Мама,
Прощаясь с Кукхемским аббатством, что в южной Мерсии, по тот берег Темзы от монастыря, в котором навещала ты меня прежде, люди мои сходили чередом с крутого холма — точно пьедестала, вершившегося этим чистым и безгрешным местом,
оазисом духа в пустоши, правящейся законом клинка и копия́.
Аббатсво задалось для нас
хлебосольным зимовьем, и ему было за это вознесено, но, как известили паломники, в порту купеческого града Люнденвика по моему поручению достроилось в последних лунах генваря боевое судно, и по скончаньи двух долгих седмиц — и двух еще более долгих морозных месяцев — ожидания настала нам пора трогаться в путь, до времени покидая си́рых дев и стариков на попечение аббата.
Одной лишь норманнской ло́дьею мне было не под силу забрать из этого королевства всех своих ополченцев, дабы отправиться с ними на твое затягивающееся спасение, и потому мне пришлось сыскать мастера для сооружения
второй — уже из здешних, самой собою,
одного маститого корабельщика-англа.
Только засмеркалось — явились мы к вратам города. Солёный запах гавани опередил привратников и щедро поприветствовал нас, не успели мы пресечь невысоких стен из древесины ели. Не чванства ради, маменька: в Люнденвике моё имя было на слуху; звучало оно, сомненья нет, как в элдорменском медусельде, так и в толках простых мещан.
Мещан, каждодневным хлебом многих из которых был труд в кузнице, пристроенной там за честно раздобытое мной состоянье (с позволения, конечно же, обоих элдормена и градоначальника). И могла ли знать ты на протяжении этих долгих двадцати зим и лет, что в такое негаданное русло завернёт судьбина твоей до́чи? Ах, увы —
присно вьётся Вирд как ей до́лжно!
Первым же делом переговоривши с содержательницей местных медовых залов, я уже было двинулась наружу с хорошими вестями для своих людей, когда мной въявь заинтересовалась одна задавшаяся ростом весну́щатая завсегдатайша. Того, что была из числа весёлых вдов, в своём облике она не скрывала — от этого и встретилась тотчас с неодобрением, воспитываемым во мне с самого детства.
И всё-таки, наверное, удивлю тебя, сказав, что призадумалась над её скабрёзными, очевидными тебе предложениями заместо того, чтобы там же на отрез отказаться. Призадумалась о том, вправе ли я нудить своего последователя жить по моим устоям? Последователя, с
жизнью не брезгующего расстаться едино лишь за-ради нашего с тобою счастья?.. В конце концов согласившись, в совокупности тем вечером им обеим я отдала свыше двух с половиною тысяч чеканным серебром, — а ведь некогда такое богатство нам не явилось бы с тобой и во сне…
Не так задолго до теми́, в зале, отведённом нам на ночь, воинская полусотня усадилась за тройку протянутых вдоль стен, накрытых столов. Завидев меня вышедшей пред ними в одиночку — уже не в той мантии, в которой привыкла видеть изо дня в день в монастыре Кукхема, а в мирских мужицких одеждах, — она приубавила свойские беседы и пребывала во вниманье.
“Фризы! Англы! Аквитане! — поименовала я слышно. — Мне чуждо таить от вас правды. Не могу обещать, что все, что даже
большинство из вас, последовав за мной в Северное море, вернутся назад живыми. Разбойники да грабители, что встречались на нашем пути
здесь, рядом не стоят с угрозами, коими кишат земли и воды нурма́нов. И потому знайте, любому из вас я готова простить волю остаться в Энглаландии и
не отплыть со мною завтрашним утром”.
Дружное ликование люда прояснило само за себя: в рядах сидящих не нашлось ни единого отступника. Я подала сигнальный кивок той самой «вдове», и она не теряя времени запустила с улицы внутрь тех, кого ранее представила мне своими «подругами». Одним наплывом ухоженные девушки в безрукавных платьях заполонили вытянутое в длину помещенье, в каждой руке внося кружки, до краёв полные эля.
“Да будет по-вашему, — итожила я, свои же собственные слова произнося с трудом: — Ешьте же днесь, напивайтесь и берите женщину так, будто делаете того в последний раз.
Так, чтобы не позабыть этой ночи до самой смерти”.
Упрежу твою тревогу, мать, — натурально, сама в действии я участия никак не принимала, сразу посторонившись к проходу в застенный покой. Со мной же рядом там встала милая Брунгильда — нелёгкой участи дщерь доброго фризянина, прозванного Тонкриком. Двое, мы в отчуждении наблюдали, во что претворялось зрелище перед нашими глазами.
