Повторение - мать учения

NC-17
В процессе
322
4
автор
Размер:
планируется Миди, написана 101 страница, 43 653 слова, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
322 Нравится 321 Отзывы 49 В сборник

Часть 6

Настройки
Вова просыпается в холодной кровати один. Ощущения, точно после тяжелого похмелья. Всё тело болит так, словно по нему катком проехались — в голову сразу же бьют воспоминания о вчерашнем дне, и всё это сном страшным кажется. Хочется ещё немного поспать, украсть у вселенной ещё пару минуток беззаботного небытия. Но опять провалиться в сон уже не получается — начинает ныть палец, а израненная кожа лица неприятно соприкасается с жёсткой тканью наволочки. По квартире разносится шипение масла и запах поджаренных яиц — как знак, что необходимо подниматься. Встать удаётся с усилиями — вчера пострадали и ноги, и руки, и спина. Каждый мускул в теле протестует при малейшем движении. Кощей стоит у плиты и закидывает на горячую сковороду куски докторской колбасы, прям настоящая хозяюшка. За окном небо серое, низкое, тучами затянутое. В квартире холодно, на душе пакостно. Вова подкрадывается тихо, как кошка: в разведроте надо было уметь быть незаметным. Но после вчерашнего привычно контролировать каждое движение не получается — пытаясь сесть, он неуклюже роняет вилку со стола. — Вова, ёб твою мать! — оборачивается на звон и дёргается, едва ли не за нож хватается. Эффект неожиданности был не к месту. — Давай-ка со мной без военных тактик, я тоже так-то пять лет нихера не в санатории отдыхал, бью сразу. А потом к Вове присматривается, и чувство вины по телу расплывается: у того всё лицо и тело как в чернильных пятнах, он весь — словно картина какого-то больного и немного криворукого художника. Глаза грустные-грустные, а раны, уже затянувшиеся корочкой, это только подчёркивают. Сильно вчера адреналин в крови на мозг надавил, сильно. В трезвом уме он бы себе такого никогда не позволил, просто не смог бы столько боли причинить человеку, хоть и проебавшемуся по всем фронтам, но всё равно любимому. У Кости проблем с моральными принципами не было в этом плане, никаких душевных терзаний. Он был мальчиком умным, всегда трезво оценивал ситуацию, и прекрасно с детства понимал, что на мужиков тоже заглядывается. И понимал, что скрывать это надо максимально тщательно. Только с Аней об этом поговорил однажды, когда впервые пива выпил, захмелел, и на откровенность попёрло. Она тогда плакала, умоляла никак это не показывать в обществе (словно он собирался), от пацанов отшиться, чтоб себя случайно не выдать. Но как заведённая повторяла, что с ним всё нормально. Больше они к этому диалогу никогда не возвращались. Честно, он жалел, что вообще рассказал — только сестру расстроил, а у неё и так жизнь не сахар. Володьку он всегда охранять старался, оберегать младшего товарища настолько, насколько это возможно было. Но вот свои не совсем дружеские эмоции всегда откидывал подальше, даже сам себе сознаться не мог. Только после смерти сестры, когда Вова его единственный светом за тюремным решётчатым оконцем остался, всё осознал. Времени было более чем достаточно для того, чтобы подумать. Решил аккуратно присмотреться, когда вернётся — чем чёрт не шутит, может, там и шансы на взаимность были. А если нет — готов был остаться хоть лучшим другом, хоть верной псиной у ног. Когда приехал из Казахстана, еле себя в руках держал. Хотелось жить, хотелось любить, хотелось касаться. А Вова за это время дури в башке нарастил: в драки лез при любом удобном случае, в темы какие-то мутные. И нельзя было всех своих переживаний открыто показывать, нельзя было напрямую о своих чувствах говорить. Боксёр из интеллигентной семьи Вовочка Суворов таких откровений мог и не оценить, а потерять его даже в качестве друга означало вообще какого-либо смысла лишиться бесповоротно. Костя ждал долго и упорно, старался себя не обнадёживать. Но видел же всё, в каждом тёплом взгляде, в каждом мягком поглаживании руки по руке. В итоге набрался смелости на свою голову. Вид на смущённого и зацелованного Вову точно стоил всех тех лет ожиданий. Проснуться на следующий день в пустой кровати было больно, а когда Кощей узнал, что тот в Афган ушёл — чуть