал все проклятия в дикий ужас? Правильно, он же — Годжо Сатору. Один его первый вдох на этой земле равен вдоху тысячи младенцев. Шаманы, воспевающие Годжо, предпочтут кинуть в пропасть тысячу младенцев, чем позволить Годжо Сатору умереть.       Они без проблем скинули бы и Утахиме, но ей всё же повезло родиться в эпоху без жертвоприношений младенцев.       — Ты плакала во сне, — вдруг сообщает Годжо, удобнее устраиваясь на кровати. Он облокачивается спиной на шершавую стену и смотрит на Утахиме. — Звала отца. Я думал, что утону в твоих слезах.       — Что я говорила про него? — тихо спрашивает.       — «Только не в чулан», — цитирует он, заставляя покрыться мурашками от пробежавшего холода по позвоночнику. — Он был ублюдком, да?       Утахиме больно поджимает губы, понимая, к чему всё идёт. Ещё пара вопросов — и она снова расплачется.       — Нет, — качает головой. — Он был простым отцом.       — Ну и кто из нас лжец? — Годжо игриво наклоняет голову, растягивая губы в лёгкой ухмылке. — Почему он запирал тебя в чулане?       — Откуда ты знаешь?       — Ты подтвердила.       — Когда?       — Только что.       Утахиме тушуется, чувствуя, как напряжение закручивает её нервы в раскалённую проволоку.       Годжо прощупывает почву. Подначивает, тянет за ниточки. А Утахиме ведётся, как девчонка, потому что эта умелая игра на нервах сводит с ума. Годжо в этом великолепен — в попытках поддеть, вытащить, раскрыть Утахиме на его ладони — всегда на его ладони. Простынь прикрывает её наготу, но Годжо уже увидел достаточно.       Его пальцы трогали её тело, его дыхание оседало на её коже. Его пальцы стягивали с неё одежду. И всё это Утахиме ненавидела с тем же рвением, с которым упивалась этим осознанием. Осознанием того, насколько он был близок к ней, когда она была трупом. Такая ирония.       — А что насчёт твоего отца? — теперь её ход.       — Я его почти не видел, — пожимает плечами. — Моим воспитанием занималась мать и бабушка. Но я не чувствовал нужды в отце. Я с рождения знал, кто он и кто я. Приоритеты давно уже были расставлены.       — И когда ты понял, что ты не просто Годжо Сатору? — продолжает она.       — Года в четыре, — улыбается он.       — И что же твои родители? — Утахиме притягивает к себе ноги, обхватывает их и опускает подбородок на колени. — Ограничивали тебя?       — Не-а, — хихикает. — Это в кино всех одарённых хотят показать, будто они — жертвы тяжелого детства, но в моей жизни всё не так. У меня было всё, что я хотел, — Годжо расправляет плечи, поднимая взгляд к потолку. — Игрушки, самое лучшее питание, лучшие учителя. Я ни в чём не нуждался. Все знали, кто я и охраняли меня от всего.       — Оно и понятно, — тянет Утахиме. — Родители должны охранять своих детей.       — Ага, — хмыкает, качая головой. — Особенно, если они — сильнейшие.       Утахиме слышит в его голосе проскользнувшую печаль и цепляется за неё, как за тонкую нить.       — Эгоистичные родители, да? — В лоб.       — Отец всё-таки ублюдок, да? — резко, без промедления.       Туше. Один-один. Гол в обе стороны ворот. Грёбаная ничья.       — Ты хотя бы в своей комнате спал, — фыркает Утахиме, дёргая плечами.       Годжо на секунду замолкает.       — Ты спала в чулане?       Она ничего не отвечает.       — Почему? — продолжает он. Ответ на предыдущий вопрос так и не звучит, но Годжо он и не нужен. Он и так всё понимает, — и это неимоверно бесит. Годжо читает её, как открытую книгу, бьёт по нужным точкам. А Утахиме бесится, потому что не может понять его интерес. Чем он навеян: искренним желанием узнать её или же обычной скукой. Он спрашивает её так, будто у них впереди целая вечность. Вечность на то, чтобы разбередить едва зажившую рану.       — Потому что отец — ублюдок, — выплёвывает Утахиме. Гори он в аду. — Чёрт, — шипит она, поднимая блестящий взгляд к потолку.       Гори он, сука, в аду.       Годжо выжидающе ждёт. Утахиме кожей чувствует его внимательный взгляд. В ответ не смотрит, не может. Это выше её сил: заглянуть в глаза человеку, способному одним лишь взглядом вскопать твою душу.       — Ненавижу, — шипит она, не в силах сдержать поднимающиеся эмоции. Их так много, что можно и захлебнуться, и задохнуться.       В ответ — молчание. Громкое, увесистое. В нём нет ничего. Абсолютная пустота, абсолютная тишина. Утахиме дёргает на себя простыню, ещё сильнее укутываясь в неё, словно в защитный кокон.       — Тебе подать одежду? — вдруг спрашивает он.       — Она цела? — Утахиме удивляется искренне.       — Цела, — улыбается Годжо и тянется к краю кровати. — Я снимал осторожно.       Он протягивает ей аккуратно сложенный косодэ и ещё шире улыбается, когда Утахиме забирает его из рук. — И вот ещё, — Годжо протягивает ей спортивный бюстгальтер, подцепленный за лямку указательным пальцем.       — Всё успел рассмотреть? — фыркает она, выхватив бельё из рук.       — Думаешь, твоя грудь меня волновала сильнее, чем твоя смерть? — тут же парирует. — Что я там не видел?       Утахиме проглатывает колкость, царапающую горло. Сдавливает челюсти, но в ответ ничего не говорит. Хватит острого хмурого взгляда, который конечно же — конечно же, — никак Годжо не досаждает.       — Отвернись, — цедит она и на мгновение удивляется тому, что Годжо, не проронив ни слова, послушно отворачивается к двери.       Утахиме откидывает простынь, быстро натягивает бюстгальтер, укутывается в косодэ, тщетно пытаясь его заправить. После третьей попытки позорно сдаётся и оставляет края висеть, точно халат. От изящества не остаётся и следа, но Утахиме по-прежнему плевать.       — Я не смог вылечить твои шрамы, — вдруг спокойно сообщает Годжо, поворачиваясь.       — Шрамы?       — На твоей спине, плечах и…       — Я поняла, — резко перебивает она. — Значит, всё-таки разглядел.       — Такое тяжело не заметить, — без тени сожаления, без тени насмешки. Сухая констатация фактов.       — Отец?       Прямой взгляд прошивает током.       — Миссии, — лжёт, защищаясь.       — Отец.       Он знает. Он ковыряет.       — Расскажи мне, — тихо тянет Годжо.       — Что рассказать? — вспыхивает Утахиме, отзеркалив взгляд. — Что отец бил меня, как собаку? Что называл меня бесполезной идиоткой ещё до тебя? Что ненавидел меня и считал сукой, как и мою мать? Что моя мать ненавидела меня и не хотела меня рожать? Что тебе рассказать, Годжо? Что ты был прав насчёт Аято? Ты был прав, — кивает она, не сдержав нервный смех. — Ты был чертовски прав. Что мне ещё рассказать? Что он воспользовался мной, когда я была в отключке? Что шрам на моём лице — это меньшая плата за мою жизнь, которую он спас? Что он тот самый палач? Что и отец мой — палач? Что спас меня от всего Ёшинобу и я обязана ему буквально всем? Что я оттачивала свою технику днями и ночами, блевала в толчок от нагрузки и ненавидела себя за каждую слабость? Что ненавидела плакать, потому что сильные не плачут? Что я на самом деле жертва? И что ты снова, — Утахиме прикусывает губы. — Снова, мать твою, прав. Что ещё мне рассказать? Что