Давясь подогретой пищей, мужи́ на лету вылавливали питьё из женских кистей, а некто, не церемонясь, прихватывал сразу и самих любезных хозяек, усаживая оных к себе на колени и даже поверх стола. Свирель придворного скальда, не сумевшего пройти мимо такого разгула ненанятым, с перебойным трепетом пела не то печальный, не то веселящий мотив поверх зычного звона бардовских лютен. Полый стук подмоклых кружечных доньев мешался в копчёной духоте с бодрой игрою и блудливым смехом.
“Порой, когда сплю, в сновиденьях мне по сий день является моя прежняя жизнь в Доккинге и Кеннемере, — делилась со мною фризка, — и ничто иное, как сегодняшнее грязное торжество, так не напоминает мне о времени, что я провела в неволе. Я не глупа, чтоб осуждать твоего поступка, Фридесвида, я
сознаю необходимость такой крайности. Одначе чудовищные растленья, которые позволяли себе со мной
подве́домые ярла, нередко и он сам… Извини меня, даже говорить об этом, похоже, мне сложно, не расстраивая себе желудка”, — бледная, она тягостно придержала себя за че́рево и удалилась через пристроенное помещение к чёрному ходу
(с той стороны как раз только-только и выгребли отхожую яму).
Гадать не приходится, как неловко мне стало от её откровений. Но что сделано — сделано; всякий кормящийся войною заслуживал того незамысловатого счастья скоропостижной любви — в этом плотская истина природы человека, — и ратоборцы под моей опекой Богу на зло не были исключением. Мысля об этом, я и не приметила, как одна из участниц блудодейства словно ненароком приблизилась ко мне.
По усыпанным крапинками веснушек скулам, косившимся в задорной ухмылке, я без труда узнала в ней «коноводку» весёлых вдов. Чего я, однако, не ожидала… это её порыва накрепко вцепиться в моё плечо и промолвить следующее:
“Надумал укрыться тишком от веселья, раскрасавец?”
Стоит понимать: постриженная в Кукхеме всего с два месяца назад, с едва обросшей за это время макушкой, да ещё и не в
са́мом женском одеянии, я действительно могла сойти на вид за юношу. Вот только трудно было поверить, что
лично предложившая моей ватаге свои услуги захмелела настолько, что больше меня не узнавала. Не взирая на моё явное несогласие, она затянула меня за собою в покой и силой прижала там в угол.
И всё бы ничего, не окажись я без малого на голову её ниже и на удивление слабей. Её внушительный, надо сказать, бюст, еле вмещавшийся под медя́ной тканью, теснил меня, обездвиженную в запястиях, к стыку стен.
— Да нет же! Как не окстишься ты, нечестивая, вовсе я не…
— Нет, говоришь? — рыжевласка в наглую, как собака, оттянула зубами полу моей туники, и из-за той невольно вывалилась наружу одна из моих грудей. — Ты смотри, и вправду!
Выражения моей обескуражившейся физиономии, должно́, было не описать на бумаге. Способна я, вся запунцовев от смятения, оставалась лишь на возмущённый вздох и то, что последовало за ним:
— Как смеешь ты?! Курва! Довольно, пусти ж меня!
Оглядываясь ныне на этот конфуз не откладывая пера, я не могу не догадываться, что, окажись тогда на её месте всякий муж, я давно без раздумия потянулась бы к ржавеющему лангсаксу, припрятанному под подолом. Выходит, что же? На деле моё сопротивленье было напускным? Что́ в этой распутнице не позволило мне дать ей стоящего отпора — не пойму до конца и в сий час.
Не успела я оглянуться, как очутилась на одном соломенном подстиле с сенны́ми тюфяками. Роба моя как будто сама по себе отворилась нараспашку;
она же властно уселась поверх, прямо мне на живот.
— Надо же, это
чем ещё будет? — завладел её интересом твой мне давнишний подарок.
— Уймёшься ты или нет? Убери свои беспутные руки!
— Пойдёт мне, считаешь, к лицу такая вещица? — зачинщица нахально потянула за Бехелит, грозя надорвать шнурок.
— Не смей!
Но вот, она успешно сцепила обережь с моей шеи и не без ребяческой игривости втолкала её себе за пазуху, якобы бросая мне вызов. Сама ещё того не понимающая, я слепо приняла его и, идя у той на поводу, бойко набросилась на «веселейшую» из вдов. Вышло так, что мы быстро поменялись с нею местами: вместе с превосходством я заполучила обратно и наш с тобой драгоценный херик — вот только рыжеватое, как сама она, платье её для этого пришлось стащить с конопатеньких пе́рсей вниз. Вдвоём одинаково полураздетые, мы тяжело отдышались и замерли без действия.
