ID работы: 14152981

She's a Survivor

Гет
Перевод
R
Завершён
61
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
226 страниц, 26 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
61 Нравится 27 Отзывы 20 В сборник Скачать

Chapter 1. Любовь, чувство вины и трупы

Настройки текста
      День жатвы — всегда худший день в году, но не только по тем причинам, о которых думают люди.       Я не хочу сказать, что их недостаточно. Бессонная ночь на чердаке над пекарней. Я лежал без сна между братьями и представлял свое имя на пяти листках бумаги в огромном стеклянном шаре для жатвы. Укол в палец, который потом болит несколько дней, потому что мы не можем позволить себе хорошую мазь, которая заживит порез… Я снова и снова втираю муку и воду в рану, пока работаю по утрам. Стою в загоне, как скот, под палящим июльским солнцем, ожидая, когда появится Эффи Бряк в очередном безумном наряде с рюшами, похожем на то, чем бы я украсил витрину. Смотреть, как трибуты поднимаются по лестнице. Смотреть, как они умирают в прямом эфире. Весь оставшийся год мне снились кошмары из-за этого, я пытался и не смог заглушить свои крики подушкой.       Всё это — боль, которую носит в себе каждый житель Двенадцатого дистрикта. Она находятся где-то между невыносимой и неописуемой, вся и каждая из них. Но мы несем это бремя вместе.       Никто не помогает мне пережить реальность жизни с моей матерью. Она поднимается по лестнице, бьёт по ушам за слабость, кричит на меня ужасные, непростительные вещи, пока у меня не остается слез.       Мать всю жизнь жалеет о Дне жатвы.       Моя семья несет это сожаление в одиночку.       Она режет на завтрак булку с изюмом так, словно перерезает горло. Мы с братьями держимся от неё подальше, застегивая накрахмаленные рубашки до воротника и продевая потертые кожаные ремни в петли наших самых красивых брюк. Тэк, мой старший брат, поправляет воротник Рэя. Мой средний брат разделил свои волосы на прямой пробор посередине и прилизал их до блеска. В этом году ему исполнилось восемнадцать, его имя семь раз попало в шар для Жатвы и ему повезло, что так мало. Мать доверила ему ежедневные булочки из закваски — те самые, за которыми по утрам в понедельник торговцы выстраиваются в очередь перед нашей дверью. Если он переживет сегодняшнюю Жатву, то навсегда избавится от лотереи и сможет унаследовать пекарню, поскольку Тэк теперь стажируется в канцелярии. Рэй так близок к концу этого ужаса, что все мы чувствуем его вкус. Преждевременная надежда — ватная сухость во рту, как от недозрелой хурмы.       Мать почти разрывается на куски от напряжения. Она набрасывается на хлеб с такой силой, что идеальная хрустящая корочка рассыпается крошками по всему прилавку. Она откладывает рваные и потрепанные ломти для наших обедов, небрежно намазывая их ежевичным джемом, который выглядит скорее как дополнительное кровоизлияние, чем как реальная попытка скрыть повреждения. Она передает Тэку все три тарелки, и её глаза скользят по Рэю, словно она едва сдерживается. На меня она вообще не смотрит.       Мне всего шестнадцать. Я должен пережить сегодняшний день еще три раза. Отец говорит, что единственный способ вынести это для матери — это не думать об этом вообще. Он объясняет её поведение тем, что она делает это из любви и чувства вины. Я думаю, что он очень добр и оправдывает мать. Только такой добрый человек, как он, может любить такую как она. Он должен знать, что его оправдания далеки от истины.       Любовь и чувство вины — не одно и то же.       Отец спускается по лестнице как раз в тот момент, когда пора выходить, и заключает мать в медвежьи объятия, от которых она отбивается, хотя выглядит хрупкой веточкой, способной сломаться, если её не беречь. Он взъерошивает блестящие волосы Рэя, которые не поддаются и держат форму, и хлопает меня по плечу, кивая и глядя мне в глаза.       — Выше голову, — тихо говорит он, и это единственное, что мне сказали за весь день.       Никаких «с тобой все будет в порядке», потому что он не дает обещаний, которые не может выполнить, да и вообще, у отца такое же сопереживающее сердце, как и у меня. Ни один из нас не хочет слышать, что со мной все будет в порядке, а с каким-нибудь другим мальчишкой из Двенадцатого дистрикта — нет. Возможно, почерневший от копоти, недоедающий ребенок из Шлака. Может быть, кто-то вроде Лима, который сидит рядом со мной в школе и уже страдает от фирменного шахтерского легочного кашля. Он работает после обеда, разбивая крупные куски угля у входа в шахты, чтобы получить его остатки и продать их в Котле за полцены, потому что даже с тессерами его шестеро братьев и сестер умрут с голоду без дохода — его мать не может работать. Имя Лима в шаре для Жатвы упомянуто сорок раз.       