с ума не сошёл. Сидел с бутылкой водки на кухне и просто выл. Первое время даже винил себя и неосознанно наказать пытался, на пиздюли напрашивался, печень не щадил. Только потом, обнаружив себя на самом дне — со шприцом в руке, соображать начал. Это были Вовины решения, и на них он повлиять не смог. Но он мог дождаться и спросить — какого, собственно, хуя, Вовочка? Это мотивацией на жизнь и стало. Вова вернулся из Афгана, но не вернулся с войны. И так хотелось его к себе прижать, взахлёб рассказать, что скучал, что чуть ли не дни в календарике зачёркивал, что всё хорошо будет ни смотря ни на что. Всё же готов был простить, любовь же, в рот её ебать. А тот слова жестокие говорил, какие-то предъявы глупые катил, всё гнал от себя. Кощей тогда на Маратика злился ужасно, что тот сразу побежал брату жаловаться, но чё с него-то взять — ребёнок ещё. Это брат его не с того начал, и за это справедливо получил люлей руками Демида. Обидно было до ужаса, горько — и всё равно, когда Суворов на пол от очередного удара отлетел, сердце привычно ухнуло вниз, неприятно легло под пятки. И надо было после этого поговорить, заставить любыми способами, но тут уже решили заскребстись остатки гордости и самоуважения — медлил. Ничего спросить тогда так и не получилось — отшили Кощея. Вечером, лёжа на пыльном полу, даже жалел, что Вова избиение остановил. Жить не хотелось совсем. Как только симптомы сотрясения стали не так ощутимы — в запой ушёл. Иначе бы просто не выдержал. Все мысли в голове только к одному сводились — к предательству. Сил на мысли о мести не было, хотелось просто в глаза посмотреть. Хотя ему уже явно понять дали — говорить с ним не хотят. Не понимал просто — за что? За что Вова последнюю ниточку, которая Костю держала, обрубил не задумываясь? За то, что любил? Но ведь если так отвратителен был ему такой Кощей, такой весь поломанный-переломанный со своей дикой, извращённой любовью — зачем тогда, в ночь до Афгана, ответил? Зачем тогда целовал так нежно? Костя злился в одиночестве, мучился, бутылки и кулаки о стены разбивал. Смолил по две пачки в день, из квартиры выходил только за водкой с сигаретами. Костя был сильным и крепким морально, правда — иначе бы на зоне худо пришлось. Но Вова стал его ахиллесовой пятой, и с завидной регулярностью Кощея своими действиями убивал как можно изощрённее. И не вытравить его никак из своей темной душонки, не залить рану кровоточащую водкой. Чувства ненависти не было, но злость была соверешенно сжигающей. Наверное, если бы вчера Вова приехал один — Кощей бы действительно мог его убить. Ненамеренно в могилу отправить, а потом и сам за ним петлю на шее затянуть. Но Вова приехал не один, а с почти физическими демонами на плечах и маленькой, перепуганной девчушкой. И с этим надо было что-то делать, пришлось взять себя в руки и разбираться с чужими проблемами. А потом — сорвало. В моменте Вову впервые в жизни жалеть не получалось — хотелось, чтобы он хоть часть той боли почувствовал, хотелось наказать. И сейчас приходилось сталкиваться с последствиями. — Ты это… Ещё выпей. — непривычно растерянно находит блистер с таблетками, протягивает — Щас, яичницу дожарю, пожрёшь хоть. — Не надо таблеток, не помогут. И так сойдет. Айгуль где? — Умотала твоя принцесса, сразу как проснулась, даже завтракать не стала. Отвезти домой хотел — отказалась, еле ей куртку Анькину вручил, брать не хотела. Хорошая девочка, смелая. Вчера тебя так спасать рвалась. Брательник твой её не обидит? — Не обидит. Сам лично по башке надаю. — А он тебе по башке не надаёт, что ты на его барышню заглядываешься? Не по-человечески как-то получается. — звучит очень внезапно, ядовито и почти что ревностно. — Чё? — Вова опешил: глупо поднял брови, нос сморщил до смешных морщинок промеж глаз. Чуть не бледный палит на него в оба. — Кость, ты совсем охуел, что ли? — это всё кажется таким неправильным и бредовым, стыдным, как будто батя в пятом классе за курением застал. — Я чё, блять, на слепого похож, по-твоему? Я не видел, что ли, что ты на неё таращишься, как на восьмое чудо света? Вовочка, родной, да это ты охуел. Она из-за вас уже пострадала, дай девочке шанс пожить спокойно. — уже голос повышает, воспоминания