прах и кости

R
Завершён
44
3
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
201 страница, 105 936 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
44 Нравится 20 Отзывы 13 В сборник

Пятая. Башня Бурь. Башня Превращений

Настройки
                    Он дошел до Башни Битв, и тысячи лиц, запечатленных в вечной агонии, встретили его. Они смотрели на него со стен, высокие, замершие в веках между колоннами, украшенные выпуклостями рельефов. Вокруг цвели сады красных деревьев, и старые листья казались кровью на сочной зеленой траве, прорывающейся даже сквозь трещины в черной каменистой дороге. Весь вид Башни был мрачным, гудением от нее исходило напряжение битвы, предсмертное безумие воинов, и Гоуст испытывал потаенное облегчение оттого, что ему не пришлось входить внутрь и ощущать все это дребезжание в своих костях.       Путь был тихим. Он чувствовал себя усталым, но ободренным теперь, когда мог свободно идти вперед. Все, что было, почти сразу оставило его, показалось незначительным. Ноги несли его вперед с новой силой, и он по обыкновению избегал того, откуда на самом деле взялась надежда, поддерживающая его дух.       Потом он увидел расползающийся по земле иней. Трава и камни блестели, словно покрытые драгоценной крошкой, затем выцвели и побелели. Воздух становился все морознее; ткань маски, влажная от дыхания, похолодела и прилипла к губам. Чем дальше по тропе, тем меньше было деревьев.       И в какой-то момент, когда стены Башни Битв остались позади, перед ним раскинулась белая даль — холмы, покрытые снегом, сияющим в ночи. Он ненадолго остановился, пораженный пейзажем. Снежная пустыня в нескольких километрах от цветущей долины. Чистота и пустота, холодная и неподвижная. Это было красиво и дико. Но как преодолеть все это, он не знал. Тропа терялась в снегах, таких высоких, что он мог утонуть в них, как в ледяном море.       Вдалеке он разглядел высокую статую и направился к ней.       В этих землях не было ветра. Воздух был неподвижен и морозен. Снег громко хрустел под подошвами, как при очень низких температурах. После трехсот шагов Гоуст едва чувствовал ступни. Пальцы на руках разгибались с трудом. Он поглядел на тыльную сторону ладони: суставы покраснели, кожа приобрела фиолетовый оттенок. Здешние холода способны были убивать бескровно.       Он сунул ладони под мышки и втянул голову в плечи, напрягаясь и разогревая мышцы. Побежал, стараясь не поскользнуться на холодном камне. Было так тихо, что он слышал только хруст снега и собственное дыхание. Статуя становилась все более различимой — каменная фигура женщины, держащей над головой железную чашу. Когда Гоуст приблизился, наверху, в чаше, неожиданно вспыхнул голубой огонь.       Вдруг задул ветер, такой сильный, что Гоуст едва не свалился в сугроб. Он прислонился к статуе и наблюдал, как ветер снес с тропы весь снег, как бело-голубая поверхность холмов покрылась рябью, как снежные дюны заиграли, словно пески в пустыне. Убийственная жара Мексики, убийственный холод волшебного острова посреди нигде — жизнь всегда забрасывала его в худшие места.       Вместе с тропой ветер обнажил статуи. Они тянулись вдоль дороги, каждая в человеческий рост. Он приблизился к одной из них, чтобы разглядеть или, возможно, найти какие-нибудь надписи, но не увидел ничего, кроме гладких и слегка размытых черт лица, искаженного горьким плачем. Руки статуи тянулись к голове, но как будто застыли от холода. Он видел и другие статуи — едва торчащие из снега вдалеке. Словно мороз застал их, пока они слонялись по полям.       Может быть, так оно и было.       Позади раздался приглушенный звук, словно что-то треснуло. Гоуст резко обернулся и увидел, как из чаши с огнем на землю падали голубые искры. Некоторые из них рассыпались по дороге и потухли в снегу, но одна, крупная, застыла в воздухе, словно маленькая звезда, и разгорелась сильнее. Засияла ярко, как кристалл Себил в руках того рыцаря.       