Именно по этой причине меня мучает совесть, когда мы с братьями идем на площадь. Лим, его соседи и проблемы, которые принадлежат другим людям. Проблемы, которые хуже, чем мои. Проблемы, пусть и не такие личные и потому не настолько болезненные для меня, как мои собственные.       Мама наконец смотрит на меня перед тем, как мы с Рэем встаем в очередь на регистрацию, и её лицо искажается в привычном критическом прищуре.       — Ты даже не удосужился причесаться? — она протягивает руку и проводит пальцами по моей белокурой копне, больно цепляя и выдергивая их у корней. Я вздрагиваю. — Стой спокойно, Господи.       Затем она толкает меня вперед, к линии, где уже стоит Рэй, высокий, подтянутый и послушный. Я молча присоединяюсь к нему, потирая рукой больную голову. Это не самый страшный урон, который она мне нанесла. Отец сказал бы, что это её способ выразить беспокойство обо мне, но это не так. Ей просто невыносимо беспокоиться о Рэе; она бы предпочла, чтобы я умер ещё в утробе и избавил её от необходимости заботиться обо мне.       Забота о людях всегда причиняла моей матери только боль. Она больше не делает этого, даже если и может помочь.       Я чувствую, что она не обращает на меня внимания, когда протягиваю руку для укола служителю Капитолия в белом костюме, а затем присоединяюсь к шестнадцатилетним мальчишкам у входа на площадь. Мои родители всегда стоят в глубине, где толпа заслоняет им обзор. Мама прислонилась к нагретой солнцем кирпичной стене склада для зерна и закрыла глаза. Я видел её такой раньше, когда был моложе и ещё искал её в толпе людей. Она похожа на загорающую кошку, лицо расслабленное и беспечное, как будто она выпила немного целебных трав, продаваемых в Котле. Как будто она вовсе не в себе.       А может, так оно и было. Обычно она не ходит на площадь даже для того, чтобы купить семена мака и кунжута, которыми мы посыпаем буханки. Это возвращает её к её собственным дням Жатвы. К тому дню, когда трибутом стала её сестра.       Моя тетя умерла раньше, чем я родился. Ей было шестнадцать и она была такой же блондинкой, как и я. Говорят, она была худой, как и моя мама, пусть ни одна из них не отличалась красотой. Матери было восемнадцать. Она последний год участвовала в Жатве и выбрали её единственную сестру; после этого вся их семья избежала участия в конкурсе, но за это пришлось заплатить самую высокую цену, какую только может заплатить семья. Мои бабушка и дедушка тогда работали в офисе миротворцев, ничего особо важного, но это делало их достаточно близкими к Капитолию, чтобы люди могли на них злиться. Настолько, что, возможно, какая-то часть людей дистрикта считала, что их семья в большей безопасности, чем остальные.       Отец говорит, что в течение двух недель после этого мало кто общался с матерью и её семьей. Мою тетю убили из-за рюкзака в Роге изобилия в первый день игр, и неожиданно это стало облегчением; все грустили один день, а потом успокоились. Он говорит, что люди считали, что если это должен быть кто-то, то пусть это будет девочка, которую кормили со стола главного миротворца. Папа часто рассказывает, что у моей матери была острая и хитрая улыбка, но после этого она никогда не улыбалась. Мои бабушка и дедушка будто поблекли, как зимнее солнце, не желая жить дальше, и некому было их поддержать. Отец говорит, что первое, что моя мама сказала ему после того, как это случилось, было то, что она должна была пойти добровольцем. Но она оправдывала тот факт, что не сделала этого, потому что Мэй была достаточно взрослой, умной, и неё, вероятно, было больше шансов пройти через арену, чем у матери. Но она все равно сожалела, что не пошла добровольцем. Отец сказал, что это был единственный раз, когда он видел её плачущей.       Когда я думаю о своей матери так, как видит её мой отец, изможденную горем, согнувшуюся под тяжестью выбора, от которого никогда не отмахнешься, я почти прощаю её.       Я почти принимаю тот факт, что для неё будет лучше, если она не позволит себе любить меня.       