— Ну и поведай мне теперь, набожная краса, чем же ты
сама не воин? С чего бы недостойна благ, которыми своего ж человека
одариваешь, там, в зале?
Эти слова выдернули меня из прежнего равнодушия. В каком-то смысле, дабы рассказать именно об этом, матерь, я и готовлю для тебя это письмо. Мне было по́лно убеждать себя, что между мной и моими приверженцами существовала немереная пропасть. Как долго ещё я собиралась хранить в чистоте собственные руки и совесть, поколе эти добрые люди вязли за-ради тебя со мною во смертном грехе?
Я решила, что не дольше этой полуночи. Что будет гораздо справедливее, если похоть с блудом не обойдут стороной и меня, сродни остальным. И пускай мне прискорбно вспоминать об этом, я всё одно пишу, ибо это правда и в этом ибо моё искупление — не столько даже перед Господом, сколько лично перед тобою, родитель мой.
Одурманившись телесной прелестью, я легла подле другой женщины и предалась с ней пороку.
Столь забывшейся в хмельной усладе её губ, мне и не запомнилось, когда я вынула собственных рук из рукавов, как помогла своей новой подруге раздеться окончательно; было слышно, как за стеной людное веселье продолжалось той же чередой без нашего причастия. В исходе очередного пылкого перевеса она возобладала вновь, уложив меня под собой на спину. Ярко-рыжая блудница улыбалась мне злохитро и по́шло — я не сразу узнала, чего ждать за этой улыбкой.
Градом мокрых, будоражащих поцелуев она прогулялась от моей выи до самого паху, не упуская и одного хоть сколько-то возбудимого места, толк в которых едино что и понимала. По благовоспитанной привычке я чуть не помешала её спуску, боязливо подобрав к себе стопы и принявшись сводить ноги вместе, но, как лишь столкнулись в воздухе колени,
проворная успела втиснуть свою светлоликую «мордочку» меж моих стёгон и воровато облизнуться.
Зарывшись ноздрями в пушистый лобковый мех, с пару раз она ещё поцеловала моей промежности с осторожной робостью, прежде чем начать жадно, жадно лобзать её со сладостным чавканьем и причмокиванием. Мало что оставалось мне, кроме как жмуриться с девственной непривычки и трогать себя во изнутри воспламенявшейся груди, пуская на волю свои первые бесстыдные воздыхания от любострастного довольства.
“Н-неужели правда в страсть ей такая жуткая низость, — думалось мне, — неужели слаще и приятней пищи с напитком вкушать ей меня там? Неужели… неужели я
действительно так славна́?!”
Позже, когда, стомившись, не назвавшая своего имени «вдова» дремала совсем рядом, на одном тюфяке со мной, доверчиво просунув свою ногу промеж моих двух, я сумела рассмотреть её обольстительное туловище повнимательней. И лишь кое-что начало для меня проясняться, как она по чутью приоткрыла один изумрудный глазок. Её вьющийся волос распутанной волной ложился с щеки на голое надплечье.
— Неужто ты… — я потянулась аккуратно погладить её с чуток раздобревшую утробу.
—
Чревата? Так и есть, сестрица. Вот-вот уже под сто лун стукнет.
— От кого же это?
— Бывал со мной в постели грубоватый, но симпатичный сакс, званный Кевлином. Он остановился здесь, в Люнденвике, концом летошней осени. Обрюхатить-то меня обрюхатил, но смылся, так и не уплатив.
— Подло это до ужаса. Клянусь тебе, коль наши с ним пути во Британии скрестятся, я вынужу его послать тебе деньги гонцом.
— Двух сотен с него будет по́лно, — подмигнула она.
Весьма опрометчиво к нам ни с того ни с сего заявился один из подпивших молодцев, ну а когда уже пожалел об этом, то так и тормознул в проёме как вкопанный, с невымолвленным звательным «главарю…» на не обсохших от молока устах. Я же приподнялась с настилу как ни в чём не бывало и уже сидя, полностью нагая, вопросила ему совершенно беззастенчивым, как помню, взглядом.
“Там… — заикался он, сглатывая сквозь судорогу горла, — выйти вас просят… все заедино”.
Моя первая пассия заманчиво хихикнула, со словами «ступайте, моя леди, мне
будет тут, с кем вас дожидаться», в виду имея, конечно же,
только что не к месту вошедшего. От сознавания
того, адамово яблоко молодого паренька дрогнуло пуще прежнего.
