9. waiting (to die)
27 октября 2024 г., 13:54
Совсем мальчишка, судорожный ворох из черной одежды и спутанный клубок металлического лязга, захваченный Чуей и доставленный к столу Фукудзавы корпорат, жалобно смотрит по сторонам и крепче жмется в свой (не)спасительный угол. Ему лет девятнадцать, что в современном мире, считай, не срок, и он, — как и любой человек, которого вынули, будто улитку из раковины, из дома и заставили играть не по правилам, — понятия не имеет, чего от него хотят.
Жалобы на тесные веревки, на холодный пол, на плотную повязку на глазах, которую Чуя в итоге снимает, — все это не имеет и изначально не могло иметь никакого значения. Он заплутал в трущобах, по неопытности и глупости отбившись от своих, а Чуя его схватил и, вместо пули в затылок, предложил ему небольшую сделку — прокатиться вместе и рассказать что-нибудь, чего сам Чуя еще не знает.
Он сидел когда-нибудь за покерным столом? Он умеет блефовать? Натягивать на себя непроницаемую маску и достойно держаться с дерьмовыми картами. Разве что тут ставка другая, ставка в целую жизнь, — но это именно та разница, которой приходится пренебречь, когда нет иного выбора.
Нужно было видеть его лицо, его юное и почти наивное лицо, уже тронутое недавней рваной раной по щеке, когда он вдруг понял, что оказался далеко от Йокогамы, и не в компании той самой низшей группы людей, которых принято игнорировать или сразу же убивать, а в компании такого же корпората. Он долго не верил, долго и отчаянно брыкался, заявляя, что форму можно стащить, снять с трупа, но, в конце концов, ему пришлось смириться и признать, что вся эта встреча — один маленький акт предательства и безумия.
Так, по крайней мере, он это видит: если ты предаешь тех, кто дал тебе все, то ты — совершенно точно — сумасшедший.
— Ты можешь избежать суда, — бормочет он, зациклено качая головой, — ты можешь вернуться вместе со мной, а потом сказать, что нас схватили вдвоем. Я подтвержу.
Разумеется, ничего подобного у Чуи и в планах нет. Кроме того, он так хорошо знает систему и ее каннибальские наклонности, что поверить на слово винтику этой системы — как выписать себе смертный приговор, а то и вовсе нарисовать себе на лбу ярко-красную мишень, у мальца на лбу маленькая мишень, ее уже видно, она проступает сквозь кровь и кожу, она и есть кровь и кожа.
На самом деле, все будет так, если Чуя согласится: они прибудут в Йокогаму, при условии, что им повезет добраться целыми, и малец выложит всю правду. После, если начальство окажется в хорошем настроении, он даст им координаты места, и все ангары через час-два окажутся под проливным дождем из бомб.
Нет уж.
— Ты помнишь уговор, — Чуя медленно прохаживается перед пленником, дожидаясь Фукудзаву. — Ты расскажешь мне что-нибудь о численности отряда, к которому прикреплен. Что-нибудь о соседних отрядах. И, конечно, что-нибудь о том, какого хера вы там рыскаете уже второй месяц.
— Это... нечестно.
Юнец так нелеп в своем отрицании. Он настолько боится изменить своему начальству, находящемуся в сотне километров отсюда, что непосредственная угроза, Чуя, не кажется ему такой страшной.
— Что именно? — устало выдыхает Чуя, опустившись на корточки перед пленником.
— Я был в патруле, немного отстал от своих, а ты... — он краснеет, идет бордовыми пятнами, от праведного негодования, клокочущего в быстро вздымающейся и опускающейся груди, — ты оглушил меня и притащил в какую-то дыру на краю света.
Чуя удивленно хлопает глазами.
Человек, процветающий исключительно благодаря несправедливости, возмущен несправедливостью, допущенной по отношению к нему каким-то третьим лицом. Это даже не достойно осуждения. Это достойно смеха, и Чуя смеется чуть ли не до слез, напрочь забыв о том, как это выглядит со стороны.
Дело не в мальчике. Дело в том, что Чуя совсем недавно и сам таким был. О, он наверняка говорил бы то же самое, если бы кто-нибудь добрался до него раньше, чем он сам добрался до истины. Он тоже говорил бы: "я делал то, что был должен делать, ни больше ни меньше, а потому не заслуживаю наказания".
— Ты точно двинулся, — презрительно выплевывает пленник. — Вот что такое жизнь вне Йокогамы — бесконечный, блять, психоз.