Молчаливая толпа ждет, когда на сцену выйдет Эффи Бряк, нервно щебеча вступительную речь. Мэр замирает, пока единственный выживший победитель Двенадцатого дистрикта, Хеймитч Абернати, шатаясь выходит на сцену и занимает своё место. Он будто слишком пьян даже для того, чтобы дышать, что вполне нормально для Хеймитча в День Жатвы. Думаю, только так он может забыть о себе. Он не похож на мою мать, которая будто загорает, закрыв глаза и представляя, что она в другом месте.       Мне не нравится смотреть на него, сидящего в кресле; вместо этого, пока Эффи идет к девочкам для того, чтобы вытянуть первое имя, я опускаю взгляд на свои руки и ковыряюсь в муке, попавшей под ногти. Перед завтраком я помог Рэю замесить тесто для завтрашних буханок хлеба. Он мог сделать это сам, отмеряя рассыпчатое тесто в идеальные порционные комочки, разложенные на присыпанном мукой столе и накрытые кусками ткани. Обычно он так и делает; я же предпочитаю работать с готовыми десертами. Мне нравится подмешивать в глазурь травы и порошковые красители, теряться в прорисовке узоров, цветов, завитушек на чистых белых сахарных холстах. Но в День жатвы мне нужно что-то более простое, чтобы занять свои мысли. Мои руки слишком сильно дрожат для украшения десертов. Завтра я снова стану спокойным. Завтра я смогу…       — Примроуз Эвердин! — Эффи Бряк вызывает на сцену первого трибута.       Мое сердце единожды сильно ударяется о грудную клетку, как тесто, шлепнувшееся на столешницу.       Мои глаза находят её так быстро, будто я все это время следил за ней. Крошечная Примроуз с такими же светлыми волосами, как у меня, заплетенными в две косы и в слишком маленькой ей белой блузке, выбившейся из юбки сзади. Она оцепенела в самом последнем ряду вместе с другими двенадцатилетними детьми, пока вся толпа переминалась с ноги на ногу, бормотала и ворочалась в недовольстве, как и всегда было, когда выбирали кого-то из самых младших.       Я вижу, как она побелела от ужаса, и перевожу взгляд от неё, через всю площадь, на девушку, которую я всегда выслеживаю в толпе, хотя и стараюсь забыть, что делаю это. Китнисс Эвердин. Старшая сестра Примроуз.       И если Примроуз неподвижна, то Китнисс ошарашена и опустошена.       В последний раз, когда я видел её в таком виде, ей было одиннадцать лет и она умирала от голода в весенних лужах под нашей яблоней, прижимаясь к земле, пока моя мама кричала на неё за то, что она рылась в нашем мусоре.       Я каждый день видел, как они вместе шли домой из школы. Китнисс обнимала сестру за плечи или везла её на спине, иногда просто раскачивала их скреплённые вместе руки, пока они болтали и брели по дорожке в сторону Шлака. Китнисс, улыбающаяся и озорная. Она всегда выглядела такой счастливой только рядом с Примроуз. Я знаю об этом наверняка; я всегда наблюдаю за тем, счастлива ли она. Может быть я и жалок, но это так.       Примроуз заправляет рубашку и выходит вперед из шеренги двенадцатилетних. Двое миротворцев идут рядом с ней и она панически сжимает кулаки, проходя между рядами. Край рубашки снова выбивается из юбки на ходу.       Когда она проходят мимо нас, через ряд с шестнадцатилетними, Китнисс вырывается из шеренги. Она спотыкается о висящую веревку ограждения, встаёт на ноги и бросается к миротворцам и к сестре. С её губ срываются слова, которые, как я почему-то знал наверняка, она точно произнесет, как только назовут имя Примроуз. Разве она могла бы поступить иначе?       — Я доброволец! — отчаянно выкрикивает она. — Я хочу участвовать в Играх.       Земля под моими ногами словно наклонятся вниз, норовя сбросить меня в пропасть. Едва слышный, захлебывающийся звук вырывается из меня прежде, чем я успеваю его остановить.       Никто меня не услышал. Все слишком поглощены разворачивающейся драмой. В моей груди разгорается боль, горячая и яростная, когда я смотрю, как Китнисс отталкивает сестру назад, как мальчик, с которым она охотится, Гейл, подходит и уносит Примроуз с пронзительными криками. Китнисс расправляет плечи и делает онемевшие шаги к ступенькам. Деревянным, словно она уже труп.       Вот что такое трибут из Двенадцатого дистрикта. Труп.       Я не могу представить эти две вещи в одном предложении. Китнисс Эвердин. Труп.       