прах и кости

R
Завершён
44
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
201 страница, 105 936 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
44 Нравится 20 Отзывы 12 В сборник

Четвертая. Башня Битв

Настройки
                    Как только он оказался в красных землях, в глаз его коня вонзилась стрела.       Конь высоко заржал, скорее яростно, чем болезненно, и резко встал на дыбы. Гоуст рухнул на землю, сгруппировавшись, и быстро перекатился, чтобы тяжелые копыта его не задавили. Конь метался лишь несколько секунд и почти сразу подогнул под себя ноги и свалился на бок. Стрела глубоко застряла в его черепе.       Гоуст, едва оказавшись на ногах, выдернул стрелу из колчана, положил на тетиву и натянул — и сразу же выстрелил, не вглядываясь и не медля. Это заняло не более двух секунд. Его стрела сбила в воздухе другую стрелу — едва ли в пяти метрах от него, так что длинные щепки и осколки металла разлетелись вокруг. И Гоуст сразу же понял, что это был лук, а не он. Меткость, быстрота, сила — это был Фейл-нот.       Но даже с силой Фейл-нота шансов выбраться из передряги было мало. Он насчитал трех, четырех всадников, а за ними еще и еще — множество других. Они кружили быстро, громко, подобно стае воронов, загоняя его в плотный круг.       Он потянулся за стрелой, но неожиданно один из всадников пронесся перед ним на диком скаку. В тот же момент через его шею перекинулась веревка и рывок повалил его на спину. Зеленые верхушки деревьев, жирные точки звезд среди белой пыли неба — все смазанно промелькнуло у него перед глазами, а затем вспыхнуло, когда петля на шее затянулась. Он инстинктивно сунул пальцы под петлю, пытаясь ослабить натяжение, но за веревку дернули, и его тело заскользило по земле.       Чистый адреналиновый прилив дал ему достаточно сил, чтобы перевернуться на бок, хотя он почти перестал видеть — так сильно его волокло. Петля сжималась все туже, и он не мог выбраться из нее, пока не остановит движение. Мельком, неясно, он увидел лошадь, перекаты мышц ее бедра, взмах хвоста и веревку, дрожащую и уходящую в никуда. Раздавался бешеным гулом топот лошадей, комья земли летели в лицо, громко кричали всадники, в воздухе проносился тонкими стрелами их свист. Корни деревьев бились о его ребра и ноги. Пытаясь вцепиться в землю, он только сильнее душил себя.       Остатки здравомыслия напомнили ему о ноже. Рука потянулась под куртку, достала лезвие и бешеными движениями, сквозь угасающее зрение, он принялся резать веревку, просто надеясь, что успеет, что она разорвется. Но этот сон, искусственное забытье насилия, был ему знаком, и он осознавал бессмысленность борьбы. Глаза закроются, руки повиснут. Но пока мог, он резал чертову веревку, не теряя надежды, не помня, как закрыл глаза, не помня, когда потерял сознание.       Очнулся он от удара о землю. Затем была секунда, наполненная осознанным небытием, когда ощущения собственного тела опускались на него, как ноша. От земли пахло старой кровью и влагой, в которую зарываются черви. Бурая трава колыхалась перед его глазами, красной пеленой застилая все вокруг. Петля больше не сжимала его горло, и он ее не чувствовал — вообще не чувствовал шею.       Голоса шумели вокруг, но это был шум ветра и шум реки — такой же неразличимый. Звуки, но не слова. Затем руки вцепились в его куртку и подняли. Его тело помнило, как стоять и как ходить, но в голове все сотрясалось, словно от колокольного звона.       Вот стоял замок. С двух сторон от него высились металлического цвета горы, острые, как лезвие пилы, причудливо сияющие в свете переплетенных ветвей гигантского дерева. Вокруг свилась кольцом крепостная стена, люди стояли на ее вершине с оружием. Ворота были распахнуты, встречая их каменными внутренностями двора.       — Сын пойман, — услышал Гоуст, когда оклемался достаточно, чтобы разум мог различать слова.       — Как и предсказывал Кровавый Барон, — произнес другой воин: в красном, в доспехе, с мечом, сошедший с каких-то старых картин о волшебных и жестоких временах. — Он появился на границе и направлялся по тропе.       — Значит, вернулся, — ответил первый голос.       «Они знают меня», — подумал Гоуст, но мысль не была удивительна. Все знали его. Кто-то похожий на него уже ходил этой дорогой однажды. Иногда казалось, что он мог увидеть следы на земле.       Его ввели в замок. Скрип дверных петель казался оглушительным, разрывающим сам воздух. Древним. Повсюду висели знамена и щиты, горели огни, не магические, а настоящие, рожденные углем и искрой. И все равно все окружающее было мрачным, каким-то сизым, похожим на темницы. Его руки были связаны за спиной, и, когда он попытался нащупать узлы, один из воинов, что вел его, дернул за веревку на шее. Голова задралась вверх, и ошеломление от этого почти доставило ему удовольствие. Здесь он обнаружил, неожиданно, хотя и знакомо, как тело дрожало от жажды сопротивления, от силы, которую он хотел приложить. Такое уже было; он знал, что, когда это состояние ослабнет, изнеможение свалит его с ног.       Они поднялись по лестнице и преодолели несколько коридоров. Повсюду шустро сновали дети — мальчики не старше двенадцати с тарелками и корзинами в руках, оборванные, нелепо одетые, молчаливые и любопытные. Гоуст наблюдал за ними. Он никогда еще не видел в этом мире детей. Все здесь выглядело как изображение; каким бы подвижным оно ни было, оно замерло во времени и не могло измениться. Дети же… разве никто из них не взрослел? Знали ли они, что такое жизнь, старение, смерть? Рождались ли они здесь или приходили сюда из того давнего ниоткуда?       Его привели к дверям большого зала, похожего на обеденную — каменные колонны тянулись по обеим сторонам, затемняя галереи, окна из толстого лунного стекла не пропускали света, но, казалось, призрачно сияли сами по себе. За длинным деревянным столом стояло всего пять стульев, и только один из них, тот, что во главе, был занят гигантом с косматой бородой и темной гривой волос. Гоуст решил, что это и был тот, кого называли «Кровавый Барон». Он был столь высоким, что на голову возвышался над Гоустом, даже сидя. Руки, протыкающие вилкой и ножом мясо, могли бы сломать крепкую ветвь дерева без усилий. И весь его вид казался таким суровым, таким сдержанно-диким, что вызывал бесконтрольную дрожь где-то в поджилках. Такая демонстрация силы, несмотря ни на что, возбуждала желание защищаться, держаться подальше, бежать.       Жуя, гигант поднял голову и разумными, умными, проницательными глазами посмотрел на Гоуста.       — Беспомощнее, чем собаки, и к тому же трусы, — произнес он низко и хрипло, как говорила бы старая северная земля, если бы у нее был голос. — Развяжите его.       Веревка спала с рук Гоуста, и первое, что он сделал, это перехватил ее конец, дернул воина, держащего ее, за запястье и сломал ему руку. Затем схватил второго за шею и пнул по ногам, свалив на землю. Только после этого он, наконец, стянул с шеи веревку и выбросил подальше, в самый угол зала. Гигант не прерывал жевания, наблюдая.       — Пошли прочь, — сказал он, когда оба воина вскочили и достали свои мечи.       Те, хотя и в гневе, молча и покорно исчезли. В зале висела тишина. Только нож скрежетал о тарелку и влажный, жирный звук, с которым гигант поглощал мясо, разносился несмелым эхом. Гоуст вглядывался в него, ища слабые места. Ему случалось укладывать на маты тех редких людей, кто был шире или выше его, но никогда таких, как этот. Казалось невозможным хотя бы пошатнуть его.       Несуществующий хруст костей лез Гоусту в ухо — это был голос страха, порождающий агрессию. Все в его теле было напряжено, готовое к бою, хотя он хотел лишь уйти.       Кровавый Барон проглотил еду, протянул руку и взялся за белую салфетку. Вытер начисто рот. И сказал:       — Позволил одеть веревку себе на шею. Ни силы, ни достоинства. Позор. Остается надеяться, у кого-нибудь здесь хватит смелости тебя убить.       — Я просто иду в Башню, — Гоуст старался держать голос ровным. — Я не желаю никому вреда.       Кровавый Барон, глядя на него, презрительно цыкнул, обнажая белые крупные зубы.       — Омерзительно. Полагаю, твоя смерть не оскорбит богиню, когда твоя жизнь ее позорит.       Гоуст ни в коей мере не отнесся к его словам легкомысленно. От того, насколько выполнима была эта угроза, у него внутри все туго свилось узлами.       — Что тебе нужно? — все, что спросил он, потому что не хотел умирать.       — Если на то будет воля удачи, твоя смерть. Но до тех пор — твое послушание. Пока ты мой сын, я буду воспитывать тебя соответствующе.       Гоуст не понял ни слова, однако его рот сказал сам по себе:       — Я не твой сын.       Он произнес это ровно и мертвенно. Удивление и отвращение выбили его из собственного тела.       — Ты мой сын, пока тебя не убьют, глупый мальчишка. Или пока ты не убьешь меня. Иди сюда.       Гоуст остался стоять на месте.       — Иди сюда! — рявкнул Кровавый Барон. Гоуст сдержал дрожь, сжав пальцы в кулак изо всех сил; однако его глаза были широко распахнуты. Нерешительный, напряженный, он сделал несколько медленных шагов вперед.       Кровавый Барон поднялся из-за стола. Он высился и высился, как нерушимая гора, и Гоусту пришлось поднять голову, чтобы увидеть его лицо. Никогда прежде он не ощущал себя таким хрупким. Не физически. Но будто бы стихийное явление обрело руки, ноги и голову, готовое расправиться с ним.       Взгляд Гоуста опустился как бы в страхе. Но он просто смотрел на нож для мяса, лежащий в грязной жирной тарелке.       В следующее мгновение его рука уже схватила нож. Кулак Барона незамедлительно ударил по его запястью так, что кости треснули об стол. Сверху в тыльную сторону ладони вонзился нож, выпавший у него из руки, — он был воткнут с такой силой, что прошел сквозь плоть гладко и едва не до рукояти застрял в дереве столешницы. Гоуст издал горловой звук, сжимая в челюстях боль, и вслепую ударил локтем вверх, в лицо Барону.       Затем он ощутил на затылке руку, и его голова с силой ударилась о стол. Два раза, три. Все это были тупые вспышки белой боли, за которыми он лишь подметил, как треснули нос и лобная кость, ощутил теплоту хлынувшей по лицу крови.       Очнулся он на полу, не помня, как рухнул. Щека прижималась к холодному камню. Челюсть ощущалась неестественно вывернутой, рот был открыт, выпуская слюну и кровь, на распухшем языке лежали осколки зубов. Он ничего не чувствовал, кроме боли. Не мог пошевелиться, даже двинуть глазными яблоками. Все вокруг было красным от крови, которую не впитала маска.       Лишь на секунду, не успев еще вспомнить, где находился, он подумал, что жизнь была сном, что он уснул в гробу посреди мексиканской пустыни и что черви едят его, пока он не может даже почувствовать это как следует. Но секунда прошла, и он вновь оказался на острове Авалон, в сером замке, где властвовал гигант, одной рукой расколовший ему череп.       Потом ощущения тела вернулись к нему. Он пошевелил бесконтрольно дрожавшей, продырявленной рукой, покрытой кровью и жиром жареного мяса, и в последнем акте боя вцепился пальцами в громадный кожаный сапог.       — Более живучий, чем в прошлый раз. — Сапог пнул его руку. Все тело содрогнулось в жуткой агонии, и голова, его голова могла лопнуть кровавыми брызгами от боли. — Хотя бы одно достоинство.       И он больше ничего не видел и не слышал.       Ему снился сон — какая-то глупость. Рой ос, оглушительно жужжащий, облепивший сладкие внутренности фруктов; рынок где-то в Ираке; жара, солнце, птичье дерьмо на пыльных улицах. И вонь. Непонятная, не то смрад смерти, не то робкая сладость сочной персиковой мякоти. Он, обливающийся потом, с шарфом вокруг головы и носа, осматривающий толпу. Почему-то звезды прямо посреди насыщенной голубизны неба — белые точки, словно брызги краски. Несколько тревожное ощущение, волнительное предвкушение чего-то. Рядом с его локтем лежал телефон с тремя трещинами на экране. Он не мог позвонить. Оставалось только ждать. Может быть, ждать кого-то, чтобы убраться подальше — он не знал. Просто сидел, как подвешенный, среди толпы, арабские слова вились вокруг подобно осам, и выгоревшее солнце молчало.       Очнувшись, он все еще чувствовал это солнце на своей коже, в своей голове. Жара выжигала ему мозг. Он видел над собой какие-то лица, которые принял за сон — жуткий старик с длинной бородой склонился над ним, другие люди то появлялись, то исчезали, и все это в полутьме, озаренной мшисто-зеленым светом. Однако его самосознание было настолько несущественным, что он едва ли связал все это с самим собой. Старик и прочие лица существовали сами по себе и к нему не имели никакого отношения. Он просто наблюдал за чем-то, чего не понимал.       В следующий раз он проснулся оттого, что его лихорадило. Рассудок был болезненно ясен, но тело едва ли послушно. Увидев старика, жуткого, как злой колдун, он попытался протянуть руки и схватить его за лицо, положить большие пальцы на глаза и задать несколько вопросов, но его руки двигались неправдоподобно медленно.       — Что происходит? — просипел он сухим, как бумага, голосом. Все зубы были на месте. Распухший язык не нащупал ни одного скола, ни единой дыры.       — Еще рано, — произнес старик. — Спи.       Руки легли на его лицо — обнаженное лицо — и влили в рот какую-то дрянь. Он не помнил ее на вкус, потому что сны вновь захватили его. Все они были разнообразны, и он блуждал из места в место, иногда в одиночестве, иногда с кем-то, иногда с совершенно абсурдными целями, иногда бесцельно. Иногда вокруг не было войны. Тогда он шел ради самого себя.       Иногда он просыпался. Иногда запоминал, что видел, а иногда — нет.       Он спал так долго, что его веки открывались с трудом. Однажды он проснулся, и рядом никого не было, даже старика. Он лежал на кровати. Воняло дымом. Потолок был мшисто-зеленого цвета, маленькое окно под потолком таинственно-призрачно светилось. Он был гол, распахнут, и маска исчезла с лица. И сил было достаточно, чтобы испытывать гнев, холодную злобу. Его шрамы дышали.       Повернув голову, он увидел юношу, почти мальчика, что стоял возле стены и смотрел на него, сложив руки за спиной. Что-то невыразимо печальное было в его чертах, хотя лицо проще отыскать было бы трудно. Он только стоял и молча смотрел, не двигаясь, даже когда Гоуст уставился в ответ.       — Куртка, — сипло произнес Гоуст. — Где куртка?       Глаза юноши растерянно заскользили вокруг. Гоуст повернулся набок, чтобы встать, и тело слушалось его прекрасно, тяжесть жизни была прекрасна, возможность напрягать мышцы была прекрасной. Юноша беспокойно отступил.       В сером дверном проеме неожиданно появился знакомый старик, высокий и тонкий, седой, как грязный снег. Он медленно приблизился и поднял что-то с пола возле кровати.       — Полагаю, спрашивает он о своей одежде, — произнес старик, протягивая куртку Гоусту.       Что-то глубоко тревожащее успокоилось в Гоусте. Он выхватил куртку, нащупал карман, расстегнул молнию и — прах был на месте. Странное, почти смешное, но неприятное ощущение одиночества нахлынуло на него. Словно он был ребенком, потерявшимся в толпе после циркового представления, жалкий и беспомощный исключительно потому, что был мал и склонен к страхам.       Он заботливо закрыл карман и в секундном выражении облегчения прижался лбом к куртке.       — Вы не расставались с этим, даже когда ваше сознание блуждало, — произнес старик. — Мы сохранили вашу одежду, хотя с вашей… необыкновенной маской пришлось расстаться. Невозможно было правильно снять ее из-за проклятья, обернутого вокруг вашей шеи.       Гоуст открыл глаза и уставился на тыльную сторону ладони, чистую и лишенную повреждений. Он точно помнил, что из этой руки торчал нож и запястье было сломано. Но, повертев рукой, не ощутил ни боли, ни деформаций. Затем прикоснулся пальцами к носу, ко лбу, но никаких ран на голове не было. Он был уверен, что умер тогда. Его череп треснул, как ореховая скорлупа.       — Что ты сделал? — спросил он у старика.       — Излечил вас, — просто ответил старик. В его голосе не было ничего, кроме усталого спокойствия.       Такие великие дары, такие невероятные умения, и все же ничто, кроме человеческой жестокости. Видимо, в войне все же было что-то древнее, неизбежное и полное забытого смысла.       Гоуст огляделся. Он находился в небольшой комнате, полутемной, серо-зеленой, как кроличья нора. В дальнем конце длинный стол был полон бумаг, раскиданных ворохом, стеклянных банок и колб; здесь были коллекции костей, перьев, кореньев и зелени. Много книг стояло на полках. Мальчик у стены продолжал молчаливо пялиться на него.       Гоуст поднялся с кровати. Никто его не остановил. Камень холодил ступни, и лицо, казалось, бесконтрольно кривилось и дергалось. Он поглядел на холодную кучу своей одежды в углу и поднял ее с пола. Серебристыми тончайшими нитями кое-где в складках протянулась паутина.       — Мы приготовили для вас чистые вещи, — сказал старик.       Гоуст проигнорировал его. Он встряхнул вещи — взметнулась пыль — и принялся одеваться. Они воняли потом; на футболке, толстовке, куртке запеклись темные пятна крови, все было покрыто дырами и разрывами. Но это была его одежда. Кроме одежды у него ни черта не было.       В кармане джинсов он нашел немного мелочи, в куртке — пачку сигарет. Это напомнило ему, что он застрял не в реальном мире, а в каком-то волшебном театре абсурда. Где-то там все еще были земли, где он мог быть сильнее обстоятельств. Просто там Джонни был мертв.       Старик вздохнул.       — Кровавый Барон приказал направить вас к нему, как только вы очнетесь. — Он поманил к себе мальчика, и тот в несколько широких шагов приблизился. — Этот юный паж проводит вас.       У мальчика был несмелый, но любопытный взгляд, выдававший его молодость. Находиться рядом с ним было почти неприятно. Гоуст посмотрел на старика.       — Как мне уйти отсюда?       Мальчик выглядел удивленным. Старик только потер руки.       — Вы не уйдете отсюда, — ответил он. — До тех пор, пока вы сын Кровавого Барона.       — Я не его сын, — повторил Гоуст.       Старик, по-прежнему спокойный, вгляделся в него.       — Опасно столь небрежно относиться к традициям чужих мест, пусть даже вас занесло сюда против воли. Наш закон, установленный над нами госпожой нашей Морриган, гласит, что сыном отца становится тот, кто сына убьет, отцом же — тот, кто убьет отца.       Морриган. Покровительница, о которой говорил Томми, казалось, годы назад на далеком берегу, где под камнями спали озерные воды.       — Я не убивал его сыновей.       — Вы многого о себе не помните, — просто ответил старик. — Значит, в том нет нужды. Идите к Барону. Настоящие воины знают, когда склонить голову, а когда умереть. Полагаю, ваше время умирать еще не пришло.       Он кивнул мальчику-пажу, и тот, в последний раз бросив взгляд на Гоуста, склонил голову и направился к двери. Помедлив, Гоуст пошел за ним.       Замок производил гнетущее впечатление. В нем не было изящества, красота деталей меркла в сгущенной мрачности грубой простоты. Изумительные гобелены с изображениями битв и чествований поражали воображение, тяжелые красные флаги, свисающие с потолков, колыхались на призрачном ветру. Каменные орнаменты на окнах и стенах закручивались в узоры подобно острым листьям магонии, трехлистники выступали над порталами, обвитые арочными контурами. Металлические лампады с огнем ярко пылали.       Но все было серым, мрачным и холодным. На ум приходили мысли о казематах и тюрьмах. Безмолвный крик замученных до смерти поднимался откуда-то из-под земли, и всегда, даже в тишине, звучал какой-то смутный шепот каменных стен, в которых обитало время.       Мальчик молчал всю дорогу, но шел быстро, торопливо, полный сил, здоровья. Он не выглядел замученным. Только печальным, но и эта печаль легко сходила с его лица при одном лишь намеке на эмоцию. Истязали ли их здесь? Заставляли ли убивать? Несколько мужчин, в доспехах и с мечами, стояли вдоль коридоров и в залах. Они наблюдали, держа руки на оружии, и Гоуст чувствовал своим лицом их взгляды, как сотни бегающих по коже муравьев. Все они, сошедшие с иллюстраций благородного Средневековья, казались пугающе настоящими, но и вневременными: словно были рождены для вечного сражения, похоронены в своих кольчугах и возвращены на Авалон.       Один из мужчин преградил ему путь, встав между ним и мальчиком. Обнаженный меч был предупреждающе поднят. В этом не было ничего удивительного; Гоуст ожидал вызова. Слова Кровавого Барона вспоминались ему и вместе с речами старика обретали смысл.       — Я, Мальберт из Брессея, вызываю тебя на поединок. Будучи благородного рода, я бросаю вызов с полагающимся достоинством, уважая тебя и меня, — и он снял железную перчатку и бросил ее на ковер между ними, — но ежели ты варвар, тогда я нападу так, как напал бы на варвара.       Гоуст на мгновение взглянул на перчатку, затем на руки рыцаря. Плечи и запястья были прикрыты латами, но локти — просто закованы в кольчугу. Промежность, очевидно, не была защищена ничем, кроме кольчужного слоя. Впадины в подмышках зияли, словно моля об ударе ножом. И голова — бесстрашно непокрытая, с обнаженной шеей. Задушить было бы так же легко, как убить.       — Я не принимаю вызов, — ответил Гоуст.       — Тогда ты не достоин даже жизни.       И рыцарь начал решительно наступать. Его нога пинком откинула бесполезную перчатку в сторону. Гоуст сделал несколько шагов назад, быстро оглядывая зал, но вокруг не было ничего, что могло бы помочь ему, — ни оружия, ни защиты, ни укрытия. Еще один воин стоял у дальней двери, но был неподвижен и, похоже, равнодушен.       Гоуст увернулся от первого вертикального взмаха, разрубившего воздух с тяжелым свистом, и тут же упал в перекат, когда меч изменил траекторию и едва не рассек ему грудь. Рыцарь замер в мягкой позе, казалось, удивленный этим, и, пока инерция его движения рассеивалась, Гоуст метнулся к нему — гребаный ковер скользнул под его кроссовками — и силой всего тела врезался в него.       