ID работы: 14208327

Что для тебя красота

Слэш
NC-17
В процессе
137
.мысли бета
Размер:
планируется Мини, написано 52 страницы, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
137 Нравится 93 Отзывы 16 В сборник Скачать

Как надо

Настройки текста
Примечания:
— А тебе, ну, в натуре, что ли, нравится? Звучит будто в шутку, потому что — это слышно — сам смущается, пока говорит, но как же его, видимо, распирает. Кащей не отвлекается: трет себе меленько помидор на колючей бабкиной терке, с пальцами осторожничает; лопатки приятно греет наглое полуденное солнце, пролезшее поверху окна; на плите кипят макарошки, и рядом в сковороде расходится жирная, с ударным запахом лаврушки армейская тушенка. Тут и уточнять не надо, о чем он. — Не, — говорит, — чисто по-братски, на голом альтруизме двигаюсь. Сам как думаешь. Это не вопрос даже; он там ерзает пару секунд за спиной, скрипит стулом, чиркает спичкой. Не сдается просто так: — Ну а как это можно-то. Чему там нравиться? Во-первых, наверно, больно… — А во-вторых? — Кащей усмехается, в сковороду отправляется тертая помидорка; ждет: смешно, как будет выкручиваться, избегая слов «унизительно» и «западло». Валера не подводит — тушуется. — Ну, то есть, я, может, не понимаю чего… Он снимает с огня кастрюльку, разворачивается слить воду — аккуратно, пока пар облаком лицо жжет, перехватывая тряпкой одновременно горячие ручки и соскальзывающую крышку; стоит к столу полубоком и краем глаза ловит это на лету: как у него слова кончаются. Валера тормозит глазами где-то на завязке его старого, от бабки еще, фартука — узелок там намертво, не распутывался никогда в жизни, так что надевать через голову приходится — там, где узелок этот падает ниже поясницы, стыдно-замусоленный на фоне празднично-яркой джинсы. — Тю, — бросает через плечо, не отвлекаясь. — Неуч. А все туда же. Представить можно, что он там видит, и даже, наверное, его понять — контрасты; чуть-чуть над поясом шортов и от их краешка до колен по-зимнему бледно белеет кожа, а выше и ниже налип грязный речной загар — как охрой измазался. Это к Лаптевой бабе на дачу ездили в Займище — шашлыки-машлыки, вино домашнее; пока тот женихался перед родственниками-соседями, они с Демиком и девчатами приятно разложились на волжском берегу. Сморило, правда, уснул — вот и запекся. Шорты еще эти. Фирма! Накрыли фарцовщика в парке за ДК Химиков, распоясался больно: джинсы хранили в гаражах и что-то как-то все с рук пустили, а эти несчастные, оказалось, черным маслом измазались — не ототрешь; ну, он и резанул покороче и себе оставил. Всяко лучше батиных треначей, летом-то. Ну, и. Девчонки, вон, заценили. Валерка, видать, тоже. А пришел такой — язык на плечо, пыльный, раскрасневшийся, как будто его сюда собаками гнали. Что сказать хотел, так и не разобрались: как влетел, так и ударился, как в стену, взглядом о Кащея — тоже слова растерял. Кащею было лениво, утренне, встал недавно, жбан гудел, жрать хотелось — только тушенку вскрыл; но этот взгляд просто так спустить было нельзя. Он подождал, пока Валера зайдет и разуется, с выученной неловкостью пристраивая свои драные кеды в углу, задом кверху — пока развернется, выдохнет, губы облизнет, глазами бегать перестанет и снова поднять их решится, — и улыбнулся ласково: все понимаю, мол, не вини себя, малой, это неизбежно. Валерка от такого сыпался, смущался страшно, но бегать не пытался — накручивал себя до злости и там уже пер напролом. Тут тоже: потерпел, попыхтел, как Кащей к нему подступил почти вплотную, потом отпихнул от себя ладонями в грудь и сам же у стены настиг. Ладони у него широкие и шершавые, как будто он у станка стоит, а не железо в спортзале от балды тягает, крепкие, мужские такие ладони — как будто он старше своих лет. Кащею они нравятся: весомые, тяжелые. Сразу и без лишней тряски ныряют, куда надо, только эта решимость тряску и выдает — Кащей руки его перехватывает, с ширинки на пояс шортов перекладывает, позволяет по швам всего изучить, даже руки в задние карманы сунуть. Тот торопится, едва не рычит. Молодежь: все успевает куда-то, как будто надо урвать, пока не заберут. А кто тут забирать-то собирается? Не подразнить его было выше любых человеческих сил. Кащей позволил ему раззадориться, разогреться, шорты все излапать и даже расстегнуть, позволил развернуть себя лицом к стене и прогнуть в пояснице — когда надо, ладони эти его хозяйничали будь здоров, — толкнулся задом ему в пах, с удовлетворением чувствуя, как там твердо, а потом его руку из своей раскрытой ширинки вытащил, через плечо подмигнул: — Не, дорогой, сладкое — на сладкое. Сначала