Год за годом Китнисс так упорно боролась за жизнь, никто никогда не помогал ей, просто потому что она тоже человек и заслуживает того, чтобы жить, как и все мы. Даже я, к своему стыду, не сделал для нее того, что должен был.       Вдали от матери я довольно общителен и дружелюбен. За пределами пекарни у меня есть друзья и место, где я чувствую себя хорошо, ведь так и не нашел этого дома. Но под острым, подозревающим и ожидающим подвоха взглядом девочки из Шлака мне становится еще более неловко, чем с матерью. Все продуманные, заранее заготовленные слова словно испаряются от её взгляда. Я не хочу увидеть насмешку в её глазах, если подойду к ней, а она мне откажет. Пит Мелларк не годится даже для трусливой сточной крысы.       За исключением того единственного раза. Свиньи, мусор, крики моей матери, Китнисс, сгорбившаяся от её ярости, как обветренное яблоко, измученная и тихая, вся радость и огонь, которые она раньше изливала в Песню Долины, словно вытекли наружу. А потом хлеб с орехами и изюмом, так легко опрокинутый с подноса в угли. Мне это стоило всего пары синяков. К концу ночи мать всё равно нашла бы повод ударить меня, так что мне было приятно, что боль хоть раз стоила чего-то на самом деле важного. Мне было приятно осознавать, что мне не нужно разговаривать с Китнисс, чтобы быть чем-то хорошим в её жизни, даже если это было только потому, что в её жизни было так мало хорошего.       Толпа вокруг меня зашевелилась. Каждый прикладывает три пальца к губам и поднимает их к Китнисс, словно отдает последнюю дань уважения для умершего, и я вижу, как сжимается её челюсть, как что-то в ней щелкает. Её глаза устремлены назад, на Примроуз; она не видит, как я поднимаю дрожащую руку вместе с остальными, делая этот глупый, бесполезный жест, который не спасет её. Как и мои сгоревший хлеб, в конце концов.       Эффи Бряк быстро направляется к шару с именами мальчиков, наперегонки с настроением толпы. Она выхватывает бумажку, возвращается к микрофону, открывает рот и наносит свой второй смертельный удар.       Она читает моё имя.       Это похоже на тот момент, когда мать начинает кричать, только гораздо хуже. Я не контролирую своё тело. Руки немеют, сердце перестает биться, а в голове нет ничего, кроме жужжания, как будто в основании черепа завелись гусеницы, когда писклявый голос Эффи эхом рикошетит от каменных зданий.       Пит Мелларк.             Пит Мелларк.                   Пит Мелларк.       Всего пять листков с моим именем из тысячи. Изначально хорошие шансы, всё в мою пользу, даже с учетом ещё трех лет впереди, и вдруг вся эта удача не имеет больше значения. Я глубоко втягиваю воздух, чтобы рябеющие пятна, вспыхивающие в глазах, не разрастались и пытаюсь успокоиться, но единственное, о чем я могу заставить себя думать — это не Рэй. По крайней мере, это не Рэй.       Потому что тогда, никто не смог бы этого вынести. Они смогут пережить мою смерть: мой отец, мои братья и мама.       Глаза Китнисс впервые за много лет смотрят на меня, в них отдаленно читается изумление, и мне кажется, что я понимаю — она помнит о хлебе.       Но нет. Она просто такая, какая есть — расстраиваться из-за меня. Китнисс бы расстроилась из-за любого. Она хотела бы притвориться, что единственный человек, о котором она когда-либо заботилась — это её сестра, но она лишь держит себя в руках, потому что Примроуз — единственная слабость, которую она может себе позволить.       Я выхожу на сцену. Мы с Китнисс пожимаем друг другу руки. Её проворные пальцы дрожат и я сжимаю их инстинктивно, желая быть максимально спокойным и уверенным наперевес нашему общему ужасу. Она легко ведёт плечом, убирая руку, что сейчас кажется так неправильно; она всегда была для меня намного большим, чем жизнь. Её взгляд то блуждает по мне, то мечется в сторону и я слишком обескуражен, чтобы покраснеть от него. Может, это и есть преимущество ходячего трупа. Может, мое тело решило умереть раньше времени, пока я не успел опозориться.       Я оглядываю толпу, ища родителей взглядом, хотя знаю, что, что бы я ни увидел, это меня не утешит. Моя мать стоит на своем обычном месте у стены, а отец держит её за руку. Его глаза влажные от подступающих слёз. Её глаза открыты. Сначала она смотрит на небо, но, возможно, рука отца сжимает её ладонь, потому что тогда она переводит свой взгляд на меня и в них ничего нет. Я думал, там будет хоть что-то. Какое-то горе. Хотя бы какое-то облегчение за брата. Но её взгляд ничего не выражает.       