Гоуст приблизился к искре, и ее свет потускнел, стал ровнее, мягче. Маленький голубой огонек, паривший над снегом. Он не грел, но Гоуст обнаружил, протянув руку, что боль от мороза становилась терпимее. Потом огонь медленно поплыл над тропой. Гоуст направился следом.       Свет придавал статуям гротескный вид. Их длинные тени плыли по снежному полю, словно убегая, оставаясь позади. Во всем этом Гоусту, обыкновенно лишенному драматизма, виделось что-то пессимистичное, трагическое.       На фоне черного неба тянулась вверх белая Башня. Она напоминала неровную ледяную глыбу, рельефную и несообразную. Что-то скупое и непривлекательное было в ней. Все Башни, которые он видел, по-своему ужасали — своей стариной, неподвластной времени, и той необыкновенной силой, которая придавала им труднопонимаемые формы и виды. Обитель Нимуэ все еще вспоминалась ему с ощущением падения в бескрайнюю бездну темного беззвездного неба. Но эта Башня изо льда и белого камня вызывала у него отторжение. Он точно знал, что приближаться к ней опасно. Она стояла высокая и одинокая среди ничто, зазубренная ледяная крепость.       Гоуст шел долго, дрожа от стужи и теряя тепло. Маленький голубой огонь помогал, но равнодушно плыл меж снежных вершин по тропе. Гоуст почти не отводил от него глаз, беспокоясь, что он мог исчезнуть и больше не появиться. В конце концов снежные холмы сменились равниной и высокими черными деревьями, с которых струился застывший иглами лед. Свет, отбрасываемый огнем, жидко отразился в его прозрачной гладкости. Тропа расширилась — и вот уже темные ворота Башни, украшенные узорами инея, раскрылись перед ним, словно в приветствии. Их грохотание и скрип петель разрушили святость царящей вокруг тишины.       Огонь, не останавливаясь, вплыл в раззявленную внутренность Башни, и Гоуст, не медля, — за ним. Внутри Башня оказалась открытой — спираль каменных ступеней тянулась вверх, пока ее не поглощала холодная сизая дымка. Стены, словно паутина, покрывал лед. Узоры из инея серебристо блестели.       Посреди этой пустоты стояло белое кресло, а в нем сидела белая женщина. Совсем старуха, седовласая, с лицом чистым, как снег, отрешенным и бесстрастным, как холод. Глядя на нее, Гоуст думал о немощи, о болезни. Ее плечи сутулились, но взгляд…       Когда Гоуст вошел, она смотрела в никуда. Но потом ее глаза резко ожили и сосредоточились на нем.       Огонь подплыл к самым ее ногам. Она протянула руку, и он лег в ее ладонь. Затем она открыла рот и проглотила его.       — Я пришел просить благословения, — произнес Гоуст, дрожа, весь сжатый от холода и напряженно внимательный. Больше он не чувствовал себя дураком, говоря эти слова. Он чувствовал себя солдатом, стоящим перед командиром, который забыл, каково это — быть в поле. Он скажет любую хрень любым тоном, если это даст ему нужные условия и разрешения.       Он не был уверен, что старуха ответит. Она казалась такой древней, что ее челюсти могли застыть и сломаться при попытке заговорить.       Но она проговорила сухим, как шепот, голосом:       — Я дарую его тебе. Если сделаешь так, как я хочу.       — Чего ты хочешь? — спросил Гоуст.       Она повернула голову, медленно подняла руку — рукав прилип к подлокотнику — и указала пальцем на алтарь, стоящий в другом конце круглого зала. Из серебра и мрамора, он весь был покрыт острым слоем заледеневшего снега, расцветшего крупными шипами. В центре его располагалось углубление с прозрачной водой.       — Опусти руку в воду, — приказала старуха. — И коснись дна. Но берегись — если не выдержишь холода, потеряешь руку навсегда. Хватит ли у тебя решимости?       Гоуст с дурным предчувствием подошел к алтарю и осмотрел воду. Обыкновенная, только на дне переливались какие-то кристаллы. Он закатал рукав на своей левой руке и сжал пальцы в кулак. Очевидно, это будет больно. Но с фатализмом отчаявшегося Гоуст подумал: либо это, либо ничего.       