Конечно. Он самый. И жизнь в Йокогаме — тоже. И абсолютно все, о чем только можно подумать, — это психоз, разбитый по фазам, но загвоздка в том, что никто не знает, какие это фазы, — чем выражаются и и сколько длятся. Человеческий мозг чудовищно похож на буйного помешанного, запертого в палате. Он безустанно носится туда-сюда, невротически выламывает себе руки, брызжет кровавой слюной и пеной, в бесконечных припадках бьется о стены, воспринимает каждый взгляд санитаров как какой-то знак и совершенно не догадывается о том, что за пределами палаты есть что-то еще. В редкие моменты он, исчерпав свои дурные силы, наконец-то останавливается, ошарашенно оглядывается вокруг, отрешенно садится в угол, сгорбившись, а потом — снова какой-то импульс, какой-то неудачный взгляд, зловещая тень на стене, и цикл повторяется.
Чуя в восторге от этой мысли. Он хочет высказать ее, поделиться хоть с кем-нибудь, но запуганный паренек, украденный из-под носа корпорации, едва ли интересуется подобными вопросами. К тому же, дверь позади Чуи открывается (это, должно быть, Фукудзава). Чуя встает в полный рост, неспешно оборачивается, и дежурная улыбка человека, готового показать, как хорошо выслужился, сходит на нет.
Это Дазай. Чертов Дазай, который постоянно появляется именно в те дни, когда его не ждешь.
(Чуя всегда ждет, но никогда в этом себе не признается).
— Что тут у тебя? — Дазай входит глубже в комнату, останавливается рядом с Чуей и кладет узкую ладонь на его плечо. Его больше не интересуют приветствия и вообще что угодно, ради чего он изначально сюда зашел. Он алчно смотрит на пленника, точно перед ним какое-то бесхозное сокровище, и в нетерпении встряхивает головой.
— Вижу, твои рейды начали приносить пользу, — он улыбается, но его улыбка больше похожа на голодный оскал, а звук в конце фразы — на щелчок зубами. — Наконец-то человек, а не какой-то старый хлам.
Пару секунд назад Чуя был уверен, что приносит с собой полезное оружие, которое побросали корпораты на окраинах Йокогамы, а теперь вот — оказывается, старый хлам.
— Ну, — Дазай нетерпеливо растирает ладони, стремясь отогреть их, — что ты такое?
Глаза пленника округляются так, что будто бы занимают добрую половину лица. Узнавание. Он, несомненно, вспомнил Дазая. Вспомнил, что видел его не раз и не два.
— И вы... здесь?
Это вы звучит как выдох, подобный тем, что люди испускают, падая на колени перед святынями. Уникальная смесь надежды, облегчения и слепого обожания.
— Разумеется, — небрежно бросает Дазай. — Где же еще приличному человеку быть? И ты так и не ответил — кто ты и из какого подразделения?
Он так ласково и доброжелательно спрашивает. Так по-приятельски склоняется над пленником и смотрит ему в глаза. Этот театр одного актера не сулит ничего хорошего. Чуя спинным мозгом чует жестокость, звенящую в притворно бодром голосе Дазая.
— Накаджима Ацуши, сэр, тридцать седьмой взвод внутренней охраны. Я вообще не должен был оказаться на окраине, но нас туда отправили в помощь ударным группам.
У пленника появляется имя. В этот же момент Чуя представляет, что вполне мог сталкиваться с ним где-нибудь в Йокогаме. Возможно, они стояли где-нибудь неподалеку друг от друга на том самом собрании, где Дазай анонсировал свое восхождение на должность. Чуя, Гин и этот малец где-то в зале.
На этом нужно остановиться.
Нельзя всматриваться в тех, кого считаешь врагом.
— Замечательно, Ацуши, — Дазай чуть ли не в ладоши хлопает, искренне упиваясь повиновением, которое не разрушается даже в необычных декорациях и необычных обстоятельствах. Лучшая дрессировка — та, что не забывается и не перебивается ни шоком, ни смятением (то есть та, которую объект дрессировки холит и лелеет в себе сам, без посторонних наставлений).
Ацуши глядит на Дазая так, словно ожидает какого-то невероятного поворота. Мол, сейчас вот Дазай развяжет его и скажет, что это была проверка. Ну, немножко необычная на вид, но в целом стандартная, которую рано или поздно проходят все, кого хотят определить в командование.
— За-ме-ча-тель-но, — повторяет Дазай, отстраняясь от Ацуши и отходя на несколько шагов назад. — У тебя нет ничего, чего не знал бы я сам. Твой чертов взвод и его перемещения отображаются в моих базах.
