— коротаем мы ночи длинные нелюбимые с нелюбимыми.
Адидас, морщась, в один присест вливает в горло полкружки «Коленвала» — то последнее, что у него осталось. От едкого жара, сивушной лавиной прокатившегося по желудку, на время становится чуть лучше. Вова утыкается носом в рукав тельняшки, задерживается немного, нюхает полосатую ткань. Потом отправляет в рот солёный огурец из краденных закруток и пристально смотрит в стену. Вова, вообще-то, не пьёт. А ещё он, вообще-то, пацанские понятия уважает, ценит уличную жизнь и чтит её законы. Поэтому беспредела в «Универсаме» не потерпит. Особенно от Кощея, под которым взрослел, обрастал связями, набирал авторитет. И который за те два афганских года своё отношение к Вове вверх тормашками перевернул. Не вышло у них по-людски. Получилось как обычно. Вова печально осматривает дно жестяной кружки, из которой налакался. Пусто. Везде пусто. Больничный наркоз уже сошёл давно, а ощущение такое, будто весь анестетик разом схлынул куда-то в район груди. Сердце вроде бы бьётся, да толку-то? Заведённое, автоматически качает кровь, упорно гонит её по жилам. Вхолостую, попусту, бессмысленно. Зачем? И для кого? Ага. Замес с «Хади Такташ», тяжёлый отходос после прерванной операции, Кощеевы оскорблённые глаза, намертво отпечатавшиеся в памяти. Ещё оправдания трёхдневному запою будут на очереди? Кощеевы глаза, сверкающие на фоне залитого кровью лица. Злой, колючий, беспощадный взгляд. Не прощу, говорил он. Всё, Вова, конечная. Дальше сами по себе. Вова вздрагивает. Голова гудит, руки-ноги тяжелеют, слегка клонит в сон. Адидаса чуть ведёт в сторону. Он, сгорбившись, наклоняется над собственными коленями, упирается в них ладонями. Закрывает глаза. Сколько он тут прячется в компании тараканов и изредка пробегающих крыс? Мать с отцом и Марат его уже вторую ночь дома ждут. Брательник забегает иногда, таскает перекусы, коротко докладывает о ситуации и смотрит на Вову жалостно, как на побитого пса. Вову это бесит, но приходится терпеть. Заслуженно. Маратик говорит, что пацаны на улице Вову ждут — переживают. Волнуются, наверное, за самопровозглашённого лидера. С замиранием сердца ожидают, пока он, протрезвевший, побрившийся и очеловечившийся, выйдет к ним и скажет наконец, что всё нормально. Что «Универсам» как стоял, так и будет стоять — во главе с Кощеем или без. А больше всех за это волнуется Валера. Вове тогда рассказали, что, если б не он, то беззащитного Адидаса там же, на операционном столе, обозлённые «хадишевские» быстренько порешали и из больнички ногами вперёд вынесли — прямиком в морг. Потом, когда Вова очнулся, Турбо сидел подле чуть не целую ночь, подавал сигареты, отпаивал каким-то горьким отваром и говорил, что бабка его таким всё детство лечила, когда по палатам мотался. Валера с ним шутки шутит, отвлекает от боли в ноге, соскребает деньги на самую дешманскую водку. И вместе с Вовой из одной кружки хуярит, делая вид, что всё с ними в порядке. Просто отлежаться надо. Отдохнуть. А Вове по-скотски безразлично, что там дома, в «Универсаме» или где угодно ещё. У него на душе — каменная тяжесть, которая не даёт с дивана встать. Вова принимает передачки Марата, невнятно отвечает на расспросы Турбо, пьёт и неизменно отсылает обоих куда подальше. На прощание просит ещё водки достать — той самой, по три шестьдесят две. А потом пьёт в одиночестве, чувствуя себя не мстителем в сверкающих доспехах, а распоследней сволочью. — Возвращайся, Вов, — обеспокоенно просит его Марат. — Возвращаться тебе надо, Вова, — тем же вечером повторяет Турбо, пытливо заглядывая в глаза. И острая нежность сквозит в каждом его слове. А Вова смотрит на них без интереса и только раздражённо отмахивается. Он сидит-то еле-еле. Куда ему возвращаться?***