И опустил руку в воду.       Сначала ничего не почувствовал — просто ледяная вода. Она слегка обожгла пальцы, потом ладонь. Но у нее была необычная плотность; она словно сжималась и не давала ему опуститься глубже. Медленно, с напряжением он погрузил руку в воду до запястья, а потом почувствовал боль.       Он задохнулся от нее, схватившись за край алтаря, сжав челюсти, но руку не вытащил. Боль была странной, он не мог бы ее описать, даже если бы захотел. Возможно, варение заживо, если бы он когда-либо такое испытывал. Словно кожа, плоть, кости — все начинало медленно плавиться. И с каждой секундой боль становилась сильнее.       Он не то выдохнул, не то заскулил, и сквозь шок приказал себе сосредоточиться. Надавил, гадая, где дно. Полпредплечья, а он все еще чувствовал лишь обжигающий холод воды и ничего твердого.       Вот тогда боль стала невыносимой, и он закричал. Ноги под ним ослабели, и он сильнее схватился за алтарь, стараясь не терять рассудка. Никогда прежде ничего подобного он не испытывал. Может быть, во время наркотических галлюцинаций, но если и так, он благословенно забыл. А это — это он запомнит навсегда.       Наконец, когда вода почти добралась до локтя, его пальцы согнулись, упершись в дно. И он вытащил руку быстрее, чем заяц выпрыгивает из петли, удирая. То, что он увидел, было посиневшими пальцами и ладонью, покрытой фиолетово-лиловой тенью. Весь холод, обитающий в этом чертовом алтаре, как будто поселился у него в пальцах и жег всю руку от самого незначительного движения. Он не понимал, дрожала ли рука — или весь он.       — Подойди, — послышался голос старухи.       Гоуст хотел рявкнуть на нее. Спросить, что это такое. Но вместо того, чтобы распускать свой тупой язык, он приблизился, как ему и велели.       Старуха взяла его за руку удивительно ловким движением, и Гоуст зашипел. Она оглядела тыльную сторону ладони, пальцы, потом отпустила. Ее рот открылся, и полились слова — древние слова, произносимые каждой Девой. Благословение.       — Что с моей рукой, — потребовал Гоуст, едва разжимая челюсти.       — Она мертва, — ответила старуха. Потом она вдруг достала изо рта голубой огонь, проглоченный раньше. Он стал совсем бледным. — Ты не получишь ее назад, пока не вернешь его мне.       «Верну что?» — едва не выплюнул он, но еще прежде, чем зашевелил губами, понял. А поняв, резко и пристально уставился на старуху.       — Зачем он тебе?       — Вы, дети, можете считать, что он ваш, — старуха продолжила, как будто он и не спрашивал. — Но он никогда не был вашим. Он мой. Я только жду, когда он вернется. И ты вернешь его.       На мгновение в нем яростно поднялось желание схватить ее за шею и вытрясти ответы. Но он уже понял, что все ответы в этом мире были бессмысленны. Смысл имела только цель. Все остальное было заботой Дев.       Он мог вернуть Джонни.       У Гоуста закружилась голова. Эта мысль ударила по нему почти физически, как тогда, в машине, когда Томми сказал ему почти то же самое, но в то же время и ничего. И это ничего мучило Гоуста на каждом шагу пути. Теперь все, все обрело смысл.       Он не был счастлив, не был поражен — только чувствовал такое небывалое облегчение, которое сбивало с ног, как сильная волна. В эту секунду ему даже стало плевать на руку.       — Когда вернется он, вернется и отнятая жизнь, — старуха положила искру на его ладонь, и та потухла, не принеся ни боли, ни облегчения. Просто растворилась на его коже. — Но если не справишься, потеряешь ее навсегда.       Он отвел взгляд от своей синюшной руки и посмотрел на старуху.       — Кто ты?       Она ответила:       — Явился, не ведая, пред кем предстанешь и у кого будешь просить? Наглости тебе не занимать, дитя. Имя мое Калех. Запомни его.       Это был не тот ответ, который он искал.       — А теперь убирайся отсюда, — повелела старуха, отбрасывая его руку, словно бесполезный мусор. — Иди за ним.       Гоуст сделал так, как она велела, и покинул Башню. А то была Башня Бурь, и обитала в ней в облике Девы воплощенная зима, дикая, нелюдимая и одинокая, со скверным характером.       Покидая ее земли, Гоуст не переставал поднимать руку и рассматривать синюю ладонь. Кончики пальцев были почти черными, сухими, твердыми, и он не чувствовал их. Они не сгибались, не разгибались, не шевелились. Мороз, щиплющий лицо и лодыжки, проникающий под кожу, их не касался. Только возле запястья чувствительность возвращалась. Вены темно-синими реками текли под красно-фиолетовой и лиловой кожей.       Ему представилось, что будет, если он вернется с такой рукой в реальный мир. Ее, вероятно, отрежут. Было бы интересно послушать, что про это сказали бы медики, не имевшие дела с магическим некрозом. «Ну что ж, мистер Райли, если вы не собираетесь избавляться от этой руки, не хотите ли попробовать засунуть ее в печь?»       Снаружи, за Башней, было чертовски холодно и темно. Свет дерева едва добирался сюда, длинная тень от стены погружала часть заснеженных холмов в непроглядную тьму. Вдалеке белые скалы закрывали горизонт. Прежде чем покинуть эти земли, ему пришлось бы, дрожа среди зимы, взобраться наверх.       Склон был крутой и скользкий. И у него была всего одна рука, слишком чувствительная, чтобы долго держаться за холодные камни. И кроссовки, не предназначенные для такой погоды, и тело, не предназначенное для выживания в таких условиях без должной экипировки. Ресницы давно слиплись, кожу вокруг глаз стянуло от замерзшей влаги, нос и скулы потеряли чувствительность, губы потрескались, зубы болели от того, как сильно он стискивал челюсти, напрягая все в своем теле, лишь бы не охладеть до состояния трупа. Даже слюна была холодная.       Пару раз он поскользнулся и набрал снега за пояс. Шипение и вздохи, которые он издавал, составляли ему компанию среди безмолвия.       Потом он наконец добрался до вершины скалы и огляделся, тяжело дыша. Снега струились вниз, как белое полотно, и растворялись, превращались в ручьи воды и текли, ласково журча, по камням. А у подножия скал все начинало светиться — словно большие глаза с длинными ресницами лежали на земле и глядели вверх, освещенные деревом. Ему было все равно, что там, впереди — там было тепло, и он, не думая, направился вниз.       Его ноги, холодные, как мясо, оставленное в морозилке, начали мучительно отогреваться. Кроссовки полностью вымокли, но даже вода, бывшая раньше снегом, казалась теплой на обмороженной коже. Камни скользили под подошвами, он испачкал штаны на заднице и расцарапал себе единственную руку, но, тем не менее, спустился со скалы целым.       Тогда перед ним раскинулась роща. В тусклом свете она была темно-зеленой, густой, как жизнь и тепло, и далекий шум воды, несущийся через нее, тоже казался живым. Прежде чем вступить в рощу, он замер, изумленный, но сразу даже не понял, что его так удивило.       Звуки. Птицы. Он слышал птиц. Чистые, спокойные голоса, трели и свисты свободы и беззаботности, печальные и тихие, как всегда ночью, но после пустой всепоглощающей тишины снегов — ошеломляюще звонкие.       На земле цвело много растений. Густые папоротники, мхи, кусты с ягодами и красивыми цветами. Но то, что Гоуст увидел там, с высоты, было не просто растение — невысокое, с длинными листьями, вяло раскинувшимися по земле, оно ярко светилось в самой своей сердцевине, действительно напоминая большие белые глаза, распахнутые и устремленные вверх. Кроны деревьев, подсвеченные снизу, были полны причудливых теней.       Гоуст тащился через рощу, вдоль ручья, краем уха прислушиваясь и краем глаза наблюдая. В остальном он ощущал мучительную боль, с которой в его теле вновь собиралось тепло, и она почти полностью забрала его внимание. Поэтому, возможно, он не сразу понял, что смех, который он слышал, был именно смехом, а не пением птиц и шуршанием травы.       