давят грузом непосильным, — Ты же помнишь, чем это закончится может, не усугубляй, сука, ситуацию! — тарелкой с яичницей перед Вовой грохает так сильно, что еда едва на полу не оказывается. Вова дёргается, рвано вздыхает: криво, косо, долго до тошноты; на плечи отчего-то давит. — Нет, пожалуйста, послушай, — перебивает без желания перебить — лишь бы он не продолжал дальше, лишь бы не озвучивал, как Айгуль на мертвеца их личного похожа. — Всё не так, как ты думаешь, правда. — Ну так расскажи, блять, как всё на самом деле! Очень, сука, интересно тебя послушать. Может, ещё что мне расскажешь? У меня к тебе вопросов много, а ты вчера был как-то, знаешь, немногословен. — и плевать, что совесть жрёт, надо Вове напомнить, где его место сейчас. Кощей сигареты хватает, закуривает, наблюдая за промелькнувшим страхом в чужих глазах. — А давай-ка с самого начала, честно. — Вова на него смотрит глазами чистыми, жмётся — Бить больше не буду. — добавляет уже тише. И после долгой паузы Вова начинает отвечать: — Её Марат привёл. А у меня сразу что-то внутри сдвинулось, впервые после возвращения. В груди закололо, замерло, и в голове сразу мысль: не место ей тут, в этой грязи. Ты ж сам видел. Она мягкая, чистая — сожрут и не подавятся. И вчера это всё случилось, я не знал, что делать. А ты знал. И Костя понимает его очень хорошо, на самом деле, видел. И тоже сердце замирало. Только не от мягкости, наоборот: от внутренней силы. Нет, он бы за Вову тоже против кого угодно бы вписался, хоть против в разы превосходящей группировки, хоть против своих же (осекается — а, нет, уже не своих) пацанов. Он, как бы, и так двоих за него вчера завалил. Но они с Вовой — это одно, у них путь особый и годы бок о бок позади. Но для неё это был, казалось по обстоятельствам, почти левый мужик, брат ухажёра (почему-то даже в своей голове Маратку парнем Айгуль называть не хотелось. не дорос ещё). Ну, да, помог, привёз в безопасное место — хороший парень. Но ведь она, крохотная такая, через весь свой громадный страх шагала, с вешалкой, прости Господи, попёрла против очевидного бандита, который буквально пять минут назад пальцы ломал и так едва-едва дышащему человеку. Айгуль слишком светлая, слишком добрая, слишком-слишком-слишком… Такая, что подставь рядом икону Девы Марии — разницы не заметишь, ей-Богу. И когда она улыбалась вымученно — Косте почти наяву виднелся красный росчерк помады на влажных Аниных зубах, таких белёсых, что в полтона сливаются с напудренным лицом; и хочется быть ближе, хочется быть дальше — хочется быть, и чтобы она хотя бы на один короткий миг была рядом, чтобы была в тепле и безопасности, чтоб не слезала с молитвенника, как подобает члену Лика Святых. — Ты что, решил, что вправе вот так ко мне являться и помощи требовать, а, Володь? И что же тебя к этой мысли привело? Дружеское напоминание: меня из-за тебя отшили, Вов, за такое убивают. Совсем страх растерял? — и всё равно спрашивает, как всегда, с налётом агрессии, но на уровне подсознания всё та же мысль трётся, как мелкая собачонка лаять не прекращает: «я бы мог тебя убить, я бы мог тебя убить, я бы убил тебя, а потом бы убил себя, нас бы обнаружили рядом, воняющих и подразложившихся». Вова не осознаёт этого, и слава Богу, но Айгуль его действительно спасла вчера. Спасла тем, что он её спасти не смог. — Кость, я знал, что ей ты ничего плохого не сделаешь и этого было достаточно. Ты не подумай, я ж не ебанутый, я к ней не полезу. Даже не думал. Мне на неё даже смотреть страшно, она ж такая хрупкая, кажется, подуешь — сломается. Я защитить её хотел, а в итоге нихера сделать не смог. — глаза блестят, он лицо руками закрывает, пытаясь от цепкого взгляда укрыться, вдыхает шумно. — Я тебе, больше чем себе доверяю. — У вас с ней на двоих — ни грамма, блять, инстинкта самосохранения. — Кощей глаза закрывает, вдыхает, пытаясь себя успокоить — Только у неё в силу возраста, а у тебя… — Вова перебивает, выпаливает чуть ли не скороговоркой: — Я перед тобой виноват, Кость. Я запутался. Мне с детства говорили, что педики жизни не заслуживают. А потом ты таким оказался — а я на тебя всегда с восхищением смотрел. Я нормальный, мне всегда девки нравились, а ты сильнее любой из них в сердце запал. Я этого признать не мог. Сбежал, как крыса, тут нахуй послал. Я хотел потом приехать, поговорить, но боялся. Я псина трусливая, но мне без тебя никак. Костя не отвечает ничего, молчит задумчиво, что-то для себя в голове решает. А Вова все пацанские законы уже предал, ему без разницы. Падает перед сидящим Кощеем на колени, морщась от боли в теле: — Я тебя люблю, кажется. Прости меня за всё. — смотрит с надеждой. С виной. С любовью. И ситуация чертовски похожа на вчерашнюю, но сейчас это нечто другое — полностью его решение, без указаний, из самой глубины души лезет. — Ты правильно всё сделал вчера. Я заслужил. — готов ради прощения хоть голову на плаху положить. И Костя замирает, глядит на него немигающе, неверяще. Больно становится от осознания того, что им для простого прямого разговора потребовалось два года мучений, парочка взаимных избиений, четыре трупа и сломанная психика ни в чём не повинной девчушки (видимо, в качестве жертвоприношения). Интересно как получается — а в итоге чтобы мозги на место встали, надо было Володю просто отпиздить хорошенько? Хороший метод, жаль только, что воспользоваться им больше не получится — слишком уж тяжело было на него, такого несчастного, смотреть. А одновременно с этим всем в голове словно салюты, как на день Победы в Москве. Дождался, дождался, дождался. Сердце пропускает один-единственный удар, чтобы в миг забиться в три раза быстрее — уже горячей кровью где-то во взмокших висках. Упоительно тепло. Он к Вове наклоняется, как заворожённый, тянется к нему странно ослабевшими, отчего-то вовсе побледневшими руками, сжимая в холодных пальцах спутанные пряди волос пшеничных, к себе притягивая. Ближе-ближе-ближе. И целует.

***

Айгуль до дома бежит со скоростью марафонца: страшно, что кто-то увидит, страшно встретить хоть кого-то из знакомых, самое страшное — встретить Марата. Задыхается. Как же стыдно было бы его увидеть, кутаясь в чужую куртку по пути непонятно откуда. Реальность вокруг казалась плывущей: этого не могло произойти, нет; и звон в ушах, преследующий с момента выхода на улицу, очков тоже не добавляет. С самого утра в голове одна мысль, а в горле ком непроходящий — господи, какая же она дура. Не смогла, не убежала, не отбилась. Поверила, что всё будет нормально. Мозг всё подкидывал и подкидывал новые «доказательства» её вины. Из чужой квартиры выбегала тоже как в состоянии аффекта, прикладывая все усилия, чтобы этого не показать — её не надо было успокаивать. Только что проснувшийся Костя пытался ей как-то помочь, заставить позавтракать, рвался отвезти — но ей это было не нужно. Она была не достойна того, чтобы о ней заботились — и так доставила слишком много проблем своим существованием, не достойна всей этой бережности. И когда она перебегает через дорогу и видит ярко-зелёный ВАЗ — едва не начинает кричать. Отшатывается, меняет траекторию: глаза словно отказываются видеть, что за рулём автомобиля вообще сидит удивлённая женщина в меховой шапке. Визг тормозов, грязь на синих штанах и матерящиеся водители — это всё пустое, неважное. Домой быстрее бы, в безопасность. А родной дом встречает её пощёчиной и криками матери: — Ты где всю ночь шлялась, шалава малолетняя? Что за шмотки на тебе? — от женщины пахнет валерьянкой и злостью. Айгуль больно и стыдно, она за щёку покрасневшую хватается, оправдаться хочет: — Мама, мамочка, послушай, — пытается достучаться, пока мать с неё куртку чужую грубо стаскивает и к стене пихает — я у Светы была, прости, у неё телефон сломался! — не получается у неё врать матери, она на первых же словах всхлипывать начинает. Амина Тимуровна была женщиной жёсткой и серьёзной — преподавательская должность в местном университете обязывала. С мужем познакомилась во время учёбы в том же университете, она тогда на физическом факультете училась, он — на биологическом. Преподавательские замашки переносились в семью, а репутация охранялась с особой тщательностью. Обязательной для её дочери считалась высшая успеваемость и всевозможная внеурочная деятельность. Материнская теплота проскальзывала редко и неуловимо, а вот дисциплина была жёсткой. Не мог же человек, у которого с собственными детьми беда, воспитывать