я хочу, чтобы Аято горел в аду вместе с моим отцом? Что я хочу попасть в ад только, чтобы плюнуть им в лицо? Что я так сильно любила его, так верила ему, а он растоптал меня так же, как и мой отец? Но знаешь что? — Утахиме резко встаёт с постели и прижимает кулак к грудной клетке. — Я — жива. Пережив всё это дерьмо, я жива. Спасибо тебе, что спас меня, Годжо, — кивает она. — Теперь ты знаешь, какими они были. И какая я. Пусть я слабая шаманка, — дёргает губами. — Истеричка и бесполезная идиотка. Но я — обладатель техники Запретной зоны. И я, чёрт тебя дери, жива. И я жалею только об одном, — Утахиме пожимает плечами и поднимает взгляд к потолку. — Что не я убила отца. И не я убила Аято. Они сдохли не от моей руки, — она шмыгает носом и смеётся. Тихо, зажато, но от всей души. Концентрация иронии запредельная. Давит на её грудную клетку, кружит голову, бежит мурашками по сросшемуся позвоночнику. — И вот это на самом деле очень грустно.       Пылкость кусает её щёки, покрывает их багряным румянцем до самых кончиков ушей. Утахиме замолкает, тяжело дыша. Глотку режет жажда, в груди лихорадочно стучит заново запущенное сердце. Глаза впиваются в Годжо, выискивая в чертах его лица эмоции. Утахиме сглатывает чересчур вязкую слюну в тщетной попытке хоть как-то облегчить жажду.       А потом она до мерзкого скрипа зубов сжимает челюсти, когда Годжо начинает громко аплодировать, растягивая губы в широкой улыбке.       — Это самая пылкая правда, которую я когда-либо слышал.       — Издеваешься?       — Нет, Утахиме, не издеваюсь.       Смущение постепенно настигает её, поднимается по телу, — и вот она вся красная, как рак, стоит перед ним в обрамлении света прожекторов. Стоит лохматая, в помятом косодэ и потрёпанных хакама. Стоит с вывернутой наружу душой.       Годжо залез к ней под кожу, въелся в кровь, в кости, в их волокна. Он узнал сокровенное, скрываемое Утахиме годами и внезапно не высмеял её. Не подколол, не пошутил, не перевёл тему. Было в этом что-то странное, непривычное.       — Стало легче? — вдруг спрашивает он.       — Эта боль скоплена годами, одного порыва мало, — тут же отвечает Утахиме, на мгновение удивляясь своей искренности.       — Понимаю, — кивает.       — Понимаешь? Правда? — она дёргает бровями и, найдя поблизости непримечательное кресло, осторожно садится в него. — И что же ты понимаешь?       Годжо ничего не отвечает, внезапно опуская взгляд на свои ладони.       — Я была честной с тобой, хоть ты тоже доставил мне не мало проблем, — давит. — Будь и ты честен со мной. Хотя бы раз в жизни.       Она видит, как тяжело вздымается его грудь, как сильно он хмурится, как подрагивают его губы.       — Что именно ты хочешь знать? — тихо спрашивает он без тени эмоции.       — Всё.       — Конечно, — хмыкает. — Мог бы и не спрашивать.       — Если тебе так неприятно говорить, можешь не говорить. Мне плевать, — фыркает она.       — Знаешь, что нас объединяет? Иронично объединяет, — посмеивается, пропустив колкость мимо ушей. — Мы оба умирали. Забавно, да?       Утахиме растерянно моргает, выжидает короткую паузу, а затем шепчет:       — Расскажи мне.       Годжо поджимает губы. Утахиме впервые видит на его лице неподдельное сомнение, хмурость. От него веет печалью, пускает мурашки по коже — или это собственное ожидание так будоражит Утахиме.       