Скрипучая дверца подвала приоткрывается — медленно, осторожно, даже несколько боязливо. В узкой щели возникает кудрявая голова Турбо. — Адидас? — тихо спрашивает он, шире отворяя дверь. — Проснулся? — Да уже обратно на боковую собираюсь, — вяло отвечает Вова. Он невольно задерживается взглядом на тёмных взлохмаченных волосах — секунда, не больше. И взамен тут же получает сильнейший электрический разряд прямо в середину груди, между рёбер. Воспоминания ранят, вскрывают запёкшуюся корку безразличия и разливаются по венам крепким ядом. Вова с трудом игнорирует желание запустить пальцы в эти непослушные волосы, покрепче сжать и потянуть на себя, открывая доступ к шее и выпирающему кадыку. Турбо тем временем мельком оглядывает нищенскую поляну, накрытую Вовой для самого себя, и спрашивает: — Чё-нибудь надо? — Закончилась, — говорит Вова, указывая на пустую пол-литровую бутылку. По взгляду Турбо понятно: может, к лучшему? И может хватит уже унижаться, бомжевать и жалеть себя? Валера наверняка так думает, но вслух, конечно, ничего подобного не произносит: ссыт перед старшим. Кощей бы не зассал. Дымя сигаретой, сказал бы всё как есть и вдогонку дал бы как следует пятернёй по темечку — для профилактики. — Валер, — Вова смотрит ему в глаза, — будь другом, принеси, а. Выпьем вместе. — Хватит тебе, — осторожно возражает Турбо, держась за краешек двери. — Да принеси, — настаивает Вова. — Эта последняя будет. Завтра вернусь… слово пацана. С Кощеем бы не прокатило: его хер обработаешь. Для него все эти правила давно превратились в галимые понты. Он-то успел заметить поди, что, как оказалось, слово пацана успешно продают, покупают и забирают назад. Что обстоятельства, когда надо, сыграют на руку. Что грош цена этому слову. Плюнуть и растереть. А Валера-то верит. Для него улица — всё. И Вова для него — всё. Он молча соглашается, радостно сверкает глазами и скрывается в проёме, унося с собой запах морозной свежести. Через полчаса уже сидят рядом, касаясь ногами и бёдрами и жгут «Коленвалом» глотки. Валера с непривычки пьёт помаленьку, давится, кашляет, вытирает рот ладонью и хватает носом воздух. С ним совсем по-другому. — А помнишь, — говорит Турбо, заметно окосев, — как в позапрошлом, что ли, году мы тачку твоего бати толкали все вместе? Сне-е-егу тогда за ночь навалило… сантиметров девять, на два месяца вперед… — Да-а, — тянет Вова и наполняет кружку. Турбо смеётся, ласково, мелодично — приятный уху звук. Лучше, чем пульсирующая пустота, дробящая череп изнутри. Лучше хрипоты прокуренного голоса — резкого, как наждачка. Лучше, чем что угодно. — А помнишь… И Вова реально помнит. Всё и досконально, в деталях, словно вживую просматривает запечатлённые на киноплёнку воспоминания. Конечно, помнит. И как пиздились за асфальт до переломанных рёбер, и как потом подлечивали друг друга чем могли. И как с размахом гуляли по праздникам, шугая местных. И как бегали от милиции, и как тряслись на кочках в ментовском «бобике» с зарешеченным окном. Ещё Вова помнит, как Валера рос, взрослел и собирал синяки, превращаясь из нескладного подростка, который ходит за тобой хвостиком, в настоящего супера — надёжного, верного, правильно воспитанного. Превращаясь в пацана, которым можно гордиться. Которого хоть щас себе на замену ставь. — Вов? Адидас поворачивает голову, смотрит на Валеру и тонет в его пьяных глазах. С Турбо легко. Легче. Турбо — свойский, энергичный, прямодушный. Искренний и душевный. Не без понтов, конечно, но при Вове никогда лишнего себе не позволит — наоборот, всячески старается показать своё бьющее через край уважение. — Ты это… не уходи только, — Валера нервно трёт щёку, — пожалуйста. Вова улыбается. Похожи, говоришь? Да куда там. С Турбо хорошо. Лучше. Вова тянется за поцелуем с острым привкусом водки, льнёт к чужим губам, ожидая, что его оттолкнут. Почти надеясь на это. Вова закрывает глаза и запускает пальцы в кудри на затылке Валеры. Чувствует его прерывистое, удивлённое дыхание на своём лице, целует увереннее и опрокидывает на диван спиной. Турбо не произносит ни слова. Не противится, не возражает, но и не подаётся навстречу — лежит обезволенной куклой. Вова целует его и думает: пусть пи́здит. Пусть опускает и отшивает при всех. Пусть хоть насмерть прям тут ногами его запинает. Вова только спасибо скажет. Ведь там, в холодном мраке, не придётся ни о чём думать. Не придётся вставать, что-то делать, задавать ненужные вопросы и отвечать за базар. Там не придётся сравнивать, тосковать по неповторимым злым глазам и искать в чужих утешения. Вова нехотя отрывается от безответных губ Турбо, приподымается и мягко