ID работы: 14190228

Греховная ночь

Слэш
R
Завершён
17
автор
CyanOfDream бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
17 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник Скачать

Личная исповедь

Настройки текста
Чистый. Блаженный. Искренний. Преданный затертой до дыр рясе и пыльному полу, почти так же, как слову Божьему. С такой, вылизанной днями бесчисленными, позой, с голосом, за все время ни разу не дрогнувшим. К окну не поступили ещё солнца лучи, а тот, не успев насладиться в полной мере сном редким, уже склоняет голову в позе величественной. Так тихо — уж в коем-то веке решил позаботиться о чужой дреме — да четко, без запинки, как следует читает строки. Даже спустя года юнец не предает свои обычаи. Именно это, ответственное и непоколебимое, соседу в нем отчасти полюбилось. Маэно. Такой сладкий на вид, почти приторный в своем невиннейшем образе. Утонченный, аккуратный до последнего «аминь» на выдохе слетающем, что в итоге застывает гробовым молчанием в комнате. Никакие оплошности в его поведении или несоблюдении расписания церкви не могли поставить под сомнение его преданность Богу. Никто из знающих его больше пяти минут не мог даже усомниться в искренности в его глазах, как бы порой не вёл себя юнец, пренебрегая как правилами, так и подначивая некоторых знакомых во время служений. А он этим охотно занимался — его наблюдатель знал это лучше всех. В общем-то, Фую знал всего Маэно лучше всех — как дражайшего друга дней его ушедших, как опытного иеромонаха и, конечно же, неунывающего духом, на первый взгляд, беспечного человека, что даже при служении успевал упиваться мимолетным весельем. Не для всех приятным и понятным, но являющимся неотъемлемой частью характера юноши. Казалось, Ушироно даже на какое-то время отказался дышать, дабы насладиться последними секундами «такого» Аки. Капли крови в очах его выжигали на теле застывшем дыру. Вел он взор по фигуре невысокой, до тех пор, пока не пересекся с чужими глазами, хлопающими в легком непонимании. Почти напуганным, словно ещё от образа, от момента возвышенного, он не отошел. Но ладони вниз опускаются, соприкасаясь с тонким слоем пыли на полу. — Неужто я тебя разбудил? — иеромонах не поднялся наверх, лишь голову лениво склонил набок, мимолетом усмехаясь, так лучезарно и тепло, дабы примерить привычную улыбку. — Пора было привыкнуть за все это время, Фую! Юноша цокает с заметным равнодушием, на долю напряжённым взглядом смиряя Маэно. Молчит, не отводя очей. Одним лишь видом заставляет наконец-то недовольное создание нехотя подняться, отряхнув подол. Аки зевает — подобные его ранние-ранние самовольные молитвы происходят нечасто, да явно сбивают привычный график любителя чрезмерного сна. Вполне возможно, что он успеет проспать одну из служб, о чем, конечно, догадывается его сосед. Конечно, Ушироно не позволит такому произойти. Аки это понимает по опыту, да по взгляду, что все ещё с него не спадает. Почти что неловко. Моргает пару раз, вынуждая прекратить зрительный контакт. Фую все-таки вздыхает, ни слова на вольности чужие не ответив, лишь голову лениво повернув. Не корит иного за ранний шум. Ему лучше остальных известны причины. Он не может противостоять тому, чтоб близкий его друг не почтил память умерших близких. Не просто грешно — даже мерзко было бы от самого себя. Поэтому и молчал, и терпел, без лишнего привычного бурчания. — Богослужение…— тяжёлый вздох в воздухе оседает спустя время, усталостью пропитанный насквозь, да от сна не отошедший. — Скоро. У тебя осталось не так много времени, Маэно.