Она просит его рассказать — просит открыть душу, которая всегда была закрыта ото всех на тысячу замков. Вечное игривое поведение. Ребёнок в теле взрослого. За повязкой взгляд не понять. В душу через глаза не заглянуть — там барьер. Его не пробить, не подорвать. На него лишь натыкаться; об него лишь разбиваться.       Она просит его рассказать — и он говорит. Впервые говорит с ней так, как никогда прежде. Погружает её в своё прошлое, от которого лихорадочно задыхаешься.       Утахиме делает тяжёлых вдох. Годжо смыкает веки.       Он рассказывает ей о Тодзи Фушигуро. О своём первом убийце и о своём первом убийстве. Он рассказывает, как его собственная горячая кровь наполнила его рот, омыла белоснежные зубы и полилась из всех щелей. И это стало его фатальной ошибкой. Это запустило необратимый процесс, в котором сила Годжо возросла до недосягаемого уровня.       Годжо рассказывает, как взял под крыло Мегуми, после того как убил Тодзи. Он рассказывает, как бурлила сила в его венах и как жгла душу едва заметная злость, когда он нёс мёртвое тело Рики Аманай. А в глазах была абсолютная пустота. В тех самых глазах, которые никто не узнавал. Даже его собственный лучший друг, испугавшийся его взгляда.       С того момента всё изменилось. Все изменились. А Годжо едва ли это заметил. Поглощённый тренировками и совершенствованием собственной силы, он едва ли замечал окружающих, концентрируясь лишь на одном.       Годжо качает головой, нахмуриваясь. Утахиме видит, как играют желваки на его лице, как дёргается кадык, когда он сглатывает слюну.       Годжо говорит, что умирал три раза, но больно было лишь два раза. Когда ушёл Гето и когда Годжо навсегда с ним попрощался. Не как в прошлый раз: не прожигая сердитым взглядом, а по-настоящему навсегда. Когда он прошептал ему, что он — его самый лучший друг. Единственный лучший друг, который у него был.       И не было ни дня, когда Годжо не чувствовал бы студёное, острое одиночество, обнимающее его широкие плечи каждый божий раз. Он чувствовал его так невыносимо сильно, что порой было трудно дышать. Но Годжо дышал — полной грудью, смотря вперёд и продолжая идти.       Годжо на секунду замолкает, поджимая губы, а затем горько улыбается. Он рассказывает о своей мечте — о той самой, заветной, любимой всем телом и душой. Он мечтает воспитать сильнейших магов, способных превзойти его самого — и чтобы никто среди них не чувствовал себя так же одиноко, как и он. Юность не должна быть отнята никем. И каждый, кто попытается отнять у его учеников заветное право наслаждаться юностью — будет убит его же руками.       Юность Годжо закончилась в девятнадцать, погрузив его в вечную погоню за своей мечтой. И теперь он не позволит своим ученикам пройти через то же самое. Потерять друг друга, уйти в отчаяние, замерзнуть от одиночества. Он не позволит своим ученикам ощутить всю ту боль от потери своего близкого.       И если ему придётся весь мир перевернуть верх дном, подорвать верхушку магов и погрузить вселенную в безумную революцию — он сделает это. И если время повернётся вспять — он снова сделает это. Снова и снова, и снова, и снова. Чтобы в конце своего пути смотреть на своих учеников и понимать: они больше не нуждаются в его защите. Это он теперь нуждается в их защите.       И тогда больше никто не будет одинок, потому что каждый будет понимать друг друга. И тогда можно с чистой душой уйти на покой, оставив всё своё состояние, все регалии, корону, титул, — всё-всё оставить своим ученикам и ни разу об этом не пожелеть.       Его величайшие творения и его величайшие ошибки — его ученики. Будущие сильнейшие шаманы, способные оставить Годжо Сатору позади.       