шепчет: — Тебе нравится? Валера прячет глаза. Нетрезвый румянец с его щёк расползается по всему лицу, перетекает на шею, захватывает кончики ушей. Дурацкий вопрос с, казалось бы, очевидным ответом. Нравится? Если б не нравилось, ничего Вове бы в бедро не упиралось, наверное. Но ему нужен ответ. Нужно согласие. Валера кусает губы, вжимается в сидение дивана и еле слышно произносит: — Да. Вова возвращается на исходную — садится и поглаживает себя по бедру. — Иди сюда, — приглашает он. Вова теперь всё понимает: откуда эта нежность в глазах и голосе, откуда наивное желание пойти за ним хоть на край света, лишь бы стоять плечом к плечу и быть рядом. И откуда эта желчная, холодная ненависть к Кощею. Ненависть, которую разделяли с ним многие другие — но по совершенно иным причинам. Теперь Вова, вычеркнув всё ненужное, складывает из разрозненных кусочков ясную картину: Турбо по уши влюблён. Валера смотрит затравленно, настороженно, как дикий зверь, который очень хочет стать ручным и полезным. Он то ли от неожиданного поворота событий, то ли от смущения окончательно теряет дар речи. — Да не бойся, — подбадривает Вова. — Всё в порядке. Валера мнётся ещё полминуты, а после всё-таки залезает ему на колени. Дышит шумно и судорожно, не знает, куда девать руки. Вова берёт его ладони в свои, аккуратно кладёт себе на плечи и спрашивает: — У тебя уже было? Пьяный и растерянный, Валера смотрит куда угодно, но не на него. — Ладно тебе, — Вова осторожно проводит рукой по его щеке, поворачивает красивое лицо к себе. — Все свои. Валера награждает его трогательным взглядом загнанной в угол добычи и неожиданно твёрдо отвечает: — Было. Вова продолжает держать его за подбородок. — С девчонкой? — И с девчонкой тоже. Вова с трудом сохраняет спокойное выражение лица, не позволяя неуместной улыбке сильнее напугать Валеру. Знает, значит, что к чему. Хорошо. — Поцелуй меня, — говорит Вова. И Валера снова беспрекословно слушается. Порывисто прижимается губами к губам, пальцами собирает складки на тельняшке Адидаса и непроизвольно притирается ногами к его бёдрам, сжимая их крепче. Как будто не зная, чем это грозит. Целуются бесконечно долго. Вова, как поводырь, показывает Валере, как надо, как хорошо, как нравится. Турбо учится быстро, схватывает всё на лету. И, работая языком, мелко подрагивает от нестерпимого желания. Теперь уже ничто не сдерживает Вову от касания к чужому разгорячённому телу. Он обнимает Валеру за бока, водит руками вдоль, сминает зипку, тянет «собачку» на высоком воротнике и наконец расстёгивает, открывая себе новое пространство для лихорадочных поцелуев. Сколько ему? Восемнадцать? Вова надеется, что больше. От возбуждения у него перед глазами — размытое красноватое марево, под стать Валериной шее. Её Вова целует, кусает, оставляя багровые засосы, и одной рукой тянется к спортивкам Турбо. Сначала касается члена прямо через ткань, проводит по всей длине, а потом, почти сразу, оттягивает резинку штанов и ладонью пробирается в трусы. Стискивает пальцами каменно-твёрдый стояк и начинает двигаться — медленно, размеренно, дразняще. Валера стонет в голос, весь сжимается, роняет голову на Вовино плечо, больно давит лбом в ключицу и несдержанно толкается в его руку. — Хорошо? — шепчет Вова ему на ухо. — Д-да, хорошо, — трясёт головой Валера и прогибается в пояснице. — Быстрее! Треники неприятно натирают Вове руку, но он ни на секунду не останавливается, надрачивая резко и остервенело — как дрочил бы самому себе. Валера над ним плавится, ёрзает, как на иголках. Мычит что-то неразборчивое, всхлипывает и глушит рвущиеся наружу стоны, прижимаясь к Адидасу вспотевшим туловищем. И Вове самому выть хочется от вида этого изнемогающего молодого тела, нервно трепещущего под его руками. Приходится слегка сдвинуться, чтобы, дёргаясь, Валера каждый раз неумышленно проезжался задницей по его паху и доставлял хоть какое-то маломальское удовольствие. Валере не нужно много времени. Он юный, не очень опытный и, кажется, слишком долго ждал, чтобы тормозить. — Во-о-ова, — стонет Турбо в чужое напряжённое плечо. — Больше н-не могу… И со сдавленным вскриком, зажмурившись, как от яркого света, обильно кончает