***

Лучи светила так лелеют душу; они сквозь окон стекла тонкие скользят, они и греют, и жалеют, и тянутся лениво, вынуждая бегло жмуриться. Да негоже скрываться от дарованного сверху света божьего, медленно возникающего из-под темноты желанной ночи. Никто из находящихся даже не дергается. Склонившие головы, колени, все читающие блаженные строки, все слились воедино. Голоса, подобно песне самого Господа, так в голову впиваются нещадно, выбивая все лишние мысли, все то, что их вере безмерной мешает. Богослужение всегда имело свой ритм — тянущийся сладостно для искренних верующих, для тех, у кого в моменте, казалось, душа из тела выбивается; оно никого не торопило и ощущалось для каждого по-особенному, как, в общем, сам смысл богослужения, для кого-то являющийся моментом всей жизни, сливающийся с чтением писаний священных воедино, а для кого — лишь обыденность, где строки и порядок уж выучены был наизусть, да интереса более не вызывают. Фую относил себя ко вторым. Церковь говорит, что первые молитвы всегда самые искренние, самые чувственные — такие, что не только голос перехватывает, но и разум весь наполняется святою верой, да после становится она и вовсе непоколебимой. Аки говорит, что каждый раз входя в ту самую церковь, усердно глаголя про себя те самые молитвы, он испытывает то же самое, что и в первый раз, отдавая всего себя Богу. Фую ничего не говорит. Фую никогда подобного и не испытывал. Зато Фую отлично имитирует. Сея в мыслях собственных маленький, такой личный и близкий ему хаос, он превосходно уходит в себя и абсолютно также превосходно теряет момент окончания богослужения. Его в мир прежний возвращает только едкое, до боли терзающее и знакомое хихиканье, вынуждающее пальцы, досель сложенные в молебном жесте, соскользнуть вниз от напряжения. Пред ним — любимые рубины, так добро насмехающиеся. Веки неохотно раскрываются, улавливая боковым зрением ещё чье-то присутствие, вынуждая насторожиться. Потому что Аки — это Аки, а рядом с ним может быть кто-угодно. И небольшие подозрения монаха подтвердились с шумным, полным привычного недовольства вздохом. — Не пугайся ты так, Хару, — бархатисто льется мягкий голос, да не скрыть в нем привычную игривую иронию. — Ушироно не свойственно грызть прихожан. Может быть, только словесно… Фигура, стоящая рядом с Маэно уже давно резала очи Фую. Юное личико, невинное вполне и миловидное, с такой кроткой улыбкой, на деле, доверия не внушающее, но только для Ушироно. Это его "глупые предрассудки", "неправильные жизненные устои", "Боженька говорил нам.." и все подобное, что так охотно и усердно глаголет ему Аки. Потому что так происходит каждый раз. Каждый, кто приходит целовать иеромонаху руки в исповедальне вызывает у одного приступ несдержанного напряжения до едва не лопнувшей венки на виске, а у другого — одобряющее восхищение над тем, что человек решился на подобное. — Простите за беспокойство, отец... Мы лишь хотели напомнить, что служба уже подошла к концу, — голос вполне соответствовал образу пред глазами. Спокойный, ровный, может быть, чуть тише обычного, да это, скорее всего, из-за места, где короткая беседа состоится. На фоне звонкого Маэно разница заметна ещё сильнее, что окончательно выводит юношу из думы. — Ушироно. Служба закончилась, зови меня Ушироно. — Мм..конечно же. Прошу прощения, Ушироно, — Хару уголок губ едва приподнимает, заслышав уставший голос, да что-то про себя пробормотав. Он к Аки голову клонит, вынужденный взгляд свой опустить из-за очевидной разницы в росте, да шепчет что-то про грядущие мероприятия, и вновь встречается с строгим ликом — Маэно много про вас рассказывал вне церкви...только хорошее, конечно же. Я столько раз приходил ему на исповедь и все не успевал повидаться. Пустые разговоры, не похожие ни на светскую беседу, ни на дружеское перебрасывание словами. Фую смиряет юнца молчанием, не двигается, будто зная и намеренно вытягивая последние прощальные строки. Только чтобы это побыстрее кончилось. —...Желал бы поболтать с вами чуть дольше, но мне нужно успеть закончить пару дел до следующей исповеди. До свидания, Ушироно. И вам, Ваше Преподобие. Черный силуэт постепенно исчезает вдали. Лишь когда дверца закрывается, Фую замечает на себе пристальный, но крайне довольный взгляд, но ему он непонятен ничуть. — Аки, — голос Фую никогда не меняется. Он стойкий, твёрдый, под стать характеру владельца. Негромкий, ему это и не нужно — коль вы не услышали Ушироно, боюсь, проблемы будут уже не у него. Маэно узнал бы эту выдержанную серьёзность из тысячи. — Неужто встречи с неконтролируемыми грешниками приносят тебе такое удовольствие? Мазохизм, знаешь ли, грех. Нервозный вдох. Как и ожидалось — иеромонах хмурит брови, в привычной манере, какую Фую давно подметил, поджимает тонкие губы, и , будто только сейчас опомнившись, расправляет плечи. Стоящему рядом весь этот алгоритм нелепых действий давно известен. Отговаривать Аки от чего-то — крайне сомнительная затея, особенно когда дело касается очередного нуждающегося прихожанина в церковь... — Следует ли мне напомнить, Фую, что твой отец сам предоставил мне возможность заняться подобными, особенными случаями, — определенное слово заставляет аж челюсть напрячься, сводя нещадно скулы. Аки это подмечает, на секунду почти осекается, видя ползущий гнев в очах, но не успевает даже прикоснуться к чужой ладони, как тот отшагивает назад. — Надеюсь, отец достаточно скоро поймет, что единственное их спасение — экзорцизм. Пусть и тебя с ними всеми прихватит. Может, ты уже сам открылся дьяволу? Шипение прерывает необыкновенно серьёзный тон. — …Не смей говорить так, Фую. Просто не смей.