Все эти воины знали толк в махании мечом, но, очевидно, выходили из драки, как только оказывались на земле. Гоуст ударил его кулаком по самому незащищенному и уязвимому месту — по горлу, и тот задохнулся, выпучив глаза и потянувшись к шее.       Гоуст забрал меч и выпрямился. Рукоять, обтянутая плотной кожей, была теплой. Ему однажды довелось держать в руках катану, но после того он не брал в руки ни одного меча. Владение таким оружием всегда казалось демонстративным и непрактичным, хотя его привлекала ритуальность действия, глубина ощущения. Просто он был не создан для этой ритуальности, для этого ощущения. Все, что убивало быстро, безлично и без мастерства, его устраивало.       Он вонзил меч в шею рыцаря. Глядя на кровь, заструившуюся наружу, на этот разбуженный поток жизни, панически льющийся на ковер, выплескивающийся от каждого хрипа, он чувствовал только усталость. Отпуск по случаю смерти теперь казался замечательной перспективой, безвозвратно упущенной.       Он положил меч на пол рядом с телом умирающего рыцаря и вытер чистые руки о джинсы. Мальчик-паж ждал его возле дверей, тихий и послушный, большими глазами глядящий на кровь.       — Эй, — грубо сказал Гоуст, и мальчик быстро поднял на него взгляд. — Веди дальше. Не стой здесь и не пялься.       Мальчик, даже если не совсем понял слова, послушно развернулся, и Гоуст направился за ним мимо залов и коридоров. Больше никто не преграждал ему путь и не бросал вызов, хотя, вероятно, некоторые собирались сделать это позже.       Через некоторое время они стояли перед дверями, и Гоуст понял, что его снова привели в тот самый обеденный зал. Мальчик распахнул двери и быстро отошел к стене, позволяя ему войти и становясь как бы невидимым. Кровавый Барон, высокий и широкий, как зверь, вдруг поднявшийся на две ноги, стоял у окна и едва бросил взгляд в их сторону. На мгновение Гоуст ощутил дежавю и поверил — по-настоящему поверил, как ни во что другое, — что находился в искусственной коме. Или в наркотическом припадке. Словно снова и снова ему приходилось проходить одно и то же.       Его родители не были набожными. Мать ненадолго, может быть, всего на пару недель увлеклась католичеством сразу после рождения Томми, но в остальном религия была чужда их семье. Никто не знал ни про рай, ни про ад, и Гоуст — меньше всех. Но один парень, с которым он служил, был верующим и много болтал про участь убийц. Нет им мест на небесах, только под землей, где ждут вечные страдания по воле господа, льющего, тем не менее, над ними слезы. И так до конца всего, бесконечно и постоянно.       Бесконечно и постоянно.       Эта вера, вера в ад, в небытие, пришла мгновенно и мгновенно исчезла, и как только исчезла, показалась ему смешной. Когда он начинал искренне и беспричинно смеяться над собой, это был знак истощения ума.       Гоуст переступил порог и направился к столу.       — Видишь вон то пятно? — произнес Кровавый Барон, и Гоуст сразу понял, о чем он говорил. О большом коричневом пятне, въевшемся в стол. Кровавый Барон обернулся. — Твоя жизнь отпечаталась здесь, жизнь, которую я по долгу чести милосердно сохранил тебе. Так что можешь занять это место, я нарекаю его твоим. Пусть взгляд на пролитую кровь напоминает тебе о наказании за непослушание.       Деспотическая отцовская риторика. Гоуст узнал ее; у него был свой папаша.       Он отодвинул стул и сел.       — Мальчик, — грубо позвал Барон, и маленький паж у дверей едва не подпрыгнул. — Принеси еду.       Мальчик мигом выскочил из зала. Повисла тишина. Гоуст осматривал комнату, пока Кровавый Барон садился во главе стола. Они могли бы проткнуть друг друга ножами с такого расстояния.       — Чего ты от меня хочешь? — спросил Гоуст.       — Послушания, — повторил Кровавый Барон. — Оно даст мне все, что нужно.       — Я собираюсь убить тебя, — сказал Гоуст, разглядывая пятно. Лицо ощущалось кривым и искусственным, странно натянутое на череп.       — Будь послушным, и однажды сможешь попытаться. Мой сын должен быть могучим воином. Тем, кого не убьет удачливый дурак с дороги. Я буду учить тебя. Учись, и через сотни лет, возможно, победишь меня. Но помни, что ни удача, ни случайность, ни обман тебе не помогут. Ничто не позволит тебе убить меня, кроме твоей силы и решимости. Но пока ты лишь слабый червяк, извивающийся под ботинком даже после того, как на тебя наступят. И пока ты не увидишь это, я буду наступать на тебя снова и снова.       Было что-то прекрасное в этой голой и огрубленной честности, даже если все в ней было перевернуто с ног на голову. И разве этот громадный урод был не прав? Всего лишь червь. Он отрастит себя заново, но не сдохнет, не здесь и не так.       Принесли еду. С полдюжины блюд из мяса и овощей, безыскусно выложенных на тарелки, но горячих и выглядящих аппетитно. Но даже тогда тошнота — единственное, что ощутил Гоуст от запаха.       — Ешь, — повелел Кровавый Барон, когда мальчик-паж поставил перед ним тарелку и отошел.       — Я чужак, — сказал Гоуст, осматривая жирный бульон, от которого исходил пар, и блестящую мякоть рагу. Голода не было. Пустота в животе была привычной и незначительной, словно его тело замерло во времени в тот самый момент, когда он сел в чертову лодку. — Мне нет необходимости есть.       — В чем еще ты не испытываешь необходимости, чужак? Справлять нужду?       — И это тоже, — сухо подтвердил Гоуст.       — Плотские удовольствия?       — Никогда особо не гнался за этим.       — Червь, — с презрением произнес Кровавый Барон.       «Червь», — мысленно повторил Гоуст, задумываясь над самим собой, над тем, каково это было — ощущать руку Джонни в своих штанах, когда Джонни намеренно не смотрел на него, потому что знал, что нельзя, но был так усерден, так любил это, что… Боже, как он…       — Я не буду есть чертову еду, — тихо, с угрозой сказал он, видя, как мальчик-паж накладывал еду на тарелку. Что-то дикое и злое бурлило в нем.       В следующий момент Кровавый Барон поднялся и одним ударом ноги сбил его стул так, что Гоуст прокатился по полу. Он тут же поднялся, но в два широких шага Кровавый Барон сократил расстояние между ними, и Гоуст увидел его огромную руку, заслоняющую собой все. Крупная ладонь обхватила череп, и сила сжатия пальцев, казалось, могла раздавить его голову, как фрукт.       Гоуст нанес несколько быстрых сильных ударов по запястью и предплечью Барона, но тот не отпустил, а положил другую руку на его шею. Гоуст вдруг увидел его лицо вблизи — всю жирную, здоровую кожу, черный крупный волос бороды и бровей, лишенный седины, зеленые глаза, темные и глубокие. Страх забился у него в горле, как проглоченная птица.       — Первое, чему я научу тебя, — тепло его дыхания и грубость голоса опалили широко раскрытые глаза Гоуста, — сыновнее уважение. Принимай милость, которой тебя одаривают, или ляг и умри.       — Я не просил милости, — прохрипел Гоуст.       Кровавый Барон оглядел его. Затем отпустил, оттолкнув, и шея Гоуста едва не хрустнула от силы, с которой отбросило его голову.       — Либо ты ешь эту еду, чужак, либо я распорю тебя, вскрою твой желудок и запихну ее туда. И заставлю тебя смотреть.       Гоуст открыл рот. Сделай это, почти сказал он, — это то, что он сказал бы своему отцу, если бы был таким, как сейчас, а отец был таким, как тогда, — но его горло сжалось, не пропуская слов. Потому что это был не его отец, а он был глуп и неразумен, бросая вызов тогда, когда должен был только выживать.       Кровавый Барон протянул руку, и мальчик-паж, быстро сообразив, подал ему тарелку с едой. Там было нарезанное мясо — только мясо, то, которое не доел сам Кровавый Барон. Красная мякоть томатов напоминала выдавленную плоть. Кровавый Барон сунул ему тарелку и приказал:       — Ешь.       Гоуст протянул руку и взял кусок мяса. Засунул в рот. Сок брызнул ему на язык. И там, тогда, ему не нужен был проклятый узел волос вокруг шеи, чтобы быть честным.       Поэтому, прожевав мясо, он выплюнул его на грудь Кровавому Барону.       Бесконечно и постоянно. С этой мыслью он вновь очнулся от долгого и лихорадочного сна в лаборатории старика-лекаря. Но на этот раз Барон приказал старику не излечивать его до конца.       С тех пор время как будто остановилось. Гоуст болезненно чувствовал, как растворялись часы, но ничто вокруг не менялось. Ночь по-прежнему блистала россыпью звезд, и небо напоминало перевернутый глубокий и прозрачный океан, со дна которого мигали крошечные, едва различимые огоньки. Золотые и серебряные листья продолжали сыпаться с ветвей дерева медленно и уныло, словно самой долгой и траурной осенью. Замок Кровавого Барона жил так, как жил сотни лет до этого, всегда одинаковый и в этой одинаковости не ведающий скуки и бессмысленности. В этих землях не существовало естественного сна и традиционного счета часов. Все свивалось в нескончаемую спираль, как и разум Гоуста.       Он все еще был в трещинах, не залеченных той магией, которой обладал старик, когда Кровавый Барон заставил его сражаться с каждым, кто пожелает бросить ему вызов. Так он узнал все традиции этих мест и самую главную из них — битву до смерти.       В тот раз он чуть не лишился головы, убил троих и остался с распоротым животом, который придерживал, боясь, что изнутри вдруг начнут выпадать кишки, как в тех жутких романах, которые он читал в молодости, потому что ими увлекалась его мать. Он был не в себе от боли и адреналина, едва что-то видел, а что видел, того не понимал, и потом, гораздо позже, снова здоровый и полный сил, он, вспоминая, думал, что мог бы так и умереть: продолжая идти. Такое было с ним когда-то давно, в Мексике, когда его подвесили на крюк за ребра, как пародию на Христа, если бы тот попал в руки картелю, а не иерусалимским иудеям, и если бы Христос, конечно, не воплощал милосердие, а был бы простым злым неудачником, здорово поколоченным в детстве и слишком доверчивым для своего же блага.       Те же традиции, которые пустили ему кровь, сломали ребра и сплющили органы, спасли его. Считалось, что победа, отвоеванная у того, кто почти уже умер, не принадлежит воину полностью, и все мужчины здесь были слишком горды, чтобы принять ее. Так что тот, кто не победил его с первого раза, не победил вовсе. Гоуста это устраивало.       Битва здесь возводилась в культ, была ритуалом и законом. Единственным способом поиска правды было сражение. Казалось непреложным, что победа в кровавом поединке выявляет истину. Сражались по любому поводу: из гордости, из зависти, не поделив женщину, не поделив место, из-за расхождений во мнениях по самым разным вопросам — от того, какая кому достанется гончая во время охоты, до того, за кого выйдет в конце концов дочь Кровавого Барона. И всегда кончалось кровью. В этих смертях было что-то фанатичное. Гоуст не мог сдержать глубинного, злого отвращения, когда смотрел на них. А он видел их повсюду. Чаще всего когда убивал сам.       