Вове в кулак, а потом расплывается по нему тяжёлым, горячим и мокрым одеялом. Вова бережно стаскивает Валеру с себя, вытирает салфеткой руки и тянется за сигаретами. Жаль, «беленькой» больше не осталось. Вова курит и изредка посматривает на Валерину спину, которая поднимается и опускается в такт учащённому дыханию. Хочется приласкать его, погладить и убаюкать. Сделать своим. Валера привстаёт на локтях и оборачивается через плечо, обжигая Вову непривычно соблазнительным взглядом. Таким, от которого по венам вновь пробегается масса электрических разрядов. Вова знает его. — Мы ещё не закончили, — едва выровняв дыхание, говорит Турбо. — Ты про что? Адидас стряхивает с сигареты пепельный столбик и молча наблюдает, как Валера, пошатываясь, неловко переползает обратно к нему на колени, коротко целует в уголок губ. А потом вдруг спускается ниже, становится на колени между его ног и смотрит снизу вверх, невинно хлопая ресницами. Вова вдыхает лёгкими дым, позволяет расстегнуть пряжку своего ремня и свободной от сигареты рукой хватает Турбо за вихры на макушке.***
Наручные часы показывают десять, когда Вова просыпается, с удивлением обнаруживая Валеру у себя под боком. Не ушёл, не застремался. А может, рано ещё выводы делать: спит же, усталый и захмелевший. Вова одевается, кипятит воду на плитке, заваривает чай покрепче. Пьёт и думает, что не сгодится в лидеры даже детсадовской группе: слишком уж много необдуманных за ним решений. Он оборачивается, разглядывает зарывшегося в покрывало Валеру, и темнота, из которой вчера удалось ненадолго вырваться, снова затапливает его сердце. Надо ж было так вляпаться. Ладно, проснётся пацан, поговорят. Придётся притворяться, остывать и постепенно выжигать воспоминания кто чем горазд — но ему-то не впервой. А Валера как-нибудь научится. Вова курит одну за другой и нервничает, не может места себе найти. Встанет, походит взад-вперёд, откроет дверь, подышит свежим воздухом и обратно возвращается. И с каждой минутой на душе всё гаже и гаже. Нет, не могу. Не могу так. Вова срывается с места, обувается, набрасывает куртку и уже собирается уходить, но в последний момент, стоя на пороге, разворачивается и снова шагает к импровизированному столу. Отрывает кусочек газеты, которая исправно играла роль скатерти, в кармане аляски находит заточенный обрубок карандаша и царапает на газетёнке несколько слов. Складывает записку пополам, кладёт на самое видное место, бросает последний взгляд на Валеру и выходит из подвала — впервые за очень долгое время. Во дворе всё так же — только снегу навалило неожиданно много, и сверкающая белая пелена похоронила под собой подъездные козырьки, покатые крыши машин да узкие дворовые дорожки. Мороз обжигает кожу лица, ветер свистит между домов и лепит Вове колючие пощёчины, как бы предупреждая: «Не ходи, брось! Чего тебе там делать?». А Вова пригибается, подставляется ветру и всё равно идёт, загребая ботинками горсти тающего снега. Иначе не может. А вдруг получится? Вова забегает в ближайший продуктовый, блаженно улыбается продавщице, которую знает с самого детства, старательно льстит насчёт её фигуры и невзначай просит бутылку «Коленвала» — на большее денег нет. А закуска поди найдётся. Продавщица, умасленная комплиментом, немного мрачнеет, но водку продаёт — куда деваться-то? Вова прячет её под аляской, вылетает из магазина и, ног под собой не чувствуя, спешит по району, влекомый призрачной, почти мёртвой надеждой. Мимо летят древние малоэтажки, сменяют друг друга таблички с номерами домов, а под подошвами мокрых ботинок похрустывает корка снега. Уже на подходе, пройдя сквозь высокую арку, Вова вдруг останавливается прямо напротив кирпичной четырёхэтажки. Находит взглядом знакомое окно — то, что с кухни на двор выходит. И чё он делать собрался? Прощения просить? Сам отшил, сам же через три дня приползает чуть ли не на коленях, чтобы поплакаться на жизнь? Бред какой-то. Ты, Никита, извини, конечно, что при пацанах тебя унизил, свору свою натравил и с позором выгнал из родной конторы, но… видишь ли, без тебя так тоскливо, хоть на стенку лезь. Или на кого-то другого. Самоубийство? Возможно. Впрочем, назад он уже не повернёт. Ни