***

Часы ночной службы подошли к концу. Об этом, в общем-то, говорит не только скрипящий в коридоре шум монахов, не тьма за оконной рамой, и не стрелки часов. Лишь чутье внутри и легкое, скребущее волнение где-то глубоко в уголке разума. Следует отогнать его молитвой перед сном, конечно же, и не отдаваться унынию, да только не выходит. Шаги стихают, солнце уносит за горизонт, но ни спокойствия, ни соседа рядом Маэно не находит. Как поразительно. Не сказать, что ночные вылазки неспящего Ушироно были ему чужды — он успевал пару раз, с трудом сдерживая смешок, краем уха заслышать, как монах отрекается от сна, что для превышающего дневную норму Аки казалось пыткой. Однако друг детства его всегда делал это крайне деликатно. Незаметно. Не акцентировал внимание, не говорил, и возвращался на свои 2-3 хватающих сполна часиков сна. На этот раз он ничего уже и не скрывал и появляться, кажется, не собирался. Молитву придется отложить. Опасения нарушить чужой покой морозом проходят по спине, но не заботят так, как подступающие к горлу опасения на почве вины и прочих, замудренных, вряд ли святых и правильных слов. Но он шел — не первый зал им был открыт, не первая дверь, встречающая его со скрипом, да внутренней пустотой. Дыхание уже казалось сбитым, шаг чересчур скорым, а о молитвах и речи не шло. Он обязательно отмолит и осмыслит эти беспокойства, но только не сейчас. Найти бы виновника его волнений. Ночная прохлада встречает Маэно с распростертыми объятиями — обнимает и обволакивает, бьёт леденящим ветром в лицо, но с такой нежностью, словно ждала его здесь годами. Путает волосы и заставляет напряженно щурить очи. Юноша зубы стискивает, дабы жалобно не замычать, да не спугнуть совсем одинокую душу. Оставалось лишь одно место, если конечно, не считать голодного леса — колокольня. И кто же знал, что столь серьёзный монах будет иметь пристрастие к подобному уединению. Твёрдые шаги сократили дистанцию их до крохотного метра. Молчание, скребущее ушную раковину вместе с порывами ветра, вызывало непривычный для близких людей дискомфорт — они давно научились терпеть друг друга молча, да сейчас вдруг стало это странным. Чужое дыхание едва доносилось до монаха. Понадобилось слишком много времени, чтобы Фую смирился и повернулся к ожидаемому лику. — Ты замерзнешь, — сухая констатация факта, звучащая как плохое подобие заботы, заставила Маэно на долю секунды успокоиться и выдохнуть. Потому что Фую только так и умел. Потому что о Фую никто и никогда не заботился кроме Аки. Поэтому все его попытки были ценными. Потому что не все ещё было потеряно. — Прямо как и ты. Ничего, я потерплю, — по щекам ползет привычная беспечная улыбка, заставляющая хотя бы внешне показать, что все хорошо. Все как обычно. Все так и должно быть. — Уходи. Серьёзный голос нагло игнорируется. Ладонь дотягивается до чужой щеки, и, к его искреннему удивлению, не сталкивается с сопротивлением. Оглаживает кожу совсем медленно-медленно, словно ребенка успокаивает. — Ты никогда не ходил на исповеди, Фую. Боялся священников? — Аки даже смеется тише, не нарушая особой атмосферы, пытаясь настроиться на более серьёзный лад. — Но тебе стоило бы попробовать. Копить годами все в себе...насколько сильным и глупым нужно быть? Как странно. Как несуразно. Как...вовремя. Ужасно и до боли вовремя. Собрать все мысли воедино получается не сразу, но никто сейчас их не торопит. Ни одной лишней души, ни грешников, ни мерзких священнослужителей. Только заблудшая душа и тот, кто все это время был рядом с ним. Так близко и так далеко. Придется вымолвить хоть что-то. — Я всегда считал, что Бог тебя любит, Аки, — ладонь сжимает дрогнувшее плечо с привычным усилием, вынуждая устоять на месте. — Сопровождает изо дня в день. Каждый раз глядя, сколько ты вкладываешь в каждое слово, моя вера пошатывается все больше. Думаю, Бог вовсе не любит меня, коль вынудил глядеть на твою святость каждый день. Или это такое своеобразное благословение? Благословение из раза в раз наблюдать, как все вокруг обожают тебя? Уголок губ содрогается. Мысли томные, душу терзающие — их уже не остановить. Неспособность переварить