Эта мысль ничуть не пугает его. Он грезит, что придёт день — и ему не нужно будет больше сражаться и держать под контролем все проклятия.       Годжо Сатору перестанет быть единственным в своём роде — и это то, чего он по-настоящему рьяно желает.       Но до тех пор — он будет рядом со своими учениками и будет смотреть на каждого с гордостью, мотивирующей покорять все горы.       Вкладывать в Итадори, Кугисаки, Фушигуро и Оккоцу свои знания и помогать совершенствоваться с каждым разом. Ведь для этого и нужен прекрасный учитель по имени Годжо Сатору.       Он замолкает, погружая комнату в привычную тишину. Не слышно ничего, кроме тяжелого дыхания. Оно у них на двоих, как и боль, которую они по-своему делят, как и печаль, что сочится из сказанных слов. Голова Утахиме гудит от услышанного, сердце сжимается. Всё тело кричит о желании разделить эту горечь, но она сидит на месте, как вкопанная.       В глубине души ей страшно. Такая вот ирония. Они открылись друг другу под тяжестью событий, и теперь каждый утопает в собственном молчании, не зная, что и сказать. Но вряд ли Годжо боится. Вряд ли. Это Утахиме глушит свой страх разозлить Годжо. Подцепить острым ногтем нерв, вскипятить и без того пенистую кровь.       — Я на самом деле немного даже завидую тебе, — вдруг говорит Годжо, посмеиваясь.       — Мне? — Утахиме дёргает бровями. — Ты — мне? Великий Годжо Сатору завидуют простушке Утахиме Иори?       — Да я сам в шоке, — хихикает, поджимая губы. — Но у тебя хватило сил возненавидеть Аято. Хватило сил выкинуть его из своего сердца, разозлиться. Ты выдохнула, когда он умер.       Утахиме вновь выжидающе молчит.       — А я не могу его ненавидеть. Я не могу даже на него злиться, хоть и должен.       — Ты про Сугуру? — осторожно спрашивает она.       — Нет, про директора Ягу, — Годжо громко хмыкает. — Конечно, про Сугуру.       — Мы все живём с болью, — отрезает Утахиме, кладя ладони на колени. — Несём в себе груз ошибок, пытаемся их исправить, терпим поражение и продолжаем дальше жить с болью. А потом привыкаем к ней, смиряемся с тем, что она становится частью нашей жизни. И теперь без боли мы не люди и не шаманы. Нам суждено родиться и страдать. Слабые, сильные, — Утахиме пожимает плечами. — Мы все в одной лодке. Плывём по течению, но сопротивляемся огромным волнам. Теряем и обретаем. И всё равно чувствуем боль. Засыпаем с ней и просыпаемся с ней же. А когда она полностью исчезает — тогда мы умираем. Потому что боли нет только в одном месте — на том свете. А пока мы не там — нам суждено идти вперёд и страдать. Вот, почему сильные воют, а не плачут. Они много терпят, а потом взрываются, как гранаты. Такая вот ирония.       Годжо понимающе кивает головой и улыбается. Утахиме далеко не первый раз видит его улыбку. Она знает её разной — игривой, надменной, безумной, злой. Но никогда — горькой. Никогда — печальной; вымоченной в тоске.       Ей следовало бы гордиться тем, что сам Годжо Сатору открылся ей до такой степени, что посвятил в дела душевные. Открылся ей, простой шаманке, которая ему никем не является, разве что лишь коллегой. Но теперь она знает его печаль, а он — знает её. Теперь они делят эмоции прошлого на двоих. И от понимания этого у Утахиме стучит в висках.       Она внимательно смотрит на Годжо, подмечая его чуть покрасневшие глаза и едва заметные мешки под ними. Вероятно длительное использование обратной техники вкупе с напряжением сказались на нём. В конце концов, он — человек.       — Тебе нужно отдохнуть.       — Я в порядке, — сухо отрезает Годжо, качнув головой. — Нам нужно идти.       — Тебе нужно отдохнуть, — настойчивее повторяет Утахиме.       — Мы потратили слишком много времени, Ута…       — Не заставляй меня взять прожектор и бить тебя им, пока ты не отключишься, — резко перебивает она.       — О, вот как? — Годжо не сдерживает улыбки. — А силёнок хватит?       — Буду бить изо всех сил.       — Как на фестивале обмена?       — Как будто от этого зависит моя жизнь.       — Тогда, пожалуй, мне стоит послушать тебя, — усмехается Годжо, заглядывая Утахиме в глаза.       Они смотрят друг на друга, словно ищут в чертах лица ответы на собственные вопросы. Утахиме ищет в Годжо высокомерие и привычную игривость, но не находит ничего, кроме спокойствия и сильной усталости. Но что в ней ищет Годжо — она не знает. Лишь надеется, что что-то хорошее, что-то нужное ему. И от этого сводит желудок — от сильного желания узнать, что сам Годжо Сатору может искать в ней. Что в ней есть такого?       — Поспи, — тихо говорит Утахиме. — Я не буду никуда уходить. Если что — закричу. Уверена, ты тут же проснёшься.       Годжо на секунду тушуется, осматривает комнату. Утахиме видит, как он прислушивается к звукам, как хмурится, смотря в стену, точно ища за ней признаки жизни. И, не услышав ничего, он ложится на скрипучую постель, поджимая длинные ноги.       — Не делай глупостей, ладно? — шепчет он.       — Приберегу их все до твоего пробуждения, — фыркает. — Чтобы тебе жизнь со мной мёдом не казалась.       В ответ — тихий смех. Утахиме чувствует в нём усталость. Годжо ничего не отвечает, лишь растерянно моргает, то смыкая тяжёлые веки, то размыкая. Он мажет по ней туманным взглядом, слабо тянет губы в улыбке. Ещё секунда — и он закрывает глаза, а его дыхание становится ровным. Грудная клетка медленно вздымается, а сжатые кулаки расслабляются.       Утахиме тихо выдыхает, потирая пальцами переносицу. Она замечает в углу комнаты рюкзак и осторожно идёт к нему. Двигается тихо, почти что на цыпочках. Косодэ халатом повисает на её плечах, и Утахиме, подобрав края, завязывает их узлом на животе.       Она осторожно открывает рюкзак и достаёт оттуда бутылку. Каждый глоток воды облегчает сильную резь в горле. В маленьком пакете лежат сухофрукты, Утахиме высыпает небольшую горсть в рот и, тщательно прожевав, проглатывает. Глядит украдкой на Годжо и, не найдя никаких признаков пробуждения, так же тихо идёт обратно к креслу.       Садится в него, подгибая под себя колени, и, подперев щёку кулаком, разглядывает Годжо. Подмечает его пышные ресницы, похожие издалека на хлопья снега. Мягкие волосы щекочут лоб и щёку, спадают на острый нос. Длинные ноги подтянуты; ладони рук спрятаны под подушку. Годжо спит, скрючившись на маленькой постели. Она не рассчитана на таких колоссальных титанов.       Но Годжо, даже будучи скрюченным, излучает из себя мощь и силу. Его ауру не скрыть ничем. Спи он в смешной позе, носи он клоунскую одежду и смейся он безумным смехом — он всегда будет напоминать огромного белого тигра, гордо восседающего на вершине Эвереста. И он будет самим Эверестом. Никем не покоряемым, безжалостно убивающим.       Годжо можно по-разному пафосно описать. Все эти описания будут в самую точку. И это не будет сладкой лестью, потому что это будет лишь сухая констатация фактов. Недосягаемое божество для коллег, учеников, подражателей. Безжалостный дьявол для врагов.       