Вышла я, как и просили гулявшие, под их радостный хор с кой-как, в последнюю минуту затянутым подпояском, зато хоть не без одежды вовсе, да затем, не промедливши, подошла к одному из трёх столов, без спросу отняла у кого-то из-под носа элевую пинту и стоя опрокинула её в себя как в последний раз.
“Гла-ва-рю! Гла-ва-рю!..” — раздавалось единогласно со всех сторон, вдогонку моим ненасытным глотка́м, что рвались, казалось, наверстать всё пьянство, кое я упустила в юности по вине аскезы. Дешёвое пойло представало мне от заведённости слащавейшим нектаром, и я жмурила глаза, не прекращая заливать им себе нутра даже на миг, значенья не придавая больше каждому, кто со стыдом таращился на туниковы полы, лениво и оттого чересчур откровенно запахнутые на моих трепехавшихся, мокших от стекавшей на них пены грудях.
Вмиг, опорожнённая, кружка с глухим ударом приземлилась дном на стол, а из моей глотки невозбранимо изверглась похабнейшая отрыжка, силище которой позавидовать мог любой мужчинский причастник того застолья. Разумеется, встречена эта неженственная выходка была с возбуждённым почётом от бойцов (тех, кто ещё не уединился с искусницами «древнейшего промысла» на полу под лавками и столами) и не двумя, не тремя «за главаря!», вершащихся здравицами в мою честь. Ещё с несколько раз напомнив так этим людям, что до сих пор достойна зваться их лидером, я вернулась к своей полночной любовнице уже до са́мой зари.
Время шло, и, до забвения пьяной, мне в кои-то веки позабылись с нею суровости этой столько же твоей, сколько и моей «энеиды», что томительно тяготили мои тело с душою. На те пару часов мои сбруя и копьё, кара дождя и ветра, прах преодолённых мною троп да страх расстаться с жизнью в безрассуднейшей из схваток, так и не подобравшись ближе к тому, абы снова тебя увидеть, — всё это затянулось одним приту́пленным шрамом под заплатой скромной сердечной радости, растворилось там, пусть преходяще…
К первому петушиному крику, что забавит, конопатой коко́тки возле меня уже не было. Не было, как выяснилось, и её «подруг» — по неубранному медовому залу были лишь без порядка разбросаны жертвы похмелья, пробуждавшиеся с неохотой. Прослывший закалённым и неослабным пьяницей ещё в родной Фризии, один только Регинхард бодро звенел уполовником по котелку, докучая соратникам.
Верю, нет смыслу вдаваться в последние приготовленья к плаванию. Той же датою, что важно, не позже полудня второго февраля, наконец-то отбыли мы со сподвижниками из доков острова. Этим утром только спущенный на мель, «Арторий» отправлялся в своё первое странствие; сопроводивший его бывалый «Трананн» — одному Богу только известно
в какое. Не предавая обычая, фризы под сомнительным, но в чём-то многообещающим предводительством Регинхарда целиком погрузились на
замыкающий корабль, поколь англы заедино с Брунгильдой остались со мною на
флагманском.
Держась
не так давно ещё светлого борта ясеневой кормы, дочерна просмоленного дёгтем, я — в солидных сапогах и прежде ношенном некоим бандитом гамбезоне, но с мёрзнувшей от коротковатой стрижки головою — с прощальной печалью оглядывалась на заняты́е пристани Люнденвика, не успевшие пока исчезнуть вдали. Там, показалось мне, в толпе собравшихся провожать суда зевак-обывателей мелькнуло знакомое мне лицо, ухищрённо рыжебровое да ещё и в медно-каштановом платье.
Девушка не самого «тяжёлого» поведения (как будешь тут, ведь имени её я так и не дозналась!) улыбчиво и будто бы мне одной лично
сделала ручкой, на подозрение лукаво. По зову чутья прощупав себе пояс, я вдруг помянула, что имела при себе до этого, когда ложилась спать, кошель пенингов на сто, а днесь уже не имею.
“Курва всё ж таки курвою”, — как могла, старалась я спрятать усмешки, да над собою в том числе; благо, хоть крест твой в этот раз никуда не делся с моих персей.
А тем временем, пока гребцы за моею спиной сушили вёсла, пятёрка
мачтовы́х, завербованных перед самым отплытием у тёртого отставного моряка, поднимала, в пример догоняющему шне́ку, парус из овчины и льна. Вирд-Судьба вела нас в Большую землю, за последней и единственной зацепкой, что способна была помочь мне найти тебя, моя кровь и семья.
До последнего родная и тревожная за тебя дочерь,
Гриффита