И Дазай, мгновенно потеряв интерес, заводит руку за пояс. Что-то резко щелкает, и Чуя хорошо знает этот щелчок, но сделать ничего не успевает. Одно короткое движение, короткий шорох ткани, оглушительный хлопок, и рука Дазая, нацеленная на пленника, вздрагивает до локтя от мощной отдачи.
У Ацуши были два огромных удивленных глаза, а теперь у него дыра аккурат между ними. Ты помнишь про мишень? Она была здесь. Теперь ее нет. Что-то еще было здесь, но и этого тоже больше нет.
Чуя ошарашенно переводит взгляд с Ацуши, — то есть с трупа, просто с трупа, — на Дазая и обратно. Дазай жмет плечами в ответ и прячет ствол обратно за пояс.
— Надеюсь, ты не воображал, что он нам вывалит что-нибудь новое, а потом ты сможешь убедить его присоединиться к Фукудзаве. Или, может, ты собирался держать его здесь до скончания времен? Это неразумная трата ресурсов.
Дазай говорит об убийстве так просто и так естественно, что вкупе с кровавым веером на стене это ввергает Чую в диссонанс.
— Поверь, если бы ты ему попался — он бы не стал долго болтать.
— Я привел его к Фукудзаве, а не к тебе, — глухо рычит Чуя.
— И что? — Дазай, как самое невинное существо на свете, часто-часто моргает. — Я избавил Фукудзаву от допроса, после которого он узнал бы ровно то же самое, что могу рассказать и я. Я сэкономил его время. Пойду, кстати, поищу кого-нибудь, кто уберет это все.
Дазай легко и непринужденно выскальзывает за дверь, затем на секунду его голова снова появляется в проеме, и он добавляет:
— Не переживай, Чуя, корпораты тоже не держат пленных.
— Потому что ими управляют люди вроде тебя, — раздраженно бросает Чуя, но в ответ ему приходит короткий смешок откуда-то из коридора.
Чуя наклоняется к телу, еще даже не начавшему остывать, и несколько долгих мгновений смотрит на результат своих действий. Дазай прав. Малец был обречен ровно с той секунды, как оказался в руках Чуи. Никто не стал бы перевоспитывать его, разубеждать в идеалах корпорации, но...
Что, если он был не так плох? Что, если он прежде не убил никого? Что, если он тоже сомневался?
Что, если бы никакого переубеждения не понадобилось?
Что, если он сам искал выход, но все время промахивался?
Чуя старается думать о том, что каким-то чудесным образом эта ситуация разрешилась бы сама. И — без той меры, которую Дазай избрал.
Фукудзава, разумеется, не рад трупу в своем кабинете. Он не рад крови, вылившейся со лба и затылка, и уж тем более — Чуе на фоне багрового развода на стене. Он хмурит брови, проходя к своему столу, и следом за ним входит Кека. Чуя поднимает ладони, показывая, что в них нет оружия, и готовится изложить свою версию событий, но Фукудзава делает жест рукой, показывая, что никаких объяснений ему не нужно.
— Я встретил Дазая внизу.
Кека, не дожидаясь команды, подходит к трупу, берет его за лодыжки и принимается медленно тащить к выходу. Множество металлических замочков и маленьких пряжек нагрудных ремней весело побрякивают друг об друга и об пол, пока Кека искренне старается скрыть тот факт, что тело для нее тяжеловато. На каждый сантиметр движения приходится новый сантиметр крови, и вскоре грязно-бордовая кривая линия доходит до самой двери.
Кека старается перетащить тело через порог, но оно цепляется ремнями и веревками, и она, переусердствовав, чуть не падает. В конце концов, ей удается справиться, простреленный затылок гулко ударяется о пол, преодолев порог, и уже в коридоре Кека позволяет себе тяжело выдохнуть.
— Твой приятель на редкость кровожаден, — недовольно сообщает Фукудзава. — Есть в нем что-то такое, из-за чего я никогда не захотел бы попасть к нему в напарники.
— О, это отдельный вид удовольствия, — мрачно бурчит Чуя.
— В конце концов, мог бы убить этого несчастного где-нибудь на пустыре, но нет же — приспичило здесь и сейчас. Как хорошо, что он только посредник.
Чуя настороженно приподнимает голову, которую так сильно клонило к земле, и испытующе смотрит на Фукудзаву. Тот не теряется и возвращает назад тот же самый взгляд.
— Посредник?