Они ведут нас в мэрию в разные комнаты. Моя отделана деревянными панелями, где на книжных полках из красного дерева в пыльном запустении завалялась библиотека какого-то бюрократа. Я всё ещё не чувствую ни рук, ни остального тела и думаю, что, возможно, потерял ощущение времени и пространства. Здесь пахнет деревом, как и на книжных полках. Я думаю о деревянных ящиках, в которых трибуты возвращаются в свои округи после смерти. Обычная свежесрубленная сосна, под которой белеет покойник.       Иногда транслируют домашние церемонии прощания с телом, часто во второй половине игр, когда прямые трансляции с арены идут медленно. Если повреждения были не слишком ужасающими, они выгружают коробку со снятой крышкой, чтобы все могли в последний раз взглянуть на трибута. Они выглядят так, словно их разложили в витрине, которую мы используем для пирожных в пекарне, только без стеклянных фасадов. Думаю, в этом плане у трупа много общего с пирожными. Они одеты в похоронную одежду, чтобы скрыть повреждения, которые дети получили в свои последние мгновения.       Через несколько секунд входит моя семья, одетая в свои отглаженные воскресные наряды, пока я задумываюсь о том, что скрывается под этими похоронными костюмами, в которых трибуты возвращаются домой. Гниль, раны, разорванная плоть, боль, страдания и смерть. Я не уверен, меня либо сейчас вырвет, либо я закричу, но я не позволяю себе этого — не с ними. Я не вынесу того, что они скажут. Не думаю, что смогу выдержать дополнительные удары. Я заставляю себя вернуться к образу чистой, простой, пахнущей хвоей коробки, а не к тому, что будет внутри. Не к тому, как я буду в ней находиться.       — Перестань плакать, — деловито говорит мама и я наконец чувствую влагу на своих щеках. Я даже не заметил, что на глаза навернулись слезы.       — Мой мальчик, — говорит отец, подходит ко мне и заключает меня в большие, крепкие медвежьи объятия.       От него пахнет дрожжами, ячменем и тростниковым сахаром и я зарываюсь лицом в его пальто, глубоко вдыхая. Он обнимает меня так, будто это единственное, что он может для меня сделать, а так оно и есть. Он не может ничего сделать. Он хочет меня утешить, но не знает, как это сделать. Ещё больше слез.       Тэк здесь, выглядит жалко и Рэй в его тени: в чертах его лица словно что-то искажается, и я могу сказать, что это навсегда. Он не смотрит мне в глаза. Я знаю, что он думает о Китнисс Эвердин и о том, как её голос задыхался от любви, когда она вызвалась заменить Прим. Я знаю, что он думает о маме, о той истории, которую отец рассказал нам о тете Мэй.       — Пит, — говорит он. Больше он ничего не может сказать. Может быть, он не знает, как продолжить.       — Я рад, что ты этого не сделал, — вру я, в основном потому, что вижу, что он хочет это услышать от меня. Я не знаю, что я чувствую. Мне кажется, у меня больше нет чувств, что, наверное, впервые. Мама всегда говорит мне, что я слишком мягкий, что я слишком эмоциональный и чувствительный. — Тебе нужно думать о пекарне. Не думаю, что у тебя там было бы больше шансов, чем у меня.       Он не подходит ко мне, а я не настаиваю. Тэк остается между нами, как стена, которую мы построили между друг другом. В этот момент я понимаю, что между нами словно что-то сломалось. Что-то, о чем я даже не подозревал. Между мной и моими братьями не было особой любви. Живя с нашей матерью, каждый сам по себе, чтобы выжить, они забывали обо мне ради собственного благополучия.       — Все не так уж плохо, — говорит мама, присаживаясь рядом со мной на диван у окна. Она похлопывает по плюшевой подушке, словно кто-то может занять место между нами. — Может быть, в Двенадцатом дистрикте наконец-то появится победитель.       Она говорит странным, преувеличенно воодушевлением голосом, который никогда раньше не использовала, и это пугает меня. Это хуже, чем весь её гнев. Это какое-то последнее, ужасное место внутри меня, куда она забралась, и куда никто, даже мой отец, не может капнуть. Он стоит посреди комнаты и смотрит на нее так, будто это ее имя вытащили из шара, его выражение лица исказилось и стало сломленным. Когда я встречаюсь взглядом с мамой, её неправильная, натянутая улыбка исказила лицо, а в глазах лишь пустота.       — Она-то боец. Она победительница.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.