В его профессии было много безумцев, и иногда то, сколько они повидали, не играло в этом большой роли. Но даже у безумцев был предел, когда человечность начинала вопить: «Так нельзя!» — и человек останавливался, потому что не хотел идти дальше. Всегда был предел безжалостности и терпения, и вот однажды, на каком-нибудь засранце, ты чувствовал больше, чем мог себе позволить, и брал перерыв.       Гоуст не получал удовольствия от убийства — никогда. В дни молодости, далекие, но ясные, убийство вызывало в нем затаенный ужас и нечто странное, в чем он никогда никому не признавался — ощущение, будто он был жрецом и нес атрибуты бога. Смерть была грязной, некрасивой, и в ней не было ничего величественного, кроме человека, потерянного в растянутой, как не по размеру одежда, морали и делающего выбор, который определит, кто он есть и кем он хочет быть, — кроме человека наедине с тысячелетиями, какие ничего в нем не оставили и не дали никакого урока. Потом он привык, научился видеть смерть обыденно, чтобы эмоции не давили. Достаточно было правильной мотивации и точки зрения, а армия, как правило, хорошо вколачивает мотивацию и точку зрения. Некоторые мужчины называют это «воспитанием».       Но он никогда не радовался убийству и не удовлетворялся им. В конце концов он даже не знал, зачем пошел за Робой — в этом не было никакого мучительного эмоционального порыва, это была необходимость, к которой он подошел с умом и бесстрастностью. Какие-то негласные, глубоко укорененные человеческие законы требовали поступить так, как он поступил, и Гоуст не утверждал бы подобный бред с такой убежденностью, если бы не был движим тогда самой сильной уверенностью в своей жизни. Да, он был нездоров в те дни. Он был откровенно плох. Но его ум никогда не был так кристально ясен, как в то время.       У этих мужчин, у этих рыцарей не было никакой грани, и они, не ликующие от убийства, ликовали пред лицом собственной смерти. Словно так и должно было быть, словно то, что они проиграли, — это не конец, а закономерность.       Гоуст не радовался тому, что побеждал, и не радовался тому, что убивал. Но он испытывал какое-то тревожное чувство, глядя на все это, на все, чем жили эти люди. Неизбежность кончины вызывала у него чудовищный эмоциональный зуд. Когда он смотрел на битвы со стороны, он всегда видел двоих, и среди этих двоих один должен был умереть. Иначе никак. И как бы сильно этот один ни боролся, он все равно принимал смерть так, будто сам ангел собирался спуститься за ним, хотя единственное, что он восхвалял слабеющими губами, — это доблесть схватки.       Все в Гоусте ощеривалось в ответ. Он не судил никого, кроме предателей, но все эти люди заслуживали его бесконечного презрения.       Когда он смотрел на Кровавого Барона, громадного, как Голиаф, и сильного, как Самсон, и представлял, что этот мужчина, умирая, примет свою смерть с почтением, в нем поднималось опасное и обманчивое чувство: смесь снисхождения и отвращения. Будто Кровавый Барон был не более, чем безымянный солдат на поле боя, такой же смертный, как и другие. И хотя так и было бы, будь у Гоуста в руках винтовка с одной единственной пулей, на Авалоне он был безоружен, мечом махал неумело, стрелял из лука с переменным успехом и только лишь отменно кидал кинжалы, что, впрочем, принимали скорее за ярмарочное мастерство, чем за смертоносное умение.       Он был посмешищем здесь, среди всех, кто владел древним искусством убивать мечом, но в конце концов никто из них не мог забрать его голову. Просто выживание не считалось воинским достижением.       Совсем спутанный во времени, сбитый с толку и не ощущающий физически ничего, что подсказывало бы ему, сколько проходило часов, он научился считать листву. Всякий раз, как она опадала, проходил тот или иной промежуток времени, но порою он с уверенностью мог сказать, что эти промежутки времени не были друг другу равны. Но рыцари и местные говорили: «пока листва не опадет трижды» или «даже после трехсот опаданий», словно это имело какой-то смысл, и Гоуст, как мог, учился ориентироваться в этой жизни.       Он не мог посчитать все листопады — чаще всего он даже не смотрел на дерево, — но предположил бы, что прошло около тринадцати, прежде чем он встретил дочь Кровавого Барона и все сдвинулось с места.       До этого порядок был таков: он завтракал, обедал и ужинал с Кровавым Бароном и, реже, его свитой сильнейших. Ни крошки не брал в рот, но с последнего раза — переломанных костей и отбитых внутренностей — не получал за это ударов. Во время еды Кровавый Барон задавал вопросы один за другим.       — Откуда ты, чужак? Зачем здесь?       — Как такой, как ты, собирается вымолить благословение у сильнейшей из богинь?       — Хранительницы Авалона, должно быть, совсем лишились хребтов в своих безумных выходках, если даровали тебе свои благословения. Ты обхитрил их?       — Расскажи о проклятье у тебя на шее.       И Гоуст бесстрастно отвечал: из Манчестера; ради благословения Девяти Дев; импровизацией; они были в отчаянии, но благословения отдавали добровольно; проклятье правды. Он давал лишь крупицы, намеренно раздражая, но терпение Кровавого Барона было огромным, как его тело, и вся прежняя вспыльчивость казалась только фарсом ради насилия.       После этого Гоуст делал все: расчленял туши убитых животных, привезенных охотниками, таскал воду по лестницам замка и в кузницы, пилил и рубил, ездил верхом, пока не начнет отваливаться зад и не заболят ноги, стрелял из лука, держал в руках меч, дрался. И только в одном в конце концов преуспел: в рукопашной. Рыцари, как они называли себя, или воины — что еще хуже из-за всего этого, хотя и не безосновательного, пафоса, — прекрасно сражались на мечах. Лезвия летали быстро и умело в их руках, они управлялись с инерцией, движениями, финтами и шагами легко, и мечи были для них практичными и действенными инструментами. Гоуст едва уклонялся и только три раза из бесчисленного множества столкновений он разоружал противника точным ударом. Но если ему это удавалось, или если ему удавалось заставить рыцаря выйти на бой с голыми руками, на равных, он побеждал в считанные секунды. Он был физически более умел, подвижен и точен. Они не управлялись со своими телами, просто носили мышцы на костях, чтобы размахивать тяжестями. Он знал кое-что получше.       И если он бросал вызов первым, они не могли отказать в рукопашной — тогда он выходил победителем. Но понял он это не сразу; только после того, как ранения, наконец, вбили в него все эти абсурдные принципы боя. До того он отказывался от всех брошенных вызовов и смиренно и устало встречал всех, кто желал разрезать его пополам.       Кровавый Барон называл это обучением. Он почти всегда был рядом и наблюдал. Никогда ничего не говорил, просто позволял Гоусту барахтаться до захлебывания кровью, лечил его, а затем начинал все сначала.       Это никогда не заканчивалось. Одно шло за другим, усердие, напряжение, боль, и была, несмотря ни на что, в этом какая-то отдушина, глушащая тревогу. Попыткой взять под контроль все, что возможно, для него была методичность. Продуманность. Методичен он был в джунглях Мексики, и методичен он был здесь, выполняя все, что велел ему Барон. Это успокаивало, охлаждало разум, вводило в транс. Сосредоточенность позволяла ему рассчитывать силы и не сходить с ума. Эмоции отмирали, осыпались, как облака дохнущих насекомых.       В моменты, когда все переставало иметь смысл, он вспоминал. Так же методично и кропотливо, как работал руками. «И он швырнул парня прямо в огонь. Чертов идиот. Тогда снова началась война. Настоящая кровавая бойня. Но ирландцы были везучие сукины дети; они бросали своих погибших воинов в тот котел…»       Память сохранила голос и слова Джонни точными и ясными, как если бы тот сидел рядом с ним и говорил. Память — его благо и проклятье. Воспоминания стали не совсем утешением — не тогда, при Кровавом Бароне. Тогда он не искал утешения. Его ум был занят только планами, словами и фактами. Воспоминания были подобны камням, и этими камнями он выкладывал большую дорогу.       Из раза в раз он напоминал себе, какова была его цель и — реже, потому что все еще опасался вскрывать себя, — зачем он все это делал.       Он был тих и наблюдал. Почти не отводил глаз от Кровавого Барона, ища слабые места, даже запахи слабых мест. Где-то там, за всей этой силой, должна была быть трепещущая слабина, нежная и обнаженная, как жилка на шее.       За тринадцать опаданий он совершил пять попыток убить Кровавого Барона. Во время обеда — та, первая. Потом он бросил кинжал во дворе, а он был хорош в метании острых предметов. Но Кровавый барон отбил кинжал рукой, словно крупное насекомое, и, хотя это была первая его кровь, которую увидел Гоуст, длилось это лишь до тех пор, пока Гоуста самого не вбили в землю. Третий раз — во время стрельбы из лука. Он ни на что не надеялся, просто выстрелил. Кровавый Барон схватил стрелу прямо перед своим лицом и разломил ее большим пальцем, словно щепку. Четвертый раз на охоте, не на той, на которой он попытался сбежать, а на самой первой. Тогда ему за это ничего не было. Кровавый Барон только посмеялся. Пятый раз случился во время свадьбы, но он сделал это лишь для того, чтобы поддерживать видимость бунтарства. В конце концов, Маха была права: он знал, что убийство Барона будет делом вечности.       И неизбежно, невольно он, наконец, принял странности этого мира. Он осознавал: Авалон был реален, и легенды о короле Артуре, или то, что было в самом начале их, или какая-то фантастическая мрачная их версия — тоже; острову насчитывалось не меньше двух тысячелетий, время на нем не текло, люди — не старели и не умирали естественной смертью; Девять Дев и немногие другие обладали магией, как в сказках, способные неизвестными силами залечивать раны и накладывать проклятья; слово имело силу, и существовала судьба, сквозь хаос ведущая по тропе жизни. Осознавая, он это не принимал. Все было шуткой, бредом, временным и неважным, тем, чем могли быть озабочены обитатели Авалона, живущие в своем цирке, а не он, который просто хотел пройти спираль стен и Башен. Но в замке Кровавого Барона он остановился, и осознание деформировалось в принятие. Кровавому Барону было несколько сотен лет. Рыцари были древними и все же живыми. Морриган, которую считали богиней войны, стояла на страже Авалона, как и Владычица Озера Нимуэ, охотница Вивиан, Королева Пустошей, Себил и остальные Девы. Голос Мерлина говорил с ним из трех статуй. Пес с крокодильей мордой говорил с ним на общем языке, сопровождая его через терновый лес. Кровавый Барон был его отцом, а он был сыном.       Он продал свое самое счастливое воспоминание за благословение.       Все это обрушилось на него, и снова он ощутил себя одиноким — как ребенок. Что-то похожее на отчаяние охватило его от бесповоротности всего происходящего. Не страх, но уныние, смятение… он прошел половину пустыни, желая достичь того, что покоилось в конце ее, но, на полпути осознав, что рискует сам обратиться в песок, уже не мог повернуть назад.       Методичность спасала. Погружала на глубину весь процесс принятия и оставляла на поверхности только самое важное: сиди, беги, скачи, стреляй, защищайся, тащи, наблюдай, выживай.       