суп, потом конфеты. Иди руки мой и за стол. Чего не ожидал — что тему не оставит. Обычно у них как: придет, остограмится, потом без разговоров — в койку. Конечно, в последнее время начал смелеть. Стали пропускать водку, иногда — койку. Такими темпами скоро до разговоров дойдет, а то пока только все требует, спрашивает — как будто право имеет. Как Вовка: тот тоже был все «а как» да «почему», вынь ему да положь все ответы, и впитывал жадно, как губка или пересохшая земля. И зачем ему? Он ошпаривает рожки холодненькой, чтоб не слиплись, сливает воду снова и возвращается за плиту; вилкой принимается разламывать в сковороде особенно упертый ком мяса. А взгляд еще чувствует: поплывший этот, всей спиной, как будто ее маслом мажут. Смешно даже, как ведется — как будто впервые вживую увидел женскую грудь. А тут что: Кащей вполне себе мужик, обычный, с мясом, попробуй девкой его назови; спина как спина, ноги как ноги, ну, жопа — ну, если только шорты эти и бабкин фартук. Кащей под нос фыркает, вываливая макароны в помидорный кипящий жир, можно чуть присолить; почти слышно, как Валера отмирает и привычно уже защитно куксится — все свое вечно сонно-припухшее лицо к носу собирает, смешной, как еж. Кащей оборачивается мельком, чтобы убедиться, что прав — тот сверкает яростным взглядом из-под бровей, но ничего не говорит и по-пионерски бодро встает накрывать на стол: тарелки достает из сетки над раковиной, вилки из тугого, распухшего от влаги вытяжного ящика ближней к раковине тумбы. — Турбо, — окликает его Кащей, сжалившись. — Сгоняй к баб Люсе через площадку, лечо спроси — она такое крутит, пальцы до локтей сожрешь. Скажи, Паша попросил. К теме до поры не возвращаются. * — Ты жуй, — говорит, — жуй. Прожуешь — рассказывай. А что там рассказывать. Ну, был прикоп с арматурой в садике под забором. Ну, проебали прикоп, получается. Кто, что — не видели, не знают, Кинопленка, скорее всего. Другое дело, что его возраст проебал: а за возраст Валера ответственный. Что за стол усадил — это спасибо, конечно, но Валера на стреме все равно. Есть манера у него: гладко стелет, успокаивает, внимание отвлекает, а потом пропишет — мама не горюй. Уж лучше бы сразу в морду, а то сиди, блин, дергайся. (На самом деле, мысль, что пронесло, все равно мелькает — что здесь, не при пацанах, за столом и не будет ничего; к тому же сам пришел признался — уже полдела. Но мысль эта пугает еще почище: с чего это вдруг себя особенным почувствовал?) Выслушав, картинно качает головой: — Э, нет, братец. Некрасиво как. Это ты, получается, слиться решил, — он щедро кивает на заставленный тарелками стол. — Сидишь тут, кушаешь вкусно, беседы беседуешь, — как будто не сам жрать усадил и зубы заговорил. Умеет, сука: видит Валерку насквозь от макушки до дырявых носков. — А там сейчас кто носится, расхлебывает? Вахитка опять? А ты герой, молодец, — обманчиво-одобрительно прихлопывает его по плечу. — Настучать пришел. Или повиниться, а? — смотрит ну насквозь же! — Совесть проснулась, никак? Турбо деревенеет, рука эта на плече лежит стопудовая. Решает не юлить: — Подумал, лучше сразу сказать. Спроса меньше будет. Рука по-паучьи сжимает пальцы, будто бы чтобы приободрить. — Ага. Меньше. Это ты хорошо придумал, — отвлекается на сигарету: потянуться через стол, вытряхнуть из пачки, потом спичкой; затягивается с удовольствием и дым струей выдувает в сторону: — Честность, братик, это хорошо. Но знаешь, что еще лучше? — притягивает ближе к себе в доверительный — и угрожающий — захват. — Вот Зима сейчас пойдет или дурачков этих найдет, которые схрон твой раскопали, или скорлупу запряжет нового железа по заборам наколупать. И придет с результатом: смотри, мол, дядь Кащей, проебались — исправились. Турбо поворачивается к нему со священным ужасом. — Вот как надо, Валер, — мягко говорит он, и рука его за плечо потряхивает и чуть ли не поглаживает — успокаивает. — Учись, пока я жив. И улыбается зубасто. Такая учеба за бесплатно хуже всего. Непонятно, он это к чему: правда, что ли, хочет Валеру — уму-разуму? А зачем? Он хотел бы обманываться, что Кащей присмотрелся-приценился и готовит его себе за плечо поставить — но куда там, с синими его тягаться, их не сдвинешь. Житейской мудростью делится, Карлсон, блин? Зимой еще тычет. Развлекается так? Издевается? Куда проще было видеть его, как раньше: расхлябанным, разболтанным, вечно пьяным, лапающим за коленки своих одинаковых марух, сипло горланящим блатняк по синей дыне. Так, по крайней мере, Турбо раньше смотрел — и успокаивался; нечего там было слушать и уважать; однажды Крест рассказывал, что нашел его как-то