все свалившееся сразу виднеется в испуганно бегающих зрачках. Непонимание. Слова, казалось бы, должны были хвалой его умениям оказаться, да только ни улыбки, ни счастливого тона, ничего привычного в нем не было. Пропитанные тонко поданной ненавистью, с почти шипящим, строгим подтекстом. Резкая перемена настроя с искренней, дружеской беседы слишком быстро переросла во внезапный выброс эмоций. И Аки примет их все. Ушироно умудрялся все ещё сдерживать себя — намерения были ясны, они нарастали вместе с напряжением, виднелись в сведенных к носу тонких бровях. Сжимал он худощавые плечи все сильнее, норовя сломить их в один миг. У монаха нет сомнений, что он пока может сдержать подходящее к кончикам пальцев желание добавить немного силы. Это так легко — тело перед ним хрупкое, невысокое, такое невинное и доверяющее ему. Неверное движение и , возможно, лишь звон колоколов сможет заглушить болезненный стон. Глаза, в коих скользил вины круговорот, страшились вверх подняться; столкнуться с чужими — такими же яркими, такими горящими, да только опасение обжечься превышало все границы. Ведь огонек, распространяющийся во взоре, не имел ничего схожего ни с юношеским азартом, ни с детским любопытством, ни с жаждой ярких светлых эмоций. Все, что выражал взгляд Фую — сублимированная ненависть, с вкраплениями зависти и, где-то там, вдали, с желанием отцовской похвалы. Бедный, маленький недолюбленный мальчишка. Даже собственный отец предпочел похвалу чужой кровинке. Ни тебе — страдающему изо дня в день, бьющемуся лбом об пол часами напролет, наизусть знающему столько псалом. А ему — светлому мальчонке, целованному удачей и Богом. Его ведь церковь обожает, каждый прихожанин знает, о, славного иеромонаха. Такого умного, такого доброго, ну просто эталон этакого православного общества. Спасающего любого утопающего в собственных грехах с распростертыми объятиями. Даже, о, великий-замечательный-прекрасный-и-чистый патриарх Канрай не мог не снизойти до такой волнующей личности. А Канрай сам по себе — мерзость во плоти, да это только в очах Фую — знающего его не только по красивому статусу и вылизанному авторитету в церкви, но и по общей крови. Каждый раз глядя, как тот утопает в льстивой похвале, желание сломить обоих превышало все рамки. Ни только вылизанные, религиозные, в коих одни лишь мысли о подобном стояли под запретом, но и просто разумные светские. Это было неправильно. Но ничего его не сдерживало. И так могло оно быть и дальше, если бы не хрупкая рука, соскользнувшая со щеки. — Я бы в жизни не подумал, насколько ты можешь быть глуп. И очень жалею об этом, — не скрипя от боли явно, не опасаясь гнева, ладонь соприкасается с чужой, что расслабляется мгновенно. Оглаживает, пальцами сквозь пальцы проникает, так неспешно в замок заключая. — Потому что попросту не мог угадать это, Фую. Как бы не были близки мы, как бы тесны не были объятия, но ничего из этого не даст мне в полной мере осознать твои чувства. Поэтому...говори. Все, что думаешь. Все, что хотел когда-либо сказать. И он говорил. В объятиях, спасающих от мороза, в касаниях, полных нежности и боли. В слезах и последнем смехе. Обо всем — об отце, о зависти, о том, как мил тот или иной прихожанин, о том грехе, что каждый из них совершил. О том, можно ли этих "особенно грешных" людей спасти. О жизни монашеской и о религии. О том, как долго они были, и как долго им ещё быть. Фую не верил ни в шанс искупления, ни в их религию, ни в то, что отец его стал патриархом чистым путем. Но Фую верил в Аки. И этого ему хватало.

***

— Ну что, поцелуешь мне руки под конец своей "исповеди", а, Фую? — под первыми лучами солнца смех юношеский звучал лишь ярче. А монах, тонувший в чувствах, вовсе не противился такому предложению. Губы прижались к подушечкам пальцев — очевидно неправильный, да еще и столь несвойственный, внезапный для Ушироно жест, что иеромонах не смог ему сопротивляться. Как и всем остальным — настойчивым, мягким, желанным касаниям, в надежде, что этот греховный вечер и их искренний разговор навсегда останутся лишь между ними.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.