Но кроме всего прочего… дети. Они были повсюду.       Сразу же после того, как его кишки замотали обратно вовнутрь и он проснулся в той же комнате, где сидел старик и смотрел на него взглядом, тяжелым от истинного осознания времени, Кровавый Барон сказал ему жестким тоном:       — Это твой паж. Он будет следить за тобой, носить тебе еду и оружие, подавать коня, стирать одежду. Он твой. Распоряжайся им.       Перед Гоустом стоял тот самый мальчик с печальным лицом, сложив руки за спиной и нерешительно, но с любопытством поглядывающий из-под бровей. Казалось, в нем было нетерпение, но была и какая-то опасливость, как будто Гоуст мог вытащить нож и прирезать его.       — Мне не нужен паж, — сказал он.       — Это не дар, — ответил Кровавый Барон, такой же невозмутимый, как железная стена. — А наказание.       Тогда Гоуст поглядел на мальчика сверху вниз. Тот был ростом ему по живот, не выше, маленький и шустрый, но с уродливо искривленным печалью лицом, как от какой-то раны.       Гоуст не принял его, но мальчик все равно ходил за ним повсюду, не мешался и ничего не говорил. Он оказался действительно легким на ногах, и в нем скрывалось море эмоций, которые все сплющивались под этой пленкой печали, словно он сошел с одной из тех ренессансных картин, на которых все изящно и выразительно горевали. Он приносил еду и питье, подавал оружие, приводил коня, как и велел ему Барон; он сопровождал Гоуста вверх и вниз по лестницам медленным шагом, когда Гоуст тащил на себе металлические щиты и ведра с водой, наблюдал за каждой дракой и провожал к старику после ранений. Его верность казалась устрашающей.       — Ты даже не знаешь, что такое телевидение, несчастный тупой ребенок, — как-то сказал Гоуст, и мальчик посмотрел на него растерянно и смущенно.       Он никогда не говорил.       — Почему ты не разговариваешь?       Мальчик открыл рот и показал красную влажную бездну с тупым огрызком языка.       — Ебаный ад, — пробормотал Гоуст. Кусок языка продолжал кровоточить, как будто был отрезан недавно. Это должно было быть чертовски больно. Гоуст понял, почему у него все это время было такое скривленное лицо, и ярость закипела в нем.       Но столь же быстро он успокоился. Мальчик закрыл рот, избегая смотреть на него. Но это был не стыд, это было… разочарование. Гоуст на мгновение ощутил себя виноватым, сам не зная за что. За то, что видел это и все еще не собирался помогать? За то, что не заботился о ребенке? Поди разберись. Смотреть на страдающих детей и в лучшие времена было неприятно. Теперь, когда он был взрослым, он должен был заботиться о них, о тех, о ком мог. Но мог он в конце концов не так уж много, и еще меньше хотел.       Кроме этого пажа в замке были еще десятки мальчиков, все маленькие, вьющиеся под ногами, вечно куда-то торопящиеся. Они не смеялись, но и не грустили, часто улыбались, много говорили, если им давали на то позволение, — а давали редко, — и были так послушны, как будто ничего лучше, проще и желаннее этого послушания не было. Они учились у тех, кому служили, и должны были однажды стать рыцарями. Но Гоуст не представлял, вырастут ли они когда-нибудь или навсегда останутся вот такими — детьми.       Иногда к нему возвращались слова Королевы Пустошей, высокомерно уверенной в справедливости ее мира. Что ж, если такова была справедливость, все они совершили немало ужасных деяний.       Большую часть времени он проводил с Кровавым Бароном. Но иногда он видел старика. Старик был целителем, умел творить магию и алхимию. Без всяких абракадабр он заделывал дыры в Гоусте, словно склеивал клеем, и не оставалось даже шрамов. Иногда ему требовалось работать над раной больше, чем один раз, потому что он был старик и был слаб — в нем не было, по его словам, и четверти того могущества и знания, которыми обладала хотя бы одна из Девяти Дев. В первые несколько раз Гоуст отключался на его койке, надышавшись дурманом, потому что старик латал его долго, с перерывами, и сознание едва ли выдержало бы боль от этого. Гоуст сказал ему больше никогда не вводить его в сон. Никогда. Старик только посмотрел на него невпечатленно и согласился.       Он едва ли выходил из своих лабораторий, но однажды после того, как левая кисть Гоуста, наполовину отрезанная, снова вернулась на место, сказал:       — Не желаешь ли сходить со мной в одно место?       Гоуст все еще был в ступоре, глядя на свою руку так, словно она была ненастоящей.       — Барон не позволяет мне разгуливать без его ведома, — автоматически отозвался он, не в силах пошевелить запястьем. — Я должен вернуться к нему.       Он наконец согнул пальцы. Все было живым и настоящим. Его кисть оставалась единым целым с телом. Но он не мог выбросить из головы то, как она наполовину оторвалась, едва удерживаемая жилами. Не говоря уже о раздробленных костях. В тот момент он почти испугался, что лишится ее навсегда, испугался так, что перестал видеть и слышать. Но потом старый волшебник присобачил ее обратно даже без клея и ниток.       Старик наблюдал за его рукой.       — Мы можем принести жертву во имя любопытства. Или стоять неподвижно, радуясь этой неподвижности.       Гоуст посмотрел на него, наконец готовый слушать. Затем прищурился.       — Куда?       — Недалеко, — ответил старик.       Гоуст не стал прикидывать, какой жертвы стоило бы это «недалеко» — не тогда, когда его кисть снова была прикреплена к запястью, и он едва оправился от шока. Ничто не казалось ужасным. Так что он согласился.       Старик вывел его за пределы замка, в небольшое поселение неподалеку от долины, что называлась Ущельем плачущих лиц. Поля были усеяны высокими зарослями луговых трав — мятликом, полынью, бромусом. Несмотря на прохладу ночи, воздух казался знойным, наполненным запахом крови.       Гоуст видел землепашцев и собирателей, мужчин и женщин в бедных и грязных одеждах, и ни одного ребенка. Он не задавал вопросов, и старик ничего не говорил, молча ведя его между домами в неизвестном направлении. Было бы легко воспользоваться случаем и сбежать, но тогда Гоуст уже поговорил с дочерью Кровавого Барона и ожидал свадьбы.       Старик остановился возле каменного дома, заросшего красным плющом, и ему открыла женщина — черноволосая, бледная, с серьезным и напряженным лицом.       — Проходите, — произнесла она, едва обратив на Гоуста внимание.       Они вошли внутрь. Женщина провела их через дом, интерьер которого был полон признаков богатства, и вышла к заднему двору, где располагался большой сад. Деревья с красными листьями и толстыми стволами росли тесно друг к другу, сплетенные кронами. Под их сенью виднелась вырытая яма и небольшая куча свежей черной земли.       Женщина ненадолго ушла, а когда снова показалась во дворе, то тащила за ноги чье-то тело. Грубое коричневое сукно, прикрывающее верхнюю часть трупа, волочилось по земле.       Она дотащила тело до ямы, вытерла пот со лба и кивнула старику.       Тот подошел ближе, и Гоуст следом за ним. Ткань была убрана, и в ночи обнажилось лицо немолодого крепкого мужчины с закатившимися неподвижными глазами. И рана на шее, раскрытая и красная, словно рот. У него было перерезано горло от уха до уха. Женщина сняла с пояса что-то, завернутое в ткань, и показала кинжал, покрытый драгоценными камнями и пятнами засохшей крови на лезвии и в бороздах изящного узора рукояти. Старик осмотрел кинжал, затем наклонился и поглядел на рану.       — Видите? — спросила женщина. Она хмурилась, но в выражении глаз было напряженное ожидание, надежда. — Я убила его. Этим кинжалом. Он умер от моей руки.       — Я вижу, — ответил старик, поднимаясь и снова складывая руки в широкие рукава своей мантии.       — Вы скажете это Барону? Скажете именно так?       — Не тревожься. Я скажу ему, что смерть этого человека принадлежит твоим рукам и твоей воле.       — Спасибо, — тихо сказала женщина. Затем она полностью накрыла тело тканью и свалила в яму, как тяжелое покатое бревно.       Когда старик вел его обратно по улочкам тихого поселения, Гоуст спросил:       — Зачем Барону знать о том, что она кого-то убила?       — Потому что это ее заслуга и ничья больше. Мужчина бесконечно ее истязал и мучил. В конце концов она решилась убить его. Это достойно почестей. Теперь она будет хозяйкой того дома, и имя ее семьи будет выбито на камне, пока не найдется тот, кто убьет ее.       — У вас странное представление о наследственности.       Старик ничего не ответил. Гоуст узнал его достаточно, чтобы понять: если он и хотел что-то сказать, то молчал потому, что уже говорил это раньше.       Они возвращались к замку. Вскоре между двумя высокими горами показались знакомые крепостные стены и башни.       — Зачем мне надо было это увидеть? — спросил Гоуст.       — Не знаю, — отозвался старик. Вероятно, тогда он уже был осведомлен о том, что дочь Кровавого Барона приходила к Гоусту. Старик был тих, как могла быть тиха старость среди буйства молодости, но мало кто знал, что дети-слуги всегда рассказывали ему то, чему становились свидетелями. — Реши это сам теперь, когда ты увидел.       Он остановился и повернулся к Гоусту. Его низкий рост и сгорбленная спина выглядели сюрреалистично, как будто тяжесть его таланта и знания была физической.       — Мне ясно видится, что ты другой. Не только складом своего ума, но и даже… духом. Не в смерти и не в жизни. Движимый не жизнью, но жаждой жить, спасенный прямо из могилы не то счастливым, не то печальным знамением…       — Я уже слышал все это, — прервал Гоуст.       — Я скажу лишь одно. Если однажды тебе удастся одолеть Кровавого Барона, берегись своих ран, ибо я не прикоснусь к ним.       Гоуст помолчал.       — Я не смогу заставить тебя?       — Ты более мягкосердечен, чем я. У меня есть лишь одна слабость. И на твою беду она у нас общая.       Старик не был ему врагом, хотя не был и милосерден — милосердие здесь тоже отличалось от человеческого. Его отстраненность не мешала ему знать будущее, не из таинственных источников магии, но из глубокого понимания всего сущего. Однако это будущее волновало его так же мало, как бессмысленное опадание листвы и блеск звезд.       Он знал о дочери Кровавого Барона.       Маха. Так ее звали. Она была статной, со стылыми хищными чертами, напоминающими о разрушенных городах и вымерших народах. Впервые увидев ее, Гоуст подумал, что это смерть. Тогда он был не в себе — вообразил себя лежащим посреди поля битвы, умирающим и наблюдающим, как женщина пришла забрать его голову. Темная прозрачная вуаль, обернутая вокруг рыжих волос, разглаживала ее очертания. Что-то сурово-героическое было в сложении ее лица, что-то между мужским и женским, но безусловно женственное. На ней было желтое платье с зеленым рисунком змеи, обвивающей собственное тело, и много драгоценностей — браслеты, кольца, торквесы, пояса, броши. Казалось, взмах ее руки способен был призывать грозы и бури, а голос — подчинять королей.       