— Кажется, друзья из вас так себе, — Фукудзава неприятно усмехается. — В Йокогаме есть высокопоставленный корпорат, и Дазай — только его, если угодно, правая рука. Мы очень давно не встречались лично, но Огай Мори много лет содействовал нам и продолжает: поставляет оружие, сливает информацию, бесконечно отправляет к нам своего... представителя, и последнее, конечно, сомнительная заслуга. Если бы Дазай был главным представителем от Йокогамы — я бы сам застрелил его как бешеную собаку.
— Но...
Огай Мори несколько месяцев как мертв.
Чуя задыхается словами, застрявшими в горле. В его голове все сходится. Манифест, убийства в городе, пахнущая дождем и кладбищенской землей смерть Мори, просьба ничего не рассказывать о самом Дазае. Все так удобно, так... омерзительно. Липкий страх скатывается холодным потом по спине. Стоит признаться, стоит сказать одну-единственную фразу, и Дазая повесят на том самом пустыре, который Фукудзава только что рекомендовал в качестве кладбища для корпоратов.
Один нюанс — Чую повесят рядом.
А что ты хотел? Дазай для них бешеная собака. Ты — и того ниже.
— Я знаю Мори, — на автомате врет Чуя, ощутив не иллюзорную перспективу близкой смерти. — Не лично. У нас слишком разные уровни. К нему можно прийти только по предварительной записи, и то — если он согласен. Никогда бы не подумал, что у него были интересы здесь.
— О, — Фукудзава прищуривается и коротко качает головой, показывая, что интересы Мори — последнее, что его волнует. — Он тот еще упырь, но пока что упырь полезный. Наверное, искренне верит, что, когда мы придем в Йокогаму, он сумеет воспользоваться хаосом и запрыгнуть на верхний ярус этой вашей Вавилонской башни.
— Что значит — когда вы придете в Йокогаму?
— Когда мы займем ее, — спокойно отвечает Фукудзава. — Поверь, Мори ничего не успеет сделать, и от него тоже придется избавиться, но с остальными, кто помогал нам, мы можем найти общий язык.
Чуя медленно кивает, мол, план ему понятен от и до.
Другое дело, что одна крошечная деталь — смерть Мори — должна вносить в этот план коррективы. Вернее, должна была бы, если бы Фукудзава знал, что никакого Мори больше нет, и договаривается он, по сути, с проходимцем.
Чуя находит Дазая в оранжерее Танидзаки. Оранжерея, может, и неправильное слово, не очень подходящее для кустарно изготовленной из балок и стекол теплицы, но то, что внутри, вполне соответствует названию: Наоми прельстилась не только сельскохозяйственными культурами, но и просто ради себя, ради своего глаза, принялась выращивать цветы. Паучьи лилии, они же ликорисы, забавно-нелепо соседствуют с огурцами и картошкой.
Дазай оказывается не один. Рядом с ним, спиной к Чуе, стоит Озаки в своих непрактичных белых одеждах. Ее плечи и шея напряжены, и она раздраженно качает головой.
— Надеюсь, это — последний раз, когда я тебя вижу. Когда я вижу твою мерзкую рожу, — громко и отчетливо произносит она, не скупясь на яд в голосе. — Те люди, которых я приютила в своем храме, больше никому ничего не должны. Они сбежали от оружия, ебаный ты выродок, а ты снова хочешь дать им в руки...
Дазай прикладывает палец к губам и медленно, словно кто-то надувной шарик проколол тонкой иглой, шикает.
— Дорогая моя, — смешливо говорит он, — я был бы осторожнее с выродками. Твой рискует выброситься из тебя раньше положенного. Сама знаешь, воздух здесь такой себе, медицина — ни к черту, так что...
Теперь уже Озаки перебивает его. Она вскидывает голову, и Чуя может только представить расплавленный свинец ее глаз. От узкой ладони на щеке Дазая остается яркий-яркий хлесткий след.
— Я выполню свою часть сделки, но ты — держи всю свою грязь подальше от меня.
Голос размеренный, по-январски холодный, и сквозь него толчками, все равно что пар на морозе, прорывается шумное поверхностное дыхание. Чуя никогда не слышал такой ненависти. Озаки, прямая, как будто кто-то подвесил ее к небу на струну, протянутую через все ее тело, и совершенно прекрасная в строгости и скупости движений, отворачивается от Дазая и, не поведя бровью, идет к выходу. Она следует мимо Чуи, не удостоив его даже легким кивком, и исчезает среди серости потрескавшегося бетона и грязно-белой дымки рассеивающегося тумана.