за что. Вова заходит в подъезд и, взбираясь по лестнице, чувствует, как поток крови долбит по перепонкам в ритм учащённому сердцебиению. Кто бы мог подумать, что Вову Адидаса так легко напугать. Квартиру он находит скорее по наитию, в нужную дверь, обитую дерматином, стучит на автомате. И пока ждёт, почти умирает: от стыда, страха, предвкушения — от всего вместе. Уже заносит кулак, чтобы постучаться во второй раз, но вот скрипит старый, несмазанный замок и дверь распахивается. Вова готовится сделать смелый шаг вперёд, наплевав на все любезности и вообще на всё, что между ними когда-то происходило — лишь бы снова оказаться рядом. Лишь бы снова побыть вместе хотя бы один денёк — даже если он станет последним. Но вместо Кощея на пороге его прокуренной хаты возникает какой-то неизвестный мужик. Коренастый, коротко стриженный, с двумя симметричными залысинами по обеим сторонам бычьей башки. Сверху, покрывая мускулистые плечи, накинута куртка-«афганка», а под ней — тельняшка узнаваемой расцветки. Такая же, как у Вовы, только размером больше. Адидас цепенеет и пару мгновений не может выдавить из себя ни слова. Он моментально забывает, зачем пришёл: все его мысли теперь крутятся вокруг этого широкоплечего лба, ведь среди относительно постоянного контингента собутыльников Кощея Вова такого не помнит. Да и не похож он на алкаша: взгляд зеленоватых глаз чистый, спокойный и угрожающий. — Ты к кому? — без тени улыбки спрашивает этот мужик. Вове наконец удаётся совладать с самим собой. — Кощея позови, — говорит он и не узнаёт собственный голос. — Кощей! В глубине квартиры слышно неразборчивую ругань. Пока шум приближается, Вова отчётливо ощущает, как у него начинают дрожать колени. Кощей появляется рядом с неизвестным мужиком: заострённое лицо в гематомах, сигарета зажата между пальцами, потасканная чёрная рубашка небрежно расстёгнута — и в разрезе между распахнутыми полами виднеется участок кожи с полоской волос от пупка до ремня на штанах. В таком-то виде? И перед кем? Вова думает, что зря, наверное, пришёл вообще. Некоторое время они стоят молча, поочередно разглядывая друг друга, как три идиота. У одного только Кощея в глазах плещется издёвка. Вова надеется, что мужик в «афганке» быстро смекнёт, отвалит и даст им шанс поговорить наедине. Но тот не двигается с места, и приходится довольствоваться тем, что есть. — Вот так встреча, — лживо улыбается Кощей. — А ты чего, родной? Адресом ошибся? — Да я поговорить пришёл… — мямлит Вова. — Не о чем нам с тобой разговаривать, — Кощей наклоняет голову, и взгляд его упирается прямиком туда, где под курткой Вова держит бутылку «Коленвала». — Ну чё ты там прячешь, а? Покажи, не стесняйся! Кощей на удивление ловким движением выхватывает пол-литровку, заставляя Вову отшатнуться. Потом долго рассматривает гладкие грани, блестящие в неверном свете, криво им улыбается и наконец, показавшись совсем чокнутым, смачно целует надпись «ВоДкА», отпечатанную на зелёной этикетке. — Спаситель ты наш! — щерится Кощей, прижимая бутылку к груди, словно ребёнка. — Гляди, Алик, это ж прям то, чего не хватало сегодня, а? Прям оно! Вова пятится, но по какой-то причине — наверное, во всём виновато горькое разочарование — пропускает удобный момент, чтобы свалить без потерь. Когда Кощей поворачивается к мужику в «афганке» и, не переставая улыбаться, указывает на Вову однозначным кивком, время уже уходит. В следующую секунду Адидас уже складывается пополам от удара в солнечное сплетение и, подхваченный нечеловечески сильными руками, летит с лестницы — как в самом смешном фильме с Юрием Никулиным. Только вот самому Вове ни капли не смешно. Он ударяется затылком о бетонную ступеньку, и, пока из глаз летят разноцветные звёзды, откуда-то сверху слышит голос Кощея. — Вали отсюда, Вова, — говорит он. — Чтоб глаза мои тебя больше не видели. И хлопает дверью — наверное, куда громче, чем нужно. Вова несколько минут лежит на лестничной площадке, весьма натуралистично изображая брошенный мусорный мешок, и находит силы встать только в тот момент, когда слышит за закрывшейся дверью приглушённый звон стекла. А вслед за ним — раскатистый смех. Хриплый и резкий, как наждачка. Родной.