профессиональных специалистов, будущее их сильнейшей державы? Хотя детей она и не хотела никогда, не смогла ей примером послужить её семья с отцом, крепко родню избивавшим, после того, как в сорок пятом вернулся. Амина старшей была, и всех четверых братьев приходилось обслуживать. Она учёной стать хотела, физику изучать — кровью и потом себе высшее выгрызала, благо, в послевоенные годы это даже среди женщин поощрялось на государственном уровне. Специалисты нужны были. Выучиться-то выучилась, но проработала всего пару лет, и то с косыми взглядами от родни. Родила девочку, красивейшую кроху, лунный цветочек. Смотрела на неё — и не чувствовала почти ничего. Роды были тяжёлые, а потом диагноз — бесплодие. И она бы соврала, если бы сказала, что расстроена. С молоком из груди из неё выходила жизнь. Но полноценно вернуться в науку уже не получилось — Айгуль первые десять лет своей жизни болела много, и следить за ней кому-то было надо. Не мужику же этим заниматься. Так Амина и осталась преподавателем физики на полставки, похоронив амбиции то ли в серых больничных коридорах, то ли под казаном для плова в кухонном ящике. — Звонила я твоей Светке, не было тебя там! И Катьке, и Галке звонила! — Это не та, не та, это Кудрявцева из параллели! А на одежду краска пролилась, мам, правда, я Светкину взяла, потом обратно верну! — нелепая попытка улыбнуться сквозь слёзы, мать за руки схватить. — С группировщиком своим моталась? Да как мы с отцом теперь в глаза людям смотреть будем, дрянь ты такая? — за плечи её трясёт, чуть ли не слюной брызжет. — Изнасиловали меня! Понятно? Схватили, увезли, и изнасиловали! — не выдерживает, вскрикивает высоко, в холодные глаза матери смотрит. Та отшатывается. Айгуль по-детски надеется на поддержку, что мама к себе прижмёт, приголубит и пожалеет. И плевать, что такое даже в детстве случалось крайне редко, это ведь мама! А мамы должны быть заботливыми и любящими — во всех книжках же так не зря написано! Она же старалась, у неё в школьном табеле одни пятёрки, на конкурсах скрипки — первые места, она же хорошая девочка — ну почему тогда её так разрывает болью сейчас изнутри, ну почему мама тогда так безучастно молчит? После паузы, в притихшем голосе Амины Тимуровны сквозит и боль, и разочарование: — Допрыгалась, а, дура?.. — разочарование явно оказывается сильнее. Она не верит, отрицает в своей голове, что с её ребенком такое случится могло. Действительно — девочка же сама пришла, своими ногами, в чистой чужой одежде. И не так важно, что если присмотреться — у девочки застывший страх в глазах, и смерть за спиной стоит полутенью. Тошнота подкатывает к горлу неожиданно, и она, отталкивая мать, бежит к ближайшей раковине в ванную, дверь за собой захлопывает. Её очень некрасиво и очень неприятно тошнит желчью, не ела ведь со вчерашнего утра ничего, кроме чёртового, трижды проклятого тем вечером пломбира. — Только попробуй мне в подоле принести! — доносится через дверь. Словно весь мир сейчас сжимается в болезненно пульсирующую точку внутри. Горло жжёт, нос заложен из-за слёз — у неё даже дышать нормально не получается, словно пакет на голову надели. Даже на это она не способна. Так хочется, чтобы с тошнотой из тела вырвались все воспоминания и все чувства, но что-то не получается, всё сильнее и сильнее жжёт — и внутри, и снаружи. Айгуль голову поднимает, невольно себя в зеркало рассматривает — и видит свою самую уродливую версию: сырое лицо, красными пятнами покрытое, мокрый, хлюпающий нос, подбородок, местами в мерзкой слизи испачканный, и слипшиеся влажные ресницы. Включает холодную воду, почти головой пытается под кран залезть — не получается, ледяная струя не успокаивает и не очищает. Точно нужно помыться, опять попытаться с себя всю эту грязь стереть, все эти почти ощутимые липкие пятна прикосновений. Может, сейчас получится? Она слышит хлопок двери и гулкий отцовский голос, пока пытается оттереться жёсткой мочалкой. Слышит отцовские крики, слышит плач матери. А ничего из этого она слышать не хочет. Нежная кожа краснеет от продолжительного трения, словно лопнет вот-вот. Она задумчиво глядит на отцовскую бритву.
Примечания:
322 Нравится 321 Отзывы 49 В сборник
Отзывы (32)