— Обожаю ее, — с развязной веселостью бросает Дазай. — Озаки совершенно не дружит с реальностью, но думает, что управляет ею. В допотопные времена ее привели бы на эшафот. Прямо как ту французскую королеву, которая предложила подданным, раз нет хлеба, есть пирожные.
У Чуи предательски дергается щека. Этот импульс захватывает с собой и уголок рта, и сначала Чуе кажется, что все его лицо повинуется какой-то дикой пьяной пляске вышедших из подчинения мышц. Это, разумеется, обман нервных окончаний, и конкретно комментарий об Озаки задевает его меньше всего, но одно очевидно — Дазай с реальностью сам не в ладах.
— Чего ты хотел от нее? — твердо спрашивает он, надвигаясь на Дазая и мысленно прося у Наоми прощения за то, что ее дивные ликорисы то и дело попадают под подошвы его ботинок.
— Ничего такого, чего она бы не сделала, — Дазай вздыхает, присаживаясь на грубо сколоченную из обыкновенных досок скамейку. — Впрочем, в свете ее недавней выходки, я уже не уверен, что есть вещи, на которые она не способна пойти ради своих иллюзий.
— Странно, что об этом говоришь ты, — Чуя останавливается в шаге от Дазая. — Вот именно ты.
Дазай щурится, пытаясь отгадать, чем вызвана такая неприятная и резкая прелюдия к разговору.
— Сегодня я узнал фантастическую новость, — продолжает Чуя. — Я узнал, что ты научился воскрешать мертвых, причем так успешно, что мертвые умудряются вести какие-то дела. Или, может, ты натворил что-то такое, от чего Мори сам выкарабкался из гроба?
Замешательство длится не дольше секунды. Оно мелькает в глазах Дазая серебристым плавником какой-то быстрой морской твари и тут же ускользает обратно в черные глубины.
— Присядь рядом со мной, — с неправдоподобным дружелюбием он хлопает ладонью по рассохшемуся дереву скамейки.
Чуя поднимает ногу и грохает подошвой в миллиметре от мизинца Дазая. Тот даже не вздрагивает, но, Чуя готов поклясться, он это запомнит и обязательно отплатит.
— Только после небольшого экскурса в твою реальность.
Чуя не уверен, что правда хочет туда.
Зато он уверен, что любое слово Дазая будет отборнейшей ложью.
— Господи, тебе нужно попить какие-нибудь успокоительные, — Дазай утомленно вздыхает и — на всякий случай — кладет обе руки себе на колени. — Нельзя же так взрываться от всего подряд.
— От всего? Только если от всего того, что творишь ты.
— Я ничего не сделал. Я только убрал Мори, но мне нужно было его имя, так что я решил опустить тот факт, что он умер.
— Умер? Ты хотел сказать — убит по твоему приказу? И надо же, ты так правдоподобно изображал участие в расследовании... и так чудесно просчитал по времени — находился на виду в моменты, когда все происходило. Трудно было найти исполнителей, а?
Исполнителей. Посланников. Проводников своей воли.
ктобылителюди?
Дазай раздраженно шикает, прося понизить тон.
— Понимаешь, он все равно не собирался ничего менять в глобальном смысле. Он хотел воспользоваться Фукудзавой и его людьми, чтобы под шумок запрыгнуть повыше и, если уж повезет, избавиться от Фицджеральда. А я — я не мог оставить его план в том виде, в котором он изначально был создан. Я наблюдал, Чуя, и я уверен, что мир Мори тебе тоже не особенно бы понравился.
— Понравится ли мне твой мир?
— Не мой. Общий. Но это не имеет значения. По крайней мере, когда ты станешь думать о том, чтобы рассказать все Фукудзаве. Значение имеет виселица. На ней будешь болтаться ты, на ней буду болтаться я, а кровь, в конце концов, все равно прольется. Целые реки крови. Механизм запущен. Ты не остановишь его, если просто вынешь наружу пару винтиков.
Эшафот на колесиках. Эшафот, который каким-то гигантским усилием Дазай толкнул по наклонной с холма. Действительно, убери одно колесико — эта махина продолжит нестись вниз по инерции, раскачивая своими петлями и лязгая гильотинами. Она подомнет и переломает под собой всех, кто не успеет отойти в сторону.
— Все, что нужно делать, Чуя, — вкрадчиво шепчет Дазай бледными губами, — минимизировать сопутствующий урон. Остальное уже никак не изменить.
Чуя слышит, как порывистый ветер бьет снаружи по стеклам. Стекла жалобно дребезжат, но не поддаются. Кто-то говорил сегодня, что надвигается буря (ветры стали такими сильными, когда большая часть территории Японии опустела).