Она пришла к нему, когда он был слаб. На охоте он попытался сбежать и получил три стрелы в спину. Старик больше не вводил его в бессознательность, и он лежал, погруженный в боль, сходящий с ума, безумно потеющий, дрожащий, с мыслями, лихорадочно скачущими по моментам прошлого. Это случилось, должно быть, после шестого или седьмого опадания, потому что, когда очнулся, он вышел во двор и увидел, как серебряные листья растворялись, падая с дерева.       — Найди меня на вершине башни, — произнесла она и прикоснулась к его лицу. С ее касанием боль немного угасла, но он все равно, даже наполовину не в себе, отстранился, ненавидя обнаженность и открытость. — У меня есть предложение, которое ты оценишь по достоинству. Я буду ждать.       И она исчезла. Гоуст подумал, что она приснилась ему, пока не увидел ее на вершине башни, куда поднимал воду. Тогда он вспомнил ее слова. Мальчик-паж был с ним, но Маха, взглянув на него, только улыбнулась — а улыбка у нее была холодная и лишенная всякого чувства.       — Он нем и к тому же до смерти предан, — сказала она после того, как представилась со всем величием, подобающим «дочери» сильнейшего мужчины этих мест. Гоуст не представился в ответ — она уже знала, что он «человек без имени» и «сын». — Пусть слушает, если пожелает.       Мальчик замер в углу комнаты тихо и неподвижно, явно в почтении перед ней, хотя и не в страхе.       — Ты говорила о каком-то предложении, — сказал Гоуст, вытирая пот с шеи. После того случая с охотой он нашел у старика черную ткань и повязал ее над носом, чтобы скрыть лицо.       — Верно. И я надеюсь, что оно придется тебе по душе, ибо желаешь ты убить моего отца, дабы освободиться от его воли. Однако же смерть его тебе не по силам, и ты знаешь это.       — Нет, не знаю, — просто ответил Гоуст. — Я думаю, мне это по силам.       Она опустила глаза чуть ниже, где скрученный волос ученицы Нимуэ, недвижный, оплетал его шею. И в ее улыбке появился намек на удовольствие.       — Пусть так. Однако тебе придется долго, долго ждать… Так долго, что в ожидании случайной удачи ты забудешь о намерении убить. А время ценно для тебя, человек без имени. Права ли я?       — Может быть. Что тогда?       — Ты пробыл среди нас достаточно долго, чтобы знать, что удары, нанесенные в спину, столь же действенны и справедливы, сколь и те, которые пронзают грудь. Но Кровавый Барон не уязвим ни для тех, ни для других. У него нет слабых мест. Не тогда, когда это зависит от него.       — И когда это зависит не от него? — послушно спросил Гоуст.       — Когда традиции выше его власти над собой и над другими. — Маха плавно взмахнула рукой, словно обводя пространство у них под ногами. — Например, во время свадьбы.       Осознание вспыхнуло в мыслях Гоуста. Однако он сохранял спокойствие.       — Ты, конечно, говоришь все это не просто так. Скажи, что тебе нужно.       — Все просто. Ты не можешь убить Кровавого Барона, но я могу.       Гоуст ожидал, что она это скажет. Только не понимал, зачем нужен был ей.       — Тогда просто убей, — предложил он.       — Я не хочу, — сказала она. — Он прекрасный воин, сильнейший из всех, которые жили когда-либо, и он достоин быть увековеченным здесь, во владениях войны и сражений. Но я готова пожертвовать им, если взамен ты убьешь моего жениха.       Вот что было неожиданно. Гоуст покачал головой, прищурившись.       — Почему сама его не убьешь?       — Потому что он не будет беззащитен передо мной, как мой отец. Мне это не по силам.       — С чего ты решила, что мне по силам?       — Разве тебе не по силам убить самого Барона?       Он поднял руки ладонями вверх, и уголок ее губ изящно изогнулся в насмешке.       — Это не то же самое, — сказал он.       — Ты отказываешь мне?       Гоуст некоторое время молчал. Вместо ответа произнес:       — Если я убью твоего жениха, то по вашим традициям займу его место. Я этого не хочу.       Маху это, казалось, позабавило.       — Почему бы и нет? — игриво спросила она.       «Я женат». Он на мгновение подумал, что сказал бы об этом Джонни. Представил перекошенное в недоумении лицо. Возмущение и гнев. Неуверенность. Не успел закончить мысль ироничным «но моя жена — кельтская бессмертная» — стало тошно. Как будто тот прах, который он так грубо украл, он высыпал себе на язык.       — Разве у вас нет понятия об инцесте? — сдержанно спросил он. И, когда она приподняла брови, твердо сказал: — Этого не будет.       — Как пожелаешь, — легко согласилась Маха. — Когда Кровавого Барона не станет, главой семьи буду я. Тогда я смогу отказать твоим притязаниям.       «Нет никаких притязаний», — подумал он. Но она на самом деле ничего не хотела от него, и он оставил свои чувства при себе.       — Во время церемонии, — продолжила Маха, — будет момент, когда Кровавый Барон встанет на колени. И останется неподвижен, несмотря ни на что. Я вручу тебе его голову, если ты обезглавишь моего жениха.       — Обезглавливание — не мой метод, — сухо сказал Гоуст. — Тебя устроит просто тело?       Она снисходительно улыбнулась.       — Я приму это.       Он не стал клясться, а она не стала просить его об этом. Это означало, что она может обмануть его, но также и то, что он мог обмануть ее. Гоуст ненавидел сделки. Не было ничего надежнее, чем выполнить работу своими руками.       После тринадцатого опадания в замке начались приготовления и сборы. Оказалось, свадьба — это не просто церемония. Это был целый военный ритуал. И проходил он не в замке Кровавого Барона, а на Красном Холме — месте, где традиционно госпожа этих земель Морриган выражала свою волю.       — Морриган будет на свадьбе? — спросил он у старика, когда тот рассказал ему об этом.       — Как повелительница, она присутствует при всех важных событиях, происходящих с ее народом в ее землях, — ответил старик. — И при всех обыденных событиях — в ином обличье.       Гоуст помнил, как Томми — воспоминание о нем все еще отзывалось горечью — говорил, что Морриган покровительствовала ему. Но если Морриган видела все и всегда, и видела, что он застрял здесь, в рабстве у сумасшедшего непобедимого ублюдка три метра ростом, и ничего с этим не делала, вероятно, ее покровительство не шло дальше добровольного благословения. Если он мог надеяться хотя бы на это.       Упаковывались шатры, на копья вывешивались флаги, в телеги собирался провиант на недели. Гоуст все еще рубил дрова, таскал воду, размахивал мечом, выслушивал насмешки и иногда ломал кому-нибудь кости в удачной схватке. Иногда убивал. Иногда залатывал раны. Но, по крайней мере, в суете дел у него выдался шанс выстирать одежду в теплой воде, и он не вонял, как труп в мусорном баке. Мальчик-паж хотел сделать это за него, но Гоуст приказал ему сидеть смирно, и тот, надувшись, стоял в углу и глядел на голую бледную задницу Гоуста. Какие-то забавные вещи были в этом аду.       Замок покинула половина рыцарей: Кровавый Барон со свитой сильнейших, сотня воинов, десятки мальчиков-пажей. И, конечно, Маха, гордо восседающая на своем коне, в мехах и шелках, красных, как ее волосы, и драгоценностях. Золотой обруч удерживал на голове тонкую темную вуаль, трепещущую от ее дыхания. На поясе у нее висел меч в блестящих ножнах. Она ехала по одну сторону от Кровавого Барона, Гоуст ехал по другую — как и полагалось детям, почитающим отца.       Путешествие было длинным, в основном потому, что процессия двигалась медленно. Путь лежал по тропе, и вокруг высокие скалы сменялись лесами, а леса — холмами. Где-то встречались поля, заполненные трупами старых мечей, копий и стрел, проржавевшими латами и огрызками костей. Земли были обильны ручьями и реками — лошади переходили через них, разбрызгивая вокруг холодную воду. Все о жизни и смерти. Гоуст внимательно оглядывался вокруг. Это та дорога, которой он шел бы, если бы ему на шею не закинули веревку.       Когда они наконец добрались до Красного Холма, — который, как ни странно, оказался бугристой равниной, — там уже были люди… несчетное множество людей. Целые армии в доспехах и цветных туниках расставляли шатры. Флаги развевались под звездным небом. Гвалт разносился в воздухе, не утихающий, как в военном лагере в будний день.       Казалось, все так и должно быть.       Кровавый Барон слез с коня и подал руку дочери. Все рыцари принялись спешиваться. Гоуст спрыгнул на землю, и мальчик-паж быстро отыскал его, чтобы взять его коня за поводья. Начали распаковывать шатры, размещать телеги; копьями была обозначена территория.       Кровавый Барон направился к середине поля. Гоуст, не получив приказа остаться, последовал за ним, потому что так было принято — он был при Кровавом Бароне, если тот не пожелает обратного. Как собака. Или «сын». Завидев, что Кровавый Барон выходит вперед, другие воины на поле оживились, заголосили. Ряды расступились, и вскоре к середине поля начали выходить и другие мужчины. Гоуст не имел понятия, кто это.       Там, в центре Красного Холма, всего их было пятнадцать. Гоуст и Кровавый Барон и еще пятеро высоких мужчин с рыцарями рядом. Рыцари молчали, но их лица были непокрыты. Вероятно, тоже «сыновья». Среди них Гоуст выглядел, должно быть, смешно в своей куртке и маске — их взгляды не отрывались от него. Он держался молча и спокойно.       Из беседы, которая наступила позже, Гоуст понял, что рыцари, стоявшие рядом со своими «отцами», все были женихами. Все претендовали на руку Махи.       — Это твой? — в какой-то момент спросил один из «отцов».       — Да. Убил последних двух. Черт с ними. Если такой слабак мог убить их, они ничего не стоили.       — Воистину, — был ответ.       Гребаный ад, бессмысленно подумал Гоуст.       Когда старики закончили свои светские беседы, полные, тем не менее, угроз, все вновь разошлись по разным частям поля. Какой-то рыцарь неподалеку спросил:       — Это новый сын Кровавого Барона?       — Похоже на то.       Тогда этот рыцарь сделал то, что делали многие до него — вышел вперед и бросил свою железную перчатку прямо в то место, куда собирался сделать шаг Гоуст.       — Имя мне Гвельт, рыцарь господина Брана, и честью своего рода я вызываю…       Гоуст достал из-под куртки прикарманенный кинжал и метнул его прямо рыцарю в шею. Кинжалы не были ножами. Он долго тренировался, но в конце концов понял, как с ними обращаться. Это выиграло ему несколько битв. Кровоточащие ладони были ничем в сравнении с жизнью, отвоеванной быстро и тихо.       Рыцарь непонимающе захлебнулся словами и потянулся к горлу, из которого пошла кровь. Гоуст приблизился и, отбив руку рыцаря, тянущуюся к мечу, достал свой кинжал, хорошенько потянув вправо — кровь хлынула потоком.       Кровавый Барон фыркнул.       — Мой сын трус, — оповестил он собравшихся рыцарей. — Даже в том, чтобы убить его, мало почестей настоящему воину.       Больше никто не бросал ему вызов. К счастью, у рыцарей были дела поважнее, чем отвоевывать место сына Кровавого Барона.       