утром в качалке — лежал на ринге полуголый, пялился в потолок, Креста не то что не узнал — будто даже не увидел. Искать в нем было нечего; но в голове всегда на такой случай припасена другая картина — как раньше на него смотрел Вова: вечно азартно, как в предвкушении хорошей драки, только не с ним, а на его стороне. Шел же он за ним — значит, было за чем. Впрочем, за чем Валера и сам знает, где-то в глубине костей чувствует. Просто неприятно, когда эта спокойная сила так играючи, как барашек на волнорез, на него вдруг выскакивает. Турбо смотрит волком, но Кащей будто бы отступил — курит сладко, на солнце, как кот, жмурится, с виду беззаботный весь такой. У него смешной курносый профиль, а в ямочки на щеках проваливается тень. Ресницы еще эти. Рука только на Валериных плечах никуда не девается, лежит тяжело и предупреждающе — не рыпнешься. Рука, блин. Как-то раз было — перегрызлись с Вахитом опять насмерть; сидели друг против друга на длинной скамье в спортзале, слюной плевались. Турбо считал: пацаны ломанулись, были не правы, надо наказать — за спиной Зимы мучительно бледнели Ералаш и Фантик и зло смотрел мелкий Лампа с разбитым лицом, — а Зима напирал: пацана вытащили — молодцы, теперь просто надо Разъезду кинуть «с добрым утром». Пришел Кащей: стоял, слушал с вечным своим скучающим видом, куда ему эти цыплячьи разборки, потом закурил; отправил Лампу в тренерскую за недопитым пивом — это обстановку разрядило немного. А потом подошел Валерке за спину, двумя руками на плечи навалился, тяжело так, и задумчиво вещать начал: зато, пацаны, мы узнали, что Разъезд на Низовский пустырь залез, как на свой, а Низы ухом не ведут, беззубые, это, пацаны, сейчас Низы прижать можно… Валера не слушал и слушать не мог. Руки на плечах горели раскаленным. Сначала подумал, это потому что прижал неудобно: большим пальцем бегунок молнии на воротнике вдавил прямо в косточку; потом бегунок как растворился, не чувствовался вообще, а палец остался, разлегся на ключице, как на полочке, как так и надо, как лежал бы на краешке стола, или на корешке книжки, или, вон, на грифе штанги любимой, которую отирал, пока ближе не подошел. Обыденно так лежал. Как первым утром: не спали, пили всю ночь, задумался, сигарету как всегда отобрал — оперся на него и ему через голову дым в форточку пускал, а палец вот так же лежал, только с лямкой Валеркиной майки игрался. И так не к месту это было — чувство яркое-яркое, как будто снова по голой коже, на рассветной прохладце мурашистой, такое, что отпечатки плечом своим снять мог бы — до последней шершавинки четкое. И казалось: чтобы морок снять, надо вот сейчас повернуться, наклониться, поддеть этот палец его губами и ртом схватить. Прямо так — целиком внутрь, костяшку прикусить, а подушечку языком погладить, чтобы мокро и щекотно. И тогда он попадется в собственные сети, споткнется, собьется — ухнет и не сможет выбраться. И тут же щеки загорелись и даже уши, слышал только свое дыхание и стук сердца, частые и мучительные, как икота, хотя время замерло. Стало жарко, распахнутый ворот не спасал. В низ живота стекло стыдное и неуместное нетерпение. Валера даже глаз скосил вниз: но широко растянутые треники не выдали; хотел бы поерзать, позу сменить — закрыться; казалось, все всё увидят и поймут, Зима, вон, поймет — но тот как будто смотрел поверх, внимательно Кащея слушал. Валера все равно двинуться не мог. Разозлился. И испугался, если честно: так раньше было только когда вдвоем, и понятно что и зачем, и он еще вечно подначивал (или когда Вова), а тут просто стоит, просто говорит — реагировать нельзя, смотреть нельзя даже, не то что возмущаться, — ничего не делает (и Вова ни при чем), и это возмутительней всего. Ничего не делает — а он тут поплавился. Никто ничего не замечал. Валера ничего вокруг тоже — кровь все стучала в ушах, руки на плечи все давили, мир до них сузился, в точку. Он сдался, прикрыл глаза, всем собой ощущения впитывая, только, чтоб выровняться, дышать стал глубже и через нос. Срочно и жутко, до кислятины во рту, захотелось перекурить. В себя выкинуло моментом — рука эта поднялась и опустилась, весело хлопнула всей ладонью теперь по спине, он поднялся и тянул теперь за собой под локоть. — Вставай, — и голосом еще таким, сука, елейным. — Давай-давай. И к стенке становись. Турбо смотрит недоверчиво, но встает. Как велено, пятится. Спрашивает с опаской: — Зачем? Кащей подмигивает: — Учить буду. В голове пока назад не встало, картинка складывается не туда: к стенке, рука, горячо, прогнулся, сладкое — на сладкое. Муть такая, еще и глаза сами собой падают на всю синюю