— У меня есть еще вопрос, — сурово чеканит Чуя, пропуская мимо тот змеиный шепот. — Мелвилл, корпораты в Йокогаме, манифест, — твоих рук дело?
твоих и чьих еще? ты ведь один бы не додумался? или ты настолько отвратителен?
Дазай не отвечает сразу. Он хитро сверкает глазами, но как бы он ни старался — на его лице все равно читается гордость. Дурное дело или хорошее — какая разница, если оно требовало изобретательности и позволило в очередной раз продемонстрировать превосходство над обстоятельствами и любой системой?
Этот взгляд — пресловутое "да". Да, да, да. Миллион раз — да.
— Почему Мелвилл?
— Его нахождение в Йокогаме могло спровоцировать атаку раньше, чем этого требует расчет. Фукудзава жутко хотел вытащить его, несмотря на то, что старик действительно тронулся умом. Мертвые корпораты и манифест — акция устрашения и демонстрация того, что в городе есть сторонники перемен.
Господи, как все просто.
Как все просто, когда ты — чистая смесь дьявольской хитрости пополам с беспринципностью. Мерзкое варево, которое никому не стоит употреблять, а уж тем более — внутривенно. Дрянная порченная кровь.
Еще вопрос. Другой вопрос, который "другой" лишь по случайности, но не по значимости. Он бьется в затылок тупой болью, тяжело ухает в ушах, будто набат, вместе с зачастившим пульсом.
— Инцидент в трущобах?
— А вот это не мое.
Чуя всматривается в чужое лицо. Теперь — действительно чужое. Ему вдруг кажется, что сквозь правильные и тонкие черты просвечивает что-то звериное. Огромные темные глаза — глаза хамелеона. Прямой нос с едва-едва заметной горбинкой — клюв стервятника. Красиво очерченный рот — пасть аллигатора. Дазай — химера, отвратительный огнедышащий гибрид, воспитанный человеком, но Чуя не помнит — убил ли кто-то это существо в легенде, или оно так и осталось разорять поля и пожирать случайных путников. Он никогда, как и большинство людей, не интересовался эпосом. Почему-то сейчас это важно. Даже важнее, чем то, что сделал или не сделал Дазай.
Была ли убита химера? Была?
— Послушай, — лицо Дазая смягчается, в нем все сложнее уловить сходство со зверем, хотя хочется, конечно же, хочется, — цель оправдывает средства, все остальное — сказки для тех, кто не в состоянии двигаться дальше. У каждой жертвы есть цена, и я готов платить ее. Но — только тогда, когда все закончится. Раскаиваться и впадать в траур раньше времени я не стану. Тебе тоже не советую. Просто живи со мной, какой я есть, иди со мной, убивай со мной, все со мной. А потом — потом посчитаемся.
Просто.
Вот просто.
Просто продай свою совесть, сдай ее мне в аренду, сдай себя в аренду, свое имя, свой разум, свое сердце, свою кровь. Это же не так много, правда?
Буря, которую предсказывали, оказывается всего лишь плотным облаком пыли, принесенной из одной части пустоши в другую. Кто-то набрал целую горсть и, немного подумав, пересыпал ее чуть левее по карте. Все бы ничего, но оранжерея Наоми больше не оранжерея и даже не коряво сколоченная теплица. Она — остов из деревянных рам, скрепленных ржавыми гвоздями, и стеклянное крошево в пыли поверх растений и, что самое обидное для Танидзаки, цветов.
Все ликорисы, красные и белые, погибли. Их вырвало под корень, безжалостно разметало и засыпало. Такой вот незавидный конец.
Наоми, прикрывая нос и рот ладонью, печально смотрит на беспорядок изорванных лепестков и стеблей. Она, конечно, попросит брата помочь ей восстановить погибшие результаты ее трудов. По крайней мере, так эту цепочку выстраивает Чуя: гибель, немного грусти, ворчания и усилий и — наконец-то — чудесное воскрешение следуют друг за другом так же легко и естественно, как сезоны сменяют друг друга.
Но Наоми, покачав головой, говорит что-то другое. Чуя не разбирает, звук приглушен ладонью и еще не до конца успокоившимся ветром, и Наоми повторяет снова:
— Что ж, в Йокогаме будет проще. Там ветер дует с залива.
Чуя бросает на нее быстрый взгляд, словно проверяя что-то. Так и есть. Его цепочка, составленная меньше минуты назад, в корне неверна. Наоми не думает о том, как что-то перестраивать. Она думает о том, как перенести все на новое место, которое уже — в ее мыслях — принадлежит ей и всем, кого она ценит и любит.
— Скорее всего, — спокойно продолжает она, — нет смысла начинать заново. Пара-тройка месяцев, и вся Йокогама наша. Фукудзава явно готовится к "переезду". Даже не представляю, какие там должны быть теплицы и оранжереи. Наверное, настоящее чудо техники. Правда?
Чуя никогда не был в той части Йокогамы, где терпеливые ученые и почти бесшумные механизмы занимаются селекцией и выведением множества культур. Его это не интересовало. Какое ему было дело до того, откуда именно пища появляется на его столе?
Что-то подсказывает ему, что если бы он захотел посмотреть — ничего бы не вышло. Потребовался бы какой-нибудь пропуск такого-то уровня, разрешение такого-то бюрократа, прохождение такой-то санитарной процедуры.
Но он зачем-то говорит Наоми, что да, все в Йокогаме — последнее слово техники и науки. Да, да, да. Он говорит больше "да", чем это нужно. И Наоми мягко и робко улыбается, слегка склонив голову вперед. Она улыбается как человек, который только что купил дом, подписал договор и отдал деньги, а теперь, листая каталоги, выбирает цвет полов и стен, мебель и сотни безделушек, которые и составят собой уют.
Это незаметно на первый взгляд, особенно сквозь болезненно-желтоватый туман, но, стоит немного присмотреться, и становится ясно, что целая база постепенно приходит в оживление. Размеренное движение, обычно ленивое и будничное, заменяется движением более четким и целеустремленным. Люди достают со складов оружие, отделяя годное от негодного; в ангарах чинят все, что годами стояло без человеческой руки; пустошь превращается в полноценное стрельбище, где учатся те, кому еще не доводилось постигать разницу между стволом, за которым правильно ухаживали, и между стволом, который успел пролежать без дела целую вечность и поддаться ржавчине.
(без человеческой руки вещи приобретают какую-то особенную неустроенность и запустенье. ржавчина даже не ржавчина, а как будто некая иная материя, прорывающаяся сквозь швы реальности откуда-то с изнанки).
Чуя смотрит на все с ощущением немого и неотвратимого ужаса, подкрадывающегося к нему со спины. Такого бесшумного и, несмотря на свои чудовищные размеры, ступающего на мягких расслабленных лапах, сквозь которые в любой момент прорежутся бритвенно-острые когти. Фукудзава не идиот. Фукудзава должен знать, что оружие корпорации давно перешагнуло тот рубеж, при котором стрелку не особенно нужен навык и твердая рука. То, чем Чуя пользовался в Йокогаме, уже давно не нуждается в хорошей позиции или подходящих погодных условиях. Мастерство заменено десятком механизмов поддержки: тут тебе и стабилизаторы отдачи, и легкие — в сравнении со старыми — материалы, и даже, если стрелок решился на глубокую нейроаугментацию, синхронизированное со зрением наведение.
Все это как будто бы неважно. Легкими пружинистыми шагами Фукудзава каждый день обходит ангары, проверяя их содержимое, а потом идет к стрельбищу. Он словно помолодел лет на пятнадцать сразу. Его размеренность и степенность медленно уступает место азарту и предвкушению бойни.
Чуя однажды ловит Фукудзаву рядом со стрельбищем и, стараясь не выдавать волнения, сыплет наводящими вопросами. А что, если охранные системы Йокогамы имеют какой-то функционал, о котором никто, и даже Дазай, не знает? А что, если Мори в последний момент откажется от своей части сделки и не откроет ворота на пропускных пунктах? Что, если он предпочтет покаяться перед Фицджеральдом и сдать ему горстку мятежников в качестве доказательства своей бессмертной, ха-ха, верности? И все эти если, вся эта вереница сомнений, поданных под соусом осторожности, отвергается уверенными возражениями, стоящими на том, что лучшего времени и лучшего момента все равно не появится.
— Если мы не сделаем это до зимы, — строго отвечает Фукудзава, — то считай, что мы согласились на статус-кво. Я понятия не имею, сколько еще Мори будет играть на два лагеря, но я бы не рассчитывал на десятилетие-другое. Никто из нас уже не будет моложе, сильнее и быстрее, а главное — свирепее, чем сегодня.
Чуя понимает. Чуя правда понимает этот мотив. Вот только он знает, что никакого Мори давно нет. Есть Дазай, но это совсем не то.
Чуя не скажет. Он просто не скажет.