Долгое время ничего не происходило. Рыцари пили и торжествовали. Повсюду были расставлены столы, зажжены костры. Потом организована охота. Шесть армий друг с другом не пересекались, хотя соревновались в стрельбе из лука и скачках. Дочь Кровавого Барона все это время проводила в своем шатре, лишь изредка присоединяясь к войску, чтобы поесть и выпить. Она была холодная и величественная, а меч на бедрах придавал ей воинственный, дикий вид.       Когда все это, казалось, не собиралось прекращаться, наступил поворотный момент. Прибыла госпожа Морриган. Ее сопровождали шесть воинов, с ног до головы закованных в черные доспехи. И сама она была темной, как мрак — в перьях, мехах и латах, вся покрытая какими-то языческими татуировками, за которыми не разглядеть лица. Зеленая туника была единственным ярким цветом в ее облике, все остальное — черное. Гоуст едва сумел ее разглядеть, даже когда люди расходились перед ней, как воды перед Моисеем.       Она слезла со своего вороного коня, и тогда все упали на колени — поле просто склонилось, как трава, согнутая ветром, но Морриган исчезла в высоком шатре, не почтив никого своим вниманием.       Тогда все изменилось. Закончились охоты и пиршества, закончились соревнования, веселья. Все вооружались и затачивали мечи.       Как оказалось, свадьба проводилась так: все, кто претендовал на руку дочери Кровавого Барона, собирались на одном поле со своими армиями. Начиналось сражение; сначала войска пытались сокрушить друг друга. Тот, чьи рыцари оказывались сильнее, получал преимущество в выборе оружия, — впрочем, насколько понял Гоуст, победа была символической; сражение проводилось ради зрелища, а не ради победы. После того все претенденты сходились на поле и дрались, пока не останется жив один. И тот становится мужем.       На самой высокой точке Красного Холма были расставлены девять деревянных кресел с растянутыми над ними прозрачными тканями, плавающими в мягком ветру. Это были зрительские места. В центре восседала Морриган, справа от нее — Кровавый Барон, слева — Маха. Рядом с Кровавым Бароном сидел Гоуст. В креслах чуть позади сидели пятеро мужчин, которые встречали на поле Кровавого Барона. Все это было церемониально и бессмысленно. Вдали громадное дерево раскинуло ветви. И где-то там стояла черная, как будто чугунная Башня Битв, хозяйка которой сидела в двух метрах от Гоуста.       Пока на поле умирали, кромсая друг друга мечами, люди, наверху царила тишина. Легкие бормочущие комментарии проносились здесь и там. «Позор», «там, вон там был хороший удар», «этот если выживет, то будет лучшим среди всех». Битва выглядела устрашающе и нелепо, и оттого, что нелепо, еще более устрашающе. Когда-то войны проходили именно так — с мечами и копьями. Повсюду кровь, разорванные тела, мучительная и долгая смерть. Пули казались милосердием, даже если получить хотя бы одну было адски больно.       Даже здесь, в фантастическом мире, он не мог избавиться от необходимости сражаться, хотя теперь желал этого как никогда.       Бесконечно и постоянно.       Он сделал это от скуки или от отчаяния. Достал кинжал и хотел вспороть шею Кровавому Барону, но тот перехватил его руку и своей могучей хваткой сломал пястные кости. Потом отпустил. В другой руке он все еще держал кубок с вином.       Гоуст схватился за предплечье, скрежеща зубами от боли. Он наклонился, чтобы поднять кинжал, и снова сел в кресло ровно. Маска облепляла его рот и вздувалась от сильного дыхания. Никто, казалось, не обратил на случившееся никакого внимания. Пока Морриган не заговорила:       — Часто это случается, Кровавый Барон?       От ее голоса по коже бежал холод. Ужасающий голос, словно у нее было раздвоение горла, и все звуки были разными, несмотря на то, что звучало одно и то же.       — Довольно часто, — отозвался Барон. — Глупый пес просто не имеет терпения.       Морриган только издала протяжный звук своим горлом, похожий на карканье, и на этом вновь воцарилось молчание.       Но Гоуст, опьяненный болью, чувствовал в себе достаточно решимости, чтобы произнести:       — Госпожа Морриган, я прошу твоего благословения.       Это, казалось, наконец привлекло внимание всех собравшихся. Он услышал возмущение стариков позади, но что именно они говорили, так и не понял, потому что Кровавый Барон сдернул его с кресла за шиворот и бросил на землю. В запястье вспыхнула боль. Потом он почувствовал на затылке ботинок, вдавливающий его голову в мягкую красную траву, пахнущую смертью тех сотен людей, которые на ней погибали.       — Прекрати, — произнес множащийся эхом голос Морриган. — Он обратился ко мне.       Нога исчезла с его затылка, и он рискнул подняться, несмотря на головокружение. Его глаза нашли Морриган, необыкновенно высокую, возможно, столь же высокую, как и Кровавый Барон, и она смотрела на него сверху вниз своими непроницаемыми глазами на лице, испещренном линиями и узорами. Глаза у нее были черные, волосы — сложно переплетенные косами, с перьями и костями, ввязанными в пряди. Одна ее рука была закована в черные латы, другая — обнажена, в татуировках и металлических браслетах. Но больше всего в ее диком, языческом облике его поразили ее голые ноги. Она ходила босиком; обнаженные ступни были покрыты грязью и кровью.       Тогда он заставил себя подняться с земли. Что-то претило просить у нее благословения, стоя на коленях и держась за сломанную руку. Выпрямив спину, он повторил:       — Я прошу твоего благословения.       Морриган вглядывалась в него. У нее, вопреки всему, было доброе лицо. Неподвижные, бесстрастные черты, но никакого зла, никакой ярости войны. Одна красота, покрытая безумием черных узоров.       — Прожитая жизнь изменила тебя, — произнесла она наконец. Гоуст едва мог ее слушать; это было почти физически болезненным. — Теперь ты не бесстрашен перед смертью. Более слаб. Но еще более яростно сражаешься. Ты, несомненно, достоин моего благословения, и я дарую его тебе.       Она вытащила из волос длинное воронье перо, заточенное остро, как лезвие. Затем она протянула руку, и Гоуст послушно подал ей свою, здоровую. Морриган сделала порез на его запястье, не кровоточащий, и прошептала в этот порез древние слова. Затем отпустила его и вновь вернула перо в косу.       — Я знаю, что ты еще удивишь меня, прежде чем мы вновь расстанемся на срок твоей жизни, — сказала она. — Но пока сядь, проживай свою боль и ожидай конца битвы.       На слабых ногах он дошел до кресла и сел, придерживая запястье. Ее слова были настолько загадочны, что потеряли смысл и почти сразу растворились в его памяти. Кровавый Барон, хмурясь, тоже вернулся на место. Битва продолжалась — поле уже было выстлано телами, и лишь пара десятков рыцарей добивали друг друга.       В конце концов осталось трое — все в желтых туниках с зелеными львами. Их доспехи были покрыты кровью. Вокруг стелился ковер из раненых и убитых.       — Поздравляю, Хаггард, — сказал Кровавый Барон. — Твой сын первый выйдет вперед.       — Да, Кровавый Барон, — ответил мужчина с заднего ряда. — Он выдающийся воин, поверьте мне.       Однако в первом же бою этот выдающийся воин рухнул на землю с раскроенной головой. Рыцарь в синем стоял над ним с окровавленной булавой в руке. Однажды в Дакке, Бангладеш, Гоуст был на нелегальных боях. Всего два раза: первый во время разведки, второй с оружием, вломился туда с отрядом и устроил хаос. То, что видел там, он хорошо запомнил, много раз пытался описать и не мог. Что-то совершенно неестественное, сумасшедшее было в той атмосфере. Самое дно, духота, как будто под полом начинался ад. И лица людей… он не особенно разбирался в лицах, но не узнал ни в одном из них человеческого. Самое худшее, что, глядя на бои, он представлял самого себя: Роба заставлял его драться с другими, и он все еще помнил, как смеялся, и его тошнило от этого — от того, до какого безумия он был доведен. Не человек, просто развалина с разварившимся от изоляции, ломки и боли мозгом. Тогда, получая удары по морде, он даже не страдал, потому что это было лучше, чем сидеть в клетке полуголым и мерзнуть наедине с собой, своими галлюцинациями или вместе с бедными ублюдками, не угодившими Робе.       Для него казалось невозможным устраивать это — все это — в здравом состоянии ума. Таким занимались люди вроде Робы. Он давно смирился с их существованием, давно понял, что ими движет, но это никогда не становилось нормой, чем-то, что можно принять и идти дальше. Чем-то, на что можно взглянуть и отвернуться, пожав плечами.       Но здесь люди жили так. И прославляли этот образ жизни. Наслаждались им. И презирали его за трусость. Они были невероятно сильны, горды и имели чистый рассудок. Все как в чертовом Зазеркалье, где происходящее окончательно потеряло смысл, чтобы обрести смысл совершенно иначе.       И снова ему вспомнилась Королева Пустошей. Ее рассуждения о судьбе, управляющей всем, о некоем потаенном движении, которому подчинено все сущее. О том, как все неизбежно приходило к тому, что суждено, пусть даже длинными и кривыми путями. Если Авалон был сердцевиной мира, не прогнила ли она? Но откуда пошла гниль — с листьев или с корней?       Он наблюдал за рыцарями, перебирая воспоминание за воспоминанием. Пот стекал по вискам и скулам, впитываясь в маску, влажный лоб горел. Рука, неподвижно висящая между колен, пульсировала и немела. Время от времени сзади доносились голоса: «черт!», «позорный бой — мне нечего сказать», «он сражался достойно и достойно умер от руки того, кто сильнее». Отцы о «сыновьях», отправленных в бой. Давно, еще в школе, он видел ветеранов, заставших Североафриканскую, Итальянскую кампании. Стариков, из которых почти вышла вся сила. В них было столько живого прошлого, что невозможно было отвести глаз и перестать слушать. Все они говорили, что шли сражаться за детей.       Все эти воспоминания — и он почти снова оказался дома, но где-то далеко, слишком далеко от настоящего, которое оставил в той закусочной посреди Шотландии. Он поднял глаза на дерево, сияющее светом, и увидел четырнадцатое опадание. Серебряные осколки сорвались вниз и растворились в ночи, словно погасшие искры.       Когда он посмотрел на поле, то увидел тело, соскальзывающее с меча, и единственного рыцаря, оставшегося стоять. Это был тот, что в синей тунике с черным солнцем. Шлем скрывал его лицо.       — Твой сын победил, Эдейрн, — произнес Кровавый Барон. — И проявил себя достойным руки моей дочери. Да будет так.       — Да будет так, — повторил Эдейрн.       Однако никто не поднялся, пока не поднялась Морриган. Сын Эдейрна стоял на одном колене внизу, ожидая.       — Ты победил, Морт, сын Эдейрна, — провозгласила она своим поразительным голосом, прокатившимся по Красному Холму, словно громовой раскат. — И в честном бою ты заслужил руку этой женщины, которую назовешь своей. Встань же!       Рыцарь встал.       