грудь — передник хоть снял наконец, — и мягкий расслабленный живот, загорелый — как будто грязный, полосу загара над поясом шортов — хочется палец наслюнить и стереть. Кровь опять застучала. Зазевался. Кащей коротко, без замаха, но с силищей бьет ему в солнечное сплетение — Валера сгибается и задыхается. Позорник: они тут о делах, а он? Ну что такое — хоть сам себе пропиши, — куда коней погнали-то, Валер, опять сам себе все нарисовал и сам повелся, чо все мозги-то в одну сторону? Теперь что, этому достаточно будет бровью дернуть? Когда Кащей по носу щелкнул, обидно стало — раньше не отказывал. Хотелось в отместку хоть смутить его, что ли — куда там; только зря тему завел; зря себя настропалил — а этому хоть бы хны, волна накатила и схлынула весело. Большая вода по краям колышется — а с ног сбивает. Валера сжимает зубы и сквозь непроизвольные слезы видит — Кащей наклоняется, чтоб быть наравне и заглянуть в лицо. Говорит доброжелательно: — Это за арматуру. Завтра еще при всех ответишь, как положено. Но давай-ка до завтра вопрос порешай, мой тебе совет, — Турбо униженно вспыхивает, а потом он вдруг протягивает руку и мягко треплет по щеке. Что-то видит в его лице. Руку задерживает. — Теперь урок второй, — продолжает он через паузу, будто задумавшись, и голос ниже звучит, и в глазах что-то, а шершавый большой палец, черт бы его, тормозит с нажимом на Валеркиных губах; выпрямляет его, вздернув вверх за подбородок, уходит в комнату и сам собой за собой тянет, Валерка как привязанный идет. — Запоминай. Потом экзамен устрою. * У него глаза горят, как у кошки, даром что в комнате светло. Во все глаза смотрит, то есть: еще чуть-чуть и выпадут из орбит. Это в целом приятно, не будь там столько напряженного ожидания, как будто не кино смотреть его усадил, а на пику поставил ментов ждать перед набегом. Или нож к горлу приставил — а что, тоже себе кино. Кащей даже улыбается: сидит, в угол вжался, дышит через раз. Страшно ему, а все-таки голодно — на морде написано и в кулаках, нервно сжавшихся на плешивой обивке дивана, это где-то мило и даже было бы лестно, делай Кащей при этом хоть что-нибудь. Ох, разгонит сейчас себя пацан, на такие орбиты улетит — потом откачивай. Кащей сидит напротив вполоборота, босыми ногами в палас, всем туловищем — к нему, дураку, и раздумывает: успокоит его сейчас или током шарахнет, если потрепать по щеке. Решает не трогать до поры, вместо этого как бы невзначай потягивается, поводит плечами, голову откидывает и шеей крутит, будто страшно затекла. Турбо категорически не понимает, но следит неотрывно. И хорошо, пусть смотрит: как одна рука в волосы ныряет, вторая от шеи на грудь спускается, неторопливо так, как если бы в бане растирал после пара сладкий пот, смотрит, как тормозит у ключиц, кончиками пальцев цепляется, срывается, трет под грудью и наконец забирается на маленький коричневый сосок, легко поглаживает; рука в волосах грубее — на затылке за короткие пряди тянет, потом загривок сминает жестко, до белых пятен, наверное, ногтями скребет — второй сосок заинтересованно просыпается. Турбо чуть рот не открыл, но не догоняет все еще, кажется, и Кащей тянет к нему руку, чтоб быть наглядней, и едва успевает затормозить, потому что тот шарахается. — Эй, — говорит тихо-тихо, как если бы уговаривал опасного психа бросить нож, так мягко, как может. — Не ссы. Насиловать тебя никто не собирается. Смешно, но на лице у пацана буквально расходятся тучи — облегчение настолько явное; смешно — потому что верит безоговорочно, а вот что на полном серьезе ждал такой подставы, не смешно совсем. Тут задуматься бы, где пережал, но — с легким раздражением уже думает — некогда. Движение продолжает, как будто заминки не было: тянется, берет его руку и кладет себе на вставший сосок. Он медлит. А ладошки вспотели, надо же. Кащей закатывает глаза и берет вторую — и опускает себе на затылок, и давит поверх. — Не, давай-ка все сам. И придвигается ближе, целует: так проще; и глаза он свои невозможные закрывает наконец. Это работает: ладонь на затылке оживает, и давит, как надо, и скребет, будто сейчас за шкирку возьмет и поднимет, и от этого волосы дыбом и мурашки по коже. Сладкое-сладкое чувство. Кащей усмехается прямо в поцелуй, когда Турбо, почувствовав отклик, захлебывается вдохом и спешно от губ ныряет к подбородку, мокро елозит по линии челюсти, раскрытыми губами прихватывает кадык, а потом — как надо, догадался, наконец — смыкает зубы сбоку, где шея сходится с плечом. Кащей шипит от удовольствия и откидывается назад на подставленные — как надо — под лопатки ладони. Только он опять торопится, приходится осаживать: от шеи суматошно спускается к груди, всего обслюнявив, руки, осмелев, быстро по спине падают к пояснице, возятся там, одной — решается — хватает за зад, приподнимая над диваном, а второй по поясу лезет к ширинке, чтобы там нетерпеливо завозиться с замком. Кащей вздыхает. Отодвигает от себя; сползает вниз и становится на ноги и затем тянет за собой: чтобы сел ближе к краю, ноги расставил. Змеей выкручивается из шортов, даже не расстегивая. Турбо смотрит пьяно. Тянет руки: Кащей позволяет уложить их сначала на косточки таза, потом пальцам лечь в ложбинки, треугольником уходящие к паху, он трет, будто огонь высечь хочет, но дальше боится; Кащей видит, как косит взглядом на его член и ждет реакции. Сам не выдерживает: тычет его за затылок себе в живот, лицом вжимает, и с удовлетворением чувствует — снова понял, когда Турбо легко прикусывает мягкую кожу под пупком. Выдыхает громко, тут же Турбо отшатывается, как от огня — потому что член Кащея заинтересованно дергается где-то у него под подбородком, ну да, это же так близко к тому, чтобы зашквариться. Кащей закатывает глаза, берется за кудри жестче и снова тычет Турбо в себя лицом — тот сопротивляется вроде, злится, и это хорошая, привычная уже лыжня, и опять не подводит: выворачивается из-под руки и больно кусает за кромку ребер справа, потом слева, потом, не давая опомниться, приподнимается и кусает за сосок, выпрямляется совсем — падает ртом на ключицу, вцепившись зубами и обсасывая, как собака брошенную кость. Руками продолжает сжимать бедра крепко-крепко, а как подскочил — ткань его дурацкой, лишней одежды скребет по телу Кащея, как наждачкой. Турбо стоит неплотно, под колени подрубленный низким краем тахты. В это странное балансирование за собой утягивает. Кащей удовлетворенно выдыхает, запрокидывает голову, улыбается в потолок. В конце концов, Турбо возвращается, откуда начал: рукой Кащея от себя отворачивает, пригибает его голову к себе на плечо и прикладывается к загривку. Хорошо. — Давай-давай, — поторапливает Кащей, снова перекладывая с себя его руки: на его же пояс. — Не тормози. Все сам сегодня. Валера кидается раздеваться, громко сопит, оттого, что торопится, путается в штанинах и никак не может их снять, Кащей стоит вплотную, расстояния минимум и разгуляться негде, и очевидно мешает, но это прямо принцип. Треники в итоге оказываются вывернутыми одной штаниной наизнанку, откинутыми злобно на другой конец комнаты, за пределы паласа, хорошо так еще скользят по крашеной в бурый фанере пола, что останавливаются только у стенки и будто прилипают к колючему плинтусу. Дурацкая линялая футболка — в ней, Кащей видел, Валера в основном возится в коробке, например, играет в тот же футбол — летит туда же; вынырнув из ворота, Турбо предстает смешно-всклокоченным и разгоряченным, а пока не снял еще, потянулся только, Кащей с удовольствием заметил, как маловатые уже рукава хорошо натянулись на раздавшихся бицепсах. Валерка, вообще-то, красивый: грубовато, не изысканно, совсем не как Вова, а все равно есть что-то, и Кащей даже не сопротивляется мысли, что, может, и появился бы все равно, Вова там или нет — это мысль, которую додумать потом можно как-нибудь, не сейчас. Сейчас — Валерка дышит, как после пробежки, грудь покраснела и взмокла, глаза все еще напополам испуганные и бешеные. Стоит, тоже ерепенится: руки по швам опустил, лбом в лоб уперся, не делает ничего. Приходится мягко надавить, чтобы сел обратно, забраться к нему на колени. Видно, что его смущает и уязвляет даже, что у него стройно и нагло стоит — член такой же надутый и раскрасневшийся, как сам Турбо, когда его на крючок поймаешь — а у Кащея едва привстал; но что тут — семнадцать, гормоны, говорят, или что там, — а у Паши опыт, возраст и самообладание. И учеба еще, а как же. Он сказал: не может быть, чтобы это приятно было. А может же. Глаза бешеные. Кащей молча, глядя прямо, начинает раскачиваться у него на бедрах, сжимая чуть-чуть ногами, держа зрительный контакт. Контакта телесного толком нет, да и надо ли. Но его руки соображают быстрее: Кащей пробегается легко кончиками пальцев по своим бокам — тот его ребра жадно облапливает, Кащей кладет ладонь на сердце — тот начинает кружить по груди, то грубо сжимая, скручивая, то гладя ласково. Сам по себе принимается играться с полупрозрачной обычно, а теперь намокшей и почерневшей пружинкой волос посередине. От этого весело екает. Кащей намерено его не трогает. Видит, как щелочка на зажатой между ними головке начинает сочиться, краснеет натужно, и руки подальше отводит. Турбо смелеет, и он кивает ему: можно; он смещает свои широкие грубые ладони ему на задницу — аккуратно, хоть и хочет казаться решительным, и Кащей кладет руки сверху и решительно их раздвигает. Слышно, как Валера сухо сглатывает. Глаза у него, обычно прозрачные, светлые, теперь кажутся почти черными, как если бы в комнате было темно или если бы он чего-нибудь вдарил. Кащей берет его за пальцы — они мокрые от пота и парадоксально холодные, боится он все же не на шутку — и тянет в середину, мягко опуская между разведенных ягодиц, на напряженное и нежное, голое; чувствует, как он деревенеет. — Все сам сегодня, — повторяет, как будто это его успокоить может, но, может, и успокаивает: чувствует через паузу, как его пальцы расслабляются, дергаются, осознавая свою свободу, и легонько трут по кругу, изучая. До сих пор Кащей заботился о себе сам, потому что не было времени или настроения погружать пацана в тонкости, казалось: смысл, если надо только здесь и сейчас. Непонятно, что поменялось сегодня, может, этот его в секунду потерявшийся взгляд на пороге всему виной, может, взгляд поплывший потом на кухне, может, вообще другое — как уплетал макароны эти за обе щеки (а то ну что — видел он эту тощую ведьму, его мать, в очереди с талоном на водку — видно было, что пьет чаще, чем ест, и этот-то не дурак где-то перехватить кусок, чай не таял, как свечка, и даже наоборот — а ел все равно голодно, как зверь, у которого вот-вот отберут). А может, и не менялось ничего, просто наконец сошлось. И Кащей говорит: — Банка, где всегда. Давай. Сам. Турбо послушно тянется вбок, где на опоясывающей колченогий торшер черепаховой полочке валяется под газетами плоская жестяная шайба с вазелином. Находит одним движением, но дальше, вместо того, чтобы перекинуть ему, медлит: взвешивает в руке, как бы не решаясь, потом отрывает-таки глаза от Кащеева лица и сосредотачивается на том, чтобы выдавить вверх крышку. Открыв, тормозит снова, нерешительно кладет пальцы на легко плавящийся жир, касается его только подушечками, несмело водит туда-сюда. Глаза поднимает: а, мол, дальше? Кащей решает сжалиться — слышит, как тот опять стал через раз глотать вдохи, занервничал. Сам на его пальцы давит, погрузив чуть-чуть в мягкую массу, и сам ловко, быстро и щедро мажет растопившейся мазью до третьей фаланги вверх. Пальцы у Валеры дрожат, то ли в нетерпении, то ли от страха. Это все и правда походит на дурацкую медицинскую процедуру, запах еще этот по комнате расходится, и, чтобы вернуть их в атмосферу, Кащей своими скользкими пальцами гладит ему под головкой, чувствительно задевая уздечку, а второй рукой твердо направляет обратно его кисть: сам заводит за спину, сам приставляет, сам его указательный палец берет и играючи толкает вперед, чтобы мышцы упруго спружинили, не пустили. Турбо одновременно напрягается и растекается, смотрит опять во все глаза, сердце у него колотится так, что Кащей почти видит и слышит. Медлит. Кащей ведет еще его пальцем по кругу, нажимая, потом отпускает и коротко прикрывает глаза — работает вместо кивка, Валера, слава богу, снова все понимает — умница. Повело, кажется, больше от этого: как собрался, как жадно вгляделся, каждую перемену в лице ловя, уже не спрашивая оценки, так ли делает, а глядя почти правильно, по-хозяйски — нравится ли? Или это Кащею так кажется; в любом случае, как Валера хищнически подбирается и всем собой теперь семафорит голод и нетерпение, заряжает. Когда он толкается кончиком внутрь, как будто после долгих молчаливых самого себя уговоров, Кащей не чувствует почти ничего, кроме удовлетворения: ну вот, ну молодец же мальчик, может. Чувствуется, как в Валере любопытство перебарывает страх и неловкость, когда он немного неуклюже, но осторожно лезет глубже, и что-то там для себя понимает сразу, и начинает пальцем двигать туда-сюда чуть энергичнее, чем надо. Кащей его тормозит, фиксируя, и начинает двигаться сам: вперед и назад, медленно, скользяще, и еще восьмеркой, потому что это приятно и расслабляет — когда тебя гладят изнутри со всех сторон. Валера правда молодец, схватывает на лету. Еще немного — и начинает двигаться, как надо, и изнутри именно что гладит, только, чтобы было совсем хорошо, не хватает жесткости и уверенности. Кащей не дожидается, пока тот сообразит: молча щелкает Турбо по костяшке среднего, и тот послушно толкает второй скользкий палец вовнутрь. А потом он жестко пережимает его запястье, говорит: — Замри, — и подается резко назад. Почти, но надо тверже. — Согни их вперед. И держи руку крепко. По его глазам видно: вот не понял, а вот — понял, нащупал, Кащей чувствует, как внутри его пальцы сначала, осторожничая, дергаются, когда он сам напарывается на них нужным местом, потом чуть двигаются, обнаруживая под собой плотный узелок, потом давят на него уже специально — член Кащея выпускает Валере на живот длинную вязкую нитку смазки, дергается и выпрямляется окончательно, и смазка капает прямо в разложенную тут же, как на курорте, несчастную банку вазелина. Это веселит. Валера, кажется, понимающе хмыкает, когда Кащей смеется, а может, занят своими какими-то открытиями — смотрит сосредоточенно в никуда, его пальцы внутри сами по себе легко-легко двигаются. Легко и тягуче: не приходится ничего говорить или делать, как он сам решает развести пальцы в стороны, свести и резко толкнуться, из глубины доставать медленно и расставляя все шире и шире, в конце подтолкнуть третий (и тут бы подмазать, но Кащей готов потерпеть: завороженно почти ждет продолжения). Ловит себя на том, что сам не дышит, бедра от напряжения сводит — завис над ним; Турбо уперся мокрым лбом ему куда-то в солнышко, прижался крепко, когда облизывает губы, едва его потной кожи не касается, так что Паша сам чувствует: солоно; вдруг хочется обернуться за плечо — знатная, должно быть, картинка. Такое уже было однажды: сидел вот так же у него на коленях, тот так же в фанеру дышал, целовал сорвано, коленки костлявые позади торчали; опускался на него, поясницу выгнув, ощущал его облегченный горячий вздох, двигал бедрами, его руки на них чувствуя очень — вперед-назад, вверх-вниз, сладко, как дурман, — и в выпуклом кинескопе телека они искажались, кривые и ненастоящие, и терялись в глухой серой сепии. Запомнил в отражении только два явственно белых пятна — собственный зад, круглый и наглый в его руках, которыми он на себя насаживал, и блядский прогиб в спине; сам себе тогда одновременно опротивел и понравился. Все ненастоящее было. А теперь — не было. Не было телека: раскурочили, продали, пропили. Не было тех рук на теле и той удали. Вовы — не было. Мысли некстати и не к месту. Приходит в себя, когда Турбо рычит и собственнически-резко двигает рукой, а потом вынимает быстро и за член берется, зажмурившись, лопоча: — Я не могу, прости, не могу больше, давай, а… Снова разбирает смех: напомнить бы ему как-нибудь, сколько раз, отпустив всю кровь от головы, он перед ним в запале извинялся. Но зачем. Тем более, что сам еле сдерживается: Валера молодец пацан, способный мальчик, сумел сообразить, что от него хотят, сделал, как надо, разнежил. Кащей смотрит на свой член, бордовый и мокрый, готовый, как не всегда бывает, когда собственно за член не трогают — молодец же, ну, заслужил, — и он говорит, немного снисходительно: — Я тоже не могу. Давай, — и еще, опустившись: — Теперь понял? * Это оглушает, как если бы тебя накрыло штормовой волной, кинуло о камни, нашуршало в ушах, огладило ласково — и отхлынуло; и лежишь такой, и делай, что хочешь. Как он это делает — непонятно. Что в нем — ну, кроме постоянного чувства опасности, будто ртутный шарик с разбитого градусника по тетрадному листу перекатываешь и на всякий случай боишься вдохнуть — непонятно тоже. Турбо помнит, как сам не свой ходил тем пьяным вечером и несколько дней после того, как все случилось. Невозможно было представить, что — по-настоящему. Невозможно было уложить в голове, что вот увидятся, говорить о чем-то надо будет и не вспоминать при этом, как пахло водкой и сигаретами и как горячо и туго, скользко и надрывно было у него внутри. Давно, вроде бы, это пережил и устаканил: он ничто, он мерзкое и низкое, он — лживая маска, не больше, чем грязная девка, такая же Резедушка, только почему-то Вова, все зная, позволяет ему брать верх. Поначалу изводил его и саботировал по-тихой: то распоряжение вдруг «не расслышит», то на сборы опоздает, то выскажется как-нибудь за спиной. Но этому было все равно, он не знал, не замечал и двигался, как об этом бабушка как-то в детстве говорила: «Собаки лают, караван идет». Валера с пятого класса помнил еще басню про Моську и, если честно, порой себя ею чувствовал: когда Вова ушел, никаких объяснений, естественно, не оставив, оставалось только брехать и скалиться и за глаза, в своей голове, его шельмовать — чтобы на место встало и отпустило. Никто вроде не замечал. Вахит, вроде, фыркал только. А потом — это; засопливевший март, водка в эмалированной кружке чуть ли не до краев (или это так в тот момент казалось — вполне могло быть и на донышке), Вовы нет год как. И он — горячий, гибкий, как девка, такой же мягкий и плавкий, а потом — сильный, и старший, и в целом тот, на чье плечо только и опереться. И то, как потом говорил с ним: как с