Для Утахиме он тоже дьявол. Сильный, пугающий, опасный. Притягивает её, как магнит, улыбается, точно в сеть заманивает. Утахиме перед ним открытая книга, а после сегодняшнего — подавно. И хотя она сама теперь многое знает о Годжо, статус от этого не изменится.       Утахиме всегда будет рядом с ним простой шаманкой, обладающей незаурядной техникой. Всего лишь человек. А он будет стоять рядом с ней и вызывать гордые улыбки, дарить надежды, мотивацию. Будет принимать и впитывать любовь от своих учеников, потому что именно это делают Боги. Слышат молитвы и прощают тех, кого любят.       О, Годжо простит всё своим ученикам. Найдёт каждому оправдание, спишет на пубертат любые скандальные действия. Ученики всегда в приоритете. Они — огромный потенциал. Его наследие. А Утахиме…       А Утахиме всегда будет рядом с ним не больше, чем муравей. Годжо будет стоять рядом и веять всеобъемлющим ужасом, животным страхом, дьявольским пороком. Будет вызывать лихорадочное безумие, заставит дрожать и задыхаться, обливаться потом и терять сознание. Потому что именно это делает дьявол.       Бесподобно сильный, бесподобно опасный, бесподобно красивый. Спящий на кровати рядом с Утахиме.       Если бы она послушала его тогда с Аято, то, возможно, жила бы по-другому. Без множественных шрамов, оставленных на кровоточащем сердце. Без ощущения собственного бессилия, когда он замахивался на неё. Без ощущения глубокого внезапного облегчения, когда он погиб. Возможно, она не была бы такой израненной. И Годжо… Заметь он тревогу Гето в самом начале, он бы, возможно, и не потерял его.       Они с Утахиме на пару прошлись по раскалённым углям, обжигая босые ступни. Ожоги оставили неразглаживаемые рубцы — и теперь они служат напоминанием обо всём пережитом.       Утахиме понимает Годжо. Правда понимает, потому что в его боли не было ничего не свойственного ей. Ничего того, что могло бы принадлежать лишь сильнейшему. Годжо болел, как человек, и Утахиме понимала его, как человека.       И, закрыв глаза на множество пафосных образов, Утахиме разглядывает в нём человека, у которого тоже может кровоточить душа. Здесь они, пожалуй, равны. Здесь нет привилегий, нет неравенства. Здесь не нужно соревноваться в попытке доказать свою силу.       Утахиме размышляет слишком упорно и слишком громко — оттого ещё сильнее устаёт. Подавив зевок, она на секунду прикрывает тяжёлые веки. Всего лишь на одну секунду, но её с лихвой хватает, чтобы задремать. Чудом, что рука придерживает подбородок, не позволяя её голове удариться о ручку кресла.       Она дремлет всего ничего, но и этого хватает, чтобы погрузиться в кошмарный сон.       Заброшенный дом с облезлыми, холодными стенами. Смердит гнилью и кровью. Разодранное в клочья тело, испуганные глаза, раздавленные тяжёлыми лапами. Мерзкое, липкое дыхание проклятия. Хруст костей и чавкающий звук человеческого мяса. Невыносимый смрад. Режет слизистую, першит в горле, обжигает лёгкие. Утахиме видит, как Аято кричит навзрыд. Прямо в том самом доме, в котором они когда-то хотели жить, укрываясь от всего мира. Лишь они вдвоём — влюблённые, горячо любимые. Аято грезил этими мечтами, а Утахиме их разделяла.       Какая же это всё грёбаная ирония. Аято мечтал о доме и умер в доме. Палач стал жертвой палача.       Утахиме сквозь сон чувствует зуд в грудной клетке от желания смеяться, но сглатывает его, как вязкий ком, а затем вздрагивает, когда кто-то резко дёргает её.       Она распахивает глаза, поперхнувшись вздохом. Испуганно оглядывается, не сразу почувствовав тяжёлую ладонь на своём плече.       — Не пугайся, — спокойным тоном. — Это я.       — Чёрт, я уснула, — Утахиме разминает затёкшую шею, опуская ноги. — Что-то произошло?       — Ничего, — Годжо достаёт бутылку из рюкзака и отпивает. — Я ничего не слышу и не вижу.       — Проклятой энергии по-прежнему нет? — тихо спрашивает Утахиме, поджав губы.       Годжо качает головой.       — Мы в ловушке, — отсекает она. Оба это понимают. — Сколько мы здесь? Сутки? Двое? А вдруг здесь искажается время? Вдруг за пределами дома прошла уже неделя? Или месяц? Или ещё хуже — год?       — Какие твои идеи? — Годжо поднимает на неё взгляд.       Утахиме тушуется на мгновение, тщательно обдумывая каждую мысль. Если уж действовать, то быстро и жёстко. Всё или ничего. Как и любит Годжо.       — Пойдём ва-банк, — Утахима кивает в такт своим словам. — Всё или ничего. Используй Синий и сотри этот дом к чёртовой матери.       — Нам устроят шаманский трибунал, если дом будет разрушен и об этом прознают все. Помнишь тот скандал, который гремел, когда ты с Мэй-сан…       — Помню, — резко перебивает она. — И в обоих случаях ты забыл поставить завесу, — колит она, нахмурив лицо.       — Да, — хмыкает. — Облажался.       — Мягко сказано, Годжо.       — Знаю.       — Тебе ничего не будет, но меня могут отстранить от преподавания.       — Знаю.       — Меня отправили с тобой, как партнёра по миссии.       — Знаю.       — Но раз это моя просьба, то и ответственность тоже наполовину моя.       Годжо вопросительно смотрит.       — В отличие от тебя, я не бегу от ответственности. Тебе уже тридцать. Пора взрослеть.       — Мне двадцать восемь, — поддельно обиженно говорит он.       Утахиме пропускает выпад мимо ушей. Встаёт с кресла, расправляет плечи, хрустит спиной, шеей.       — Готовишься, будто сама подрывать будешь, — хихикает Годжо, закидывая рюкзак на плечо.       — Вдруг твоих сил не хватит, — тут же подхватывает она. — Придётся подсобить.       — Ну ты уж постарайся.       Он смотрит на неё, не скрывая улыбки. Пронимает прищуром, возвращая себе долю игривости. И ни грамма неловкости, ни грамма зажатости от откровенного разговора.       А у Утахиме голова гудит от борьбы с постоянным желанием неловко отводить глаза. Нет, она не жалеет. Ни в коем случае не жалеет, но всё же чувствует это тяжёлое давление на своих плечах. Вес чужих эмоций, вкус чужой голой правды. Вкус этой острой боли на языке. Она терпит, потому что свыклась. Они оба терпят, смиряясь с нею, как с неизбежным.        Смотрят друг другу в глаза. Молча делят печаль, но не говорят о ней. Скрывают её за натянутыми улыбками. Утахиме по лицу Годжо видит, что он о чём-то думает — и ей в который раз страсть как хочется узнать, о чём. Но вслух она лишь говорит:       — Всё или ничего.       — Всё или ничего, — повторяет Годжо серьёзным тоном. Тень улыбки спадает с его лица, позволяя стальной серьёзности занять своё место. Холодный взгляд ледяных глаз, плотно сжатые губы. Годжо меняется в одно мгновение. Утахиме даже не успевает отследить этот момент. Впрочем, она не удивляется. Годжо остаётся Годжо всегда.       Час откровения заканчивается, пелена рассеивается. Пора вернуться с небес на землю, вспомнить, зачем они здесь и почему. Завершить, наконец, миссию, принять вынесенный приговор и разбежаться, как будто ничего этого и не было. Вот так.       Что-то в груди больно колит острыми иглами.       Кажется, тоска.
Примечания:
346 Нравится 152 Отзывы 75 В сборник
Отзывы (22)