С тем началось празднование. Солдаты убирали с земли тела, раненых излечивали владеющие магией — Гоуст увидел пять или шесть мужчин в мантиях, ходящих между мертвецами, выбирая из них тех, кому еще можно было помочь. Дети носились повсюду — с тряпками и тазами, с посудой, едой, бутылками в руках, шустрые и умелые, казалось, возбужденные от такой большой битвы. Мальчик-паж нашел Гоуста сразу, как только тот спустился с холма, и прилип к его спине, не отходя ни на шаг. Гоуст хотел сказать ему убраться подальше, но в конце концов промолчал. Всего на поле было расставлено пять столов. Четыре из них занимали рыцари, последний же полагался «отцам», потерявшим «детей», и ближайшей свите Кровавого Барона. Во главе стола восседали Кровавый Барон с госпожой Морриган, в другом конце — Маха и ее жених, оба стоически неподвижные, как каменные статуи. Гоуст сидел по правую руку от Кровавого Барона.       Было несколько речей; он все их пропустил. У него кружилась голова. Все принялись за еду — у него была полная тарелка. От одного взгляда на нее он почувствовал тошноту. Сломанная рука посинела на запястье и не двигалась.       Когда вокруг поднялось чавканье и гвалт, он отодвинул стул и поднялся. Но вместо того, чтобы выйти из-за стола, он встал сначала на стул, потом на стол. Кинжал уже был у него в руке. Переступая через тарелки с яствами, он решительным шагом направился к другому концу стола. Морт — или как там его звали — уже поднимался, доставая меч. Но Гоуст был выше, быстрее и предсказал удар еще прежде, чем меч вошел в замах. Лезвие, которое должно было рассечь ему ноги, с лязгом отлетело, когда Гоуст с силой пнул мужчину по руке. Тем же пинком в грудь он опрокинул мужчину вместе со стулом и спрыгнул на пол следом.       Пара крепких ударов по лицу — и Морт перестал сопротивляться. Гоуст перерезал ему горло, и на этом все было кончено.       Он поднял голову и встретил взгляд Махи.       Если она обманет меня, я убью ее, подумал он. Мысль была четкой и ясной. Маха, казалось, прочитала ее у него в глазах, потому что едва заметно улыбнулась, как умела улыбаться только она: очень холодно и снисходительно.       Он поднялся на ноги, кривясь от боли в руке. Вокруг загалдели: люди кричали, что это нечестно, он не участвовал в общей битве, он нарушил традиции. Кровавый Барон оставался невозмутим. Он поднял свой кубок и вылил вино в рот, потом опустил с такой силой, что стол затрясся и голоса возмущенных замолкли.       — Какова причина твоего поступка? — спросил он.       Гоуст был раздражен и зол; он скорее прогавкал, чем произнес:       — Влюблен без памяти.       — Наши традиции этого не допускают, — проговорил тогда Барон своим звучным сильным голосом, в котором не было ни удивления, ни задумчивости. Когда он говорил, он знал и был уверен. — Но если госпожа Морриган даст мне позволение, я одобрю этот брак. Ибо впервые мой сын поступил, как воин, и напал, а не лежал, принимая удары, как собака.       «Я не твой сын», — снова, и снова, и снова подумал Гоуст.       — Как пожелаешь, Барон, — произнесла Морриган. И хотя с трудом можно было различить ее выражение, она улыбалась.       — Да будет так, — Кровавый Барон поднял кубок, быстро наполненный кем-то из мальчишек, окружавших стол.       — Да будет так, — вторили голоса отовсюду.       Все выпили. Только трое не поднесли вино к губам: Гоуст, Маха и Морриган.       Гоуст устало наклонился, здоровой рукой оттащил со стула тело, поставил стул прямо и сел рядом с Махой. И ждал, пока все пили и ели. Это было томительно, скучно и неприятно. Все смотрели, глаза и рты блестели. Он ненавидел толпы. Особенно толпы жрущих и наслаждающихся убийством.       Он так жаждал утешения, что думал о Джонни. Воспоминание, которое пришло, было одним из худших. Это была тишина и темнота казарм, как никогда уединенная. Джонни не держал его, но Гоуст не мог уйти. Они целовались. Гоуст позволял Джонни делать то, что он делал. Потому что не мог уйти. Его ноги вросли в землю, он был растерян, он впервые хотел вещей, которых не ожидал.       — Прекрати это, — произнес он тихо между ними.       Но Джонни снова приблизился и сказал так, что Гоуст почувствовал его слова собственными губами:       — Я никогда не прекращу. Даже после своей гребаной смерти я буду ждать тебя, чтобы сделать это.       И поцеловал его. Опять и опять.       Неужели он так и сказал: даже после своей гребаной смерти? У Гоуста была отменная память. Слегка подпорченная паранойей, но все равно отличная. Он точно помнил слова. Но теперь, когда смерть была реальна и загробный мир из старых поэм спал где-то под ногами, они казались судьбоносными, наполненными таинственной силой тем больше, чем больше казались странными и фантастичными прежде.       Когда пир подошел к концу, началась церемония.       Посреди Красного Холма, окруженный рыцарями, детьми, властителями замков и владычицей этих земель, Гоуст стоял рядом с дочерью Кровавого Барона и терпеливо ожидал. Лицо Махи было спокойно и недвижно, как гладь озерной воды. Они держались за руки, и мальчик-паж, о котором Маха сказала «верный до смерти», перевязал их запястья красной лентой. В распоряжении Гоуста осталась лишь сломанная рука. Он искренне надеялся, что она ему не понадобится.       Кровавый Барон стоял перед ними во весь свой немалый рост, глядя на них сверху вниз. Гоуст смотрел ему в шею, толстую и крепкую, как ствол дуба, с жилами, до которых не еще добралось ни одно лезвие.       — Небо, и Земля, и Великое Древо, и наша богиня Морриган пусть станут свидетелями этого союза, — заговорил Барон. — Союза между женщиной и мужчиной, между воительницей и воином. Пусть руки, держащие меч и щит, не дрогнут, пусть достоинство и воля окажутся сильнее стали. Пусть вечность возносит великих и забывает слабых. Женщина, наследующая силу отца. Твой отец преклоняет перед тобой колени, дабы почтить твой союз.       И он медленно опустился перед ней на одно колено. Повисла мертвая тишина, словно оборвалось даже дыхание. Звезды вперили сверкающие глаза в происходящее на земле. Ночь замерла.       Тогда Маха потянула их связанные руки и вытащила из ножен меч. Скрежет стали был похож на приговор. Кровавый Барон поднял голову — невысоко, даже коленопреклонный он мог без труда заглянуть дочери в глаза. На его лице не было ни удивления, ни гнева. Только суровость, от которой и сильнейший уронил бы меч в страхе и презрении к себе.       — Вот каково твое благословение для меня, — произнес он ровным, низким тоном.       — Ты достоин лучшего, — ответила ему Маха, занося меч. Рука Гоуста следовала за ее руками. Ее голос был спокоен, даже мягок, лицо расслаблено; только глаза горели ярко под тенью вуали. — Однако твое время пришло, Кровавый Барон. Ты жил с достоинством величайшего из воинов и радовал меня, сколько я за тобой наблюдала. Прими смерть так, как полагается величайшему воину — чтобы я наслаждалась твоими последними секундами.       — Это позор, а не смерть, — ответил Кровавый Барон. — Но от твоих рук я приму даже позор. Если взяла оружие, руби!       И она опустила меч на его шею. Лезвие рассекло больше половины — кровь брызнула ярко, потом заструилась вниз стремительным потоком. Челюсти Кровавого Барона крепко сжались, зубы обнажились в злобном оскале человека, борющегося со своим последним и сильнейшим врагом — смертью. Но он не издал ни звука, даже когда кровь потекла между зубов.       Маха несколько раз дернула меч, разрезая его шею, пока голова, наконец, не сорвалась с плеч. Тело тут же рухнуло на землю. Маха наклонилась, подняла их связанными руками голову за гриву волос, словно библейская женщина — Далила с лезвием, Юдифь с мечом, Саломея с блюдом.       — Теперь я — Кровавый Барон! — возвестила она перед всеми присутствующими на Красном Холме. Ее голос был ясен, звучен и громок, облетая все поле с силой, которую никто не мог в ней предположить. — Да будет так!       Несмело, но все громче и чаще отовсюду начало доноситься:       — Да будет так!       Опустив голову, Маха мечом разрезала ленту, связывающую их с Гоустом руки.       — Человек без имени, я отказываю тебе в браке, — она говорила серьезно, убеждая публику, но он мог видеть искривленность улыбки на краю ее рта. — Отныне ты свободен и волен продолжать свой путь.       — Однако прежде, — продолжила она, и Гоуст вдруг увидел перед собой Морриган. Их рты двигались одновременно, и голос, множащийся, вдруг стал почти един. — У меня есть для тебя дар.       Маха, не прощаясь, удалилась к властителям и рыцарям. Морриган стояла перед ним, высокая, как великанша, и сильная. Ее черный доспех блестел в свете дерева, и темные, как ночь, глаза смотрели сквозь кости Гоуста.       — Это все ты? — спросил он.       — Это все мы, — ответила она, и он понял, что она имела в виду не себя и его, а себя и Маху. Потом Морриган склонилась, чтобы взять его сломанное запястье в свою сильную ладонь. Гоуст сморщил лицо от боли, но почти сразу же все прошло — и боль, и перелом. — Мой первый дар.       Он покрутил кистью. Открыл рот, но не сказал ни слова. Не мог поблагодарить ее, потому что не был благодарен. Ее это, казалось, не беспокоило. Вот так, возвышаясь над ним, она говорила словно бы издалека, казалась отстраненной, нездешней, словно прислушивалась ко всем звукам одновременно. И все же ее присутствие источало силу, с которой невозможно было не считаться.       — Второй дар, — произнесла Морриган и вдруг протянула ему маску.       Он узнал ее с первого взгляда — черепная пластина, грубо пришитая к черной ткани. И с первого взгляда понял, что это была не его маска. Череп был более желтый, грубый на ощупь, без неосторожных трещин. На ткани не было краски. И…       Ну конечно, подумал он. Кость была настоящая.       — Чье это?       — Твое. Из давних, давних времен.       Он развязал узел на затылке и выбросил тряпку, которой прикрывал рот и нос. Осторожно натянул маску на голову, заправил за ворот толстовки, скрыв нить волос на шее. Открыл глаза. Все привычно неудобно, как и прежде. Блаженство скрытости. Форма, подходящая к лицу. Он не понимал как, но это действительно принадлежало ему.       Не желая знать ничего больше, он спросил:       — Почему я?       Губы Морриган улыбались, но что-то в ее лице выражало пустоту, которая сама по себе была насмешкой над его человечностью. Он вдруг потерял в ней жизнь за изгибом черт. Холод пошел по спине. Как будто поднял голову вверх и увидел небо, с которого исчезли звезды.       — Как это может быть кто-то другой? — без выражения отозвалась она. Ее голос был как ужасающая музыка. Она протянула длинную руку в латах и провела по маске вдоль кости, и он позволил ей, потому что именно она вернула эту кость ему. — Ты мой сын.       На миг его охватил такой сильный ужас, что тело застыло. Это было не то же самое, как когда Барон называл его сыном. Сама смерть прошептала ему это на ухо, и он уже никуда не мог деться от этих слов.       Он отошел на шаг, почти отшатнулся, стремясь быть от нее подальше. Все та же пустота бесконечной тьмы отражалась на ее лице.       — Иди и проживи свою жизнь. Я дала слово, и я его держу, пока ты держишь свое. После твоего последнего вздоха я встречу тебя.       И вот так он понял. Бесконечно и постоянно. Он, вероятно, знал ад лучше, чем думал.              
Примечания:
44 Нравится 20 Отзывы 12 В сборник