ребенком, хотя у самого на плече зрел припухлый фиолетовый засос, а в прозрачных волосинках на внутренней стороне бедра росчерком блестела чужая, чужая (Валеркина!) влага, но был такой спокойный и обычный. Как будто все — как и надо, и Валерка просто на пике в очередной раз стоит и рапортует: идут! Это злило больше всего: и подстрекало, и лишало сил. Почти месяц после этого бегал от него, терялся в третьих рядах, не отсвечивал. Очень пригодилось, как безропотно и без вопросов перехватывал за ним делишки Вахит. Потом случился короткий и яростный замес с Кинопленкой, когда те залезли на территорию и чуть не обнесли комиссионку на углу; было холодно, но снег уже наполовину слез — только мокрым стеклом блестели на тротуарах укатанные куски наста, и Турбо стыдно, унизительно поскользнулся и уехал лицом в самые ступеньки, когда набежали гурьбой и затоптали свои же; Вахит без лишних слов выудил его через пару минут — Валера гордился только, что арматурину свою так и не выпустил. Побоище вышло дурацкое, больше куча-мала. На разборе полетов — там витрину побили, по-хорошему, надо было стеклить — Кащей обвел их всех тяжелым взглядом и оставил их втроем: его, Зиму и Дино (тот разошелся и уработал кинопленковскую скорлупу в мясо). Зиме и Турбо, вроде, полагалось как авторам. Если честно, потом и не помнил толком: пока чихвостил Дино (рядом, под руку, как шакал, тявкал что-то Лапоть), чувствовал только облегчение и тут же смутную тревогу, мол, что будет, если обратится к нему. Не обратился. Отпустив Дино (ему самому предстояло теперь разбираться с треснутым стеклом, потому что такая у Кащея была система договоренностей — за скорлупу в больничке и чтобы Кинопленка не кинула ответку серьезней), Кащей сухо переговорил с Вахитом про арматуру, и когда ее лучше с собой не брать, и как надежней прятать, и Валере удалось отмолчаться. Развернулись и к выходу пошли оба, Вахит еще, помнится, за плечо придерживал — и вместе с ними потянулись и Лапоть, и Демид, осталась только пергидрольная блондинка с завивкой, пьяная и веселая, притулившаяся в углу — как Кащей одновременно как-то поднял за шкирку ее и ему в спину сказал: — Турбо, останься, — а девушку смачно поцеловал на половине движения — только-только вставала с дивана — и тут же швырнул ей в руки пуховый платок и пальтишко, перевешенное до сих пор через спинку; сказал еще: — Ален, все завтра, — и подтолкнул в спину, и запер дверь тренерской на тугой поворотный замок с черной от сала резьбой по кромке шайбы. Валера замер. Он дышал в спину, как зверь. Он видел насквозь: как в этот момент Валера головой там же — в Вовином подвале, как потеют у него ладони и холодеют пальцы, как обостряются чувства: снова носом слышно «Шипр», застарелую водку и табак, нотку пота; видел, что Валера не знал, почему здесь, и как очень пытался найти объяснение — мало ли, но там только ушибленная коленка ныла и стесанная об ступеньки ладонь; что Валера — точно знал, почему здесь. Стоял, спину выпрямил, потел под шапкой. Кащей подошел — заглянул в лицо со спокойной, обычной инспекцией, закинул руку за шею, как-то рассеяно по затылку потрепал. Отошел, рухнул с удовольствием на диван. Закурил. Валера все стоял навытяжку, даже подбородок вперед выпятил — было странно. И в то же время — смотрел, как садится, стекает расслабленно по сиденью, поправляет складки на брюках в паху — чего-то определенного ждал. Через минуту или что-то вроде — дождался. Кащей съехал еще вниз, шире раздвигая ноги, посмотрел исподлобья, сказал: — Ну и чего ты, как не родной? И нырнул ладошкой в штаны. Отозвалось, как струной дернуло. Валера потом удивлялся: как это он легко, просто, как ему самому не пришло в голову, что что-то еще будет и будет — так (кто его знает, что его сподвигло: а Турбо такими вещами лет с пятнадцати не занимался, с тех пор, как узнал, что бывает «по-настоящему»; а тут совсем несерьезно — это что это, просто смотрели друг на друга, даже не прикоснулись — и все?). Какое потом было чувство: волна накатила, смыла в океан. Один раз — точно случайность, два — наверное. В третий Турбо пришел к нему сам и отчетливо помнил, как стоял на пороге с дурацким предлогом (и это еще объясниться надо было, как и почему пришел вообще) и как потом полегчало, как груз многотонный сняли, когда объяснять — об этом — ничего не пришлось. Он зажмуривается, крепко-крепко вцепляясь Кащею в бедра, носом тычется в ямку у ключицы и безотчетно лижет соленое и кусает под ней — он ахает, как девчонка — и вжимается, вжимается внутрь, пока штормовая волна не отхлынет вновь.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.