Он не может. Стоит только подумать, стоит только собрать в уме подходящую фразу, и она наглухо застревает в глотке.
Его внимание привлекают длинные черные одежды и такие же черные капюшоны, закрывающие лица до самых ртов. Небольшая группа людей медленно движется от подъехавших с другого конца стрельбища машин. Их очертания смазываются и подрагивают из-за желтой дымки, постоянно висящей в воздухе, и они так жутко похожи на призраков или на мираж.
— А вот и люди Озаки, — задумчиво произносит Фукудзава. — Прямо как она обещала.
— Они... из храма?
Фукудзава коротко жмет плечами, точно этот вопрос не имеет никакого смысла. Для него все так и есть. Любой человек — боевая единица, а что это за человек — дело второстепенное.
— Часть из них — да, другая часть — вроде бы из ее клана. Всего должно быть около пятидесяти, если их удастся сюда доставить. Остальные, кто ей предан, должны ждать в Йокогаме и выступить в тот момент, когда мы придем.
Легкая тошнота подкатывает к горлу. Храм Озаки — всего в пятнадцати-двадцати минутах езды от главного здания службы безопасности. Иными словами, стоит поднять тревогу в городе — и они будут первыми трупами. Они не успеют соединиться с отрядами Фукудзавы. Их единственная роль — отвлечь внимание, перетянуть часть сил и бесславно погибнуть.
Они принесли обет молчания. Они думали, что навсегда вырвались из своего личного цикла насилия. Оказывается, все это было только для того, чтобы стать разменной монетой для Озаки.
Чуя вспоминает обрывки разговора, услышанного в оранжерее. Вот как, получается, была заключена сделка на несколько десятков жизней. И все ради того, чтобы Озаки получила в обмен новую жизнь.
Озаки теперь всегда находится за пределами Йокогамы. Как только ее живот стал заметнее, она начала чаще находить отговорки для того, чтобы вести мнимое затворничество. Ее последней отговоркой, скрывавшей под собой финальный выезд из города, был обет одиночества. Мол, устала она, не смогла больше терпеть общество даже своих немых послушниц, и, оставив вместо себя каких-то управляющих, якобы заперлась в своем роскошном особняке в одном из лучших районов Йокогамы. С ее досье, полным эксцентричных выходок и религиозного бреда, это едва ли показалось кому-то подозрительным: безумно богатая дамочка окончательно просветлилась и стала отшельником, ничего удивительного не произошло.
Озаки не обращается к своим послушницам, прибывшим сегодня. Более того — она им на глаза не показывается, занимаясь чем угодно, но только не личной встречей с теми, кого отправила на заклание. И правильно. А зачем поступать иначе? Мало у кого есть привычка сидеть и рассматривать со всех сторон свою банковскую карту перед тем, как расплатиться ею.
У нее нет ни капли сожаления или стыда. Чуя встречает ее в коридоре, где она безмятежно стоит у окна, привалившись плечом к раме, и без всякого интереса разглядывает панораму стрельбища внизу. Ее пальцы соединены в замок под животом. Она — альфа и омега своего собственного мира, в котором нет места ни для кого больше, кроме того существа, которое постепенно черпает из нее жизнь.
Существа, которое она, возможно, даже не полюбит, но это не имеет значения.
Существа, которое может погубить ее, оставив умирать на больничной койке.
Это, кажется, тоже не имеет значения.
— Надеюсь, — мягко произносит Озаки, не глядя на Чую, — это будет девочка, и она никогда не столкнется ни с кем вроде тебя или Дазая.
— А если это будет мальчик?
— Мое желание не изменится. Никаких убийц вокруг. И никакой жажды убийства в нем самом. Я воспитаю его как человека, а не как бешеное животное.
Она сама убийца. Убийца всех, кого приютила. Как минимум.
Чуя хочет сказать что-то колкое, что-то обвиняющее, но Озаки, глубоко вдохнув, сбивает этот порыв.
— Если я не выдержу родов... прошу, не прикасайся к этому ребенку. Ни секунды не смей думать о том, что он твой. Лучшее, что ты сделаешь, доведись тебе пережить меня, — исчезнешь и прихватишь с собой Дазая. Это все.
С Озаки бесполезно разговаривать о жертвах. Бесполезно взывать к совести и здравому смыслу, потому что ее совесть и здравый смысл надежно подчинены ее собственным нуждам. Начало и конец для самой себя, она не собирается становиться чьим-то ответом на вопросы. И на тот малый вопрос — есть ли Гин среди прибывших? — она тоже не даст ответа.