Он замер и напряженно прислушался. Но это просто были голоса, доносившиеся из-за полуразрушенной каменной арки, под которой струился ручей. Две женщины, один мужчина. Гоуст бесшумно приблизился к арке и прислонился к ней спиной.       — Разве вам не нравятся стихи? — говорил мужчина, и было что-то необычайное в звучании его голоса. — Разве вы не любите музыку?       Послышался перелив струн. Женский смех не прекращался. Гоуст выглянул из-за угла. Две полуобнаженные женщины в одних прозрачных накидках сидели на камнях, пока мужчина наигрывал мелодию на каком-то музыкальном инструменте, похожем на лиру.       Потом мужчина потянулся к одной из них и получил целый фонтан воды в лицо. Женщины поднялись с камней и умчались к ручью, легкие на ногах, с упругими ягодицами, сильными икрами и округлыми плечами. Потом прыгнули и… обратились в брызги воды, смешавшиеся с течением. Мужчина только вздохнул и стряхнул воду с волос.       Гоуст вышел из-за арки. Мужчина взглянул на него и улыбнулся криво, без удивления.       — Эх, — сказал он, и у Гоуста дрожь пошла по спине, — местные леди никогда не отвечают взаимностью. А ведь я уже сочинил все свои лучшие стихи. Боюсь, больше ничто не сможет их привлечь. Точно не мое лицо, не так ли?       Его голос был прекрасен. Невозможно было сказать иначе. Просто что-то такое совершенное было бы испорчено лишними словами. Мужчина выглядел молодо — моложе Гоуста, — был густоволос и невысок ростом. Хлопковая синяя рубаха с развязанными шнурками болталась у него на груди. Он казался безобидным и миролюбивым. По крайней мере, в руках у него был только музыкальный инструмент, и он не выглядел так, словно собирался убить им кого-нибудь.       Мужчина перекинул ремень лиры через плечо и посмотрел на Гоуста с новым вниманием.       — Ищешь путь к Башне Керидвен? — понимающе спросил он.       — Смотря кто такая Керидвен, — ответил Гоуст.       Мужчина снова улыбнулся.       — Хитро! Видно, ты через многое прошел. Керидвен — хозяйка Башни Превращений. И, конечно, одна из Дев-Хранительниц.       — Тогда да. Я ищу путь к Башне Керидвен. Как ты понял?       — По виду легко узнать чужака. А чужаки здесь бывают только ради благословения. Если, конечно, добираются. Последний был так давно. — Он повертел пальцем вокруг своего лица. — Кроме того, эти черты трудно забыть.       Гоуст не стал цепляться за иронию.       — Знаешь меня?       — Конечно. Ты рыцарь, у которого нет имени. — Еще раз оглядев его, мужчина исправился: — Полагаю, теперь не рыцарь, если только доспехи не вышли из моды. — Он изящно, хотя и не без манерности, поклонился, отставив назад ногу и согнув колено. — Рад вновь приветствовать тебя в этих землях, где рождается вдохновение. Надеюсь, ты позволишь мне сопроводить тебя к Башне, ибо я был бы рад послушать истории, с которыми ты пришел на этот раз.       Мысль о том, что он уже был здесь однажды, звучала не менее абсурдно, чем прежде. Но он перестал бороться с ней. Кто бы то ни был, пришедший сюда когда-то, он наверняка уже давно был мертв. И то, что он так и не назвал никому своего имени, было так же удобно, как и настораживающе — в конце концов, Гоуст уже десять лет делал то же самое.       — Я не знаю, кто ты, — сказал Гоуст.       — Ну конечно, — мужчина выпрямился. Лицо у него было простое, живое и веселое. Только глаза старые. — Меня зовут Талиесин. Скромный поэт, воин и прорицатель.       Имя звучало знакомо. Тоже что-то из древних историй. Гоуст уже не мог вспомнить. Он увлекался легендами, когда был совсем маленьким, еще до рождения Томми. Потом читал только те книги, которые собирала его мать, а она читала ширпотреб и дешевые романы в мягких обложках, купленные за тридцать пенни в киосках.       — Тогда веди, — предложил Гоуст. — Если только ты не собираешься убить меня по дороге.       Талиесин выглядел искренне изумленным этим предположением.       — Глупости. Со мной редко случаются такие интересные встречи. И прошлая пришлась мне по душе.       Они направились дальше по берегу. Вокруг были одни мшистые скользкие камни, но у линии деревьев росли яркие белые цветы, похожие на остролистные ромашки. Ручей все расширялся, превращаясь в мелководную речку. Воды журчали и стремительно мчались вперед; редкие блики света играли на волнах течения.       — Расскажи мне о Керидвен, — попросил Гоуст, убирая с дороги свисавшие ивовые слезы.       — Что именно ты хочешь знать?       — Мне нужно ее благословение, но я уже понял, что этим здесь просто так не разбрасываются. Что она может потребовать взамен?       — У Керидвен изменчивое настроение. Сейчас она весела, но позже будет в гневе, потом затихнет, как море в штиль, затем заплачет в сострадании. Но какое бы чувство ни владело ею, она никогда не поддается слепой кровожадности и остается весьма умна и решительна. Уверен, если ты будешь вежлив и проявишь почтительность, она… хм, она не ответит тебе тем же, ибо любит насмехаться над всеми своими гостями, но, тем не менее, будет уступчива.       Гоуст сомневался в этом. Все как одна Девы, которых он встретил, утверждали, что он был недостойным, — и обирали его до нитки взамен каких-то паршивых слов, позволяющих пройти дальше. Просто потому что он нарушил их традиции своим существованием.       Вместо того, чтобы озвучивать все это, Гоуст произнес:       — Значит, ты знаешь, зачем я здесь. Если мы уже встречались.       — Ради твоего возлюбленного, да. Я был и остаюсь тронут этой историей, отчасти потому и отправляюсь вместе с тобой. Такая цель стоит того, чтобы ради нее оказаться под вниманием нескольких довольно могущественных и зачастую вспыльчивых женщин.       Глаза Гоуста округлились, но он ничего не сказал. Возлюбленный. Действительно, что-то из давнего времени. Прямолинейность сбила его с толку. Если бы он однажды хоть шевельнул языком, чтобы произнести что-то подобное… Джонни высмеял бы его. И обожал бы.       — И я нашел его?       — А, хитро, — улыбнулся Талиесин. — К большому сожалению, мне это неизвестно. Первым делом я думал спросить тебя самого, но, похоже, прошло слишком много времени, чтобы ты что-нибудь помнил. Вы, люди из других земель, живете совсем иной жизнью. Как устроена ваша голова — большая загадка.       — Другие земли, — повторил Гоуст. — Что ты знаешь о них?       — Только то, что они другие. Во всем. Я помню, каково там было, когда сам пребывал на них. Без сомнения, многое поменялось — даже то никчемно краткое время, которое было отведено мне там, оставило незабываемое ощущение течения времени. Оно мчится, изменяя все и вся. Разрушая горы, высушивая реки, затопляя леса, старя род человеческий, свергая и прославляя королей… жизнь и смерть. Здесь все не так. — Талиесин поглядел на воды ручья. — Жизнь длинна, как поток, и постоянно в движении, всегда одинаковом и все же безостановочном. Смерть — лишь далекое воспоминание о сне.       — Там, откуда я, идет вторая тысяча лет. От Рождества Христова.       Талиесин не выглядел удивленным, хотя его глаза блестели от интереса.       — Поразительно! И как там, откуда ты?       — Хреново, — ответил Гоуст. Талиесин вопросительно промолчал. — Не очень хорошо.       — Ну же, друг мой, я в нетерпении узнать. В прошлую встречу ты поощрял меня разговорами о королях. Чем же одаришь на этот раз?       Гоуст одарил его рассказом о мобильных телефонах. Талиесин слушал его с любопытством, хотя и без особого изумления. Вопросов почти не задавал, вероятно, потому что так и не понял, что такое телефон. Для него это было какое-то магическое средство, работа которого не требовала объяснений, даже несмотря на то, что была так полезна.       Впервые с тех пор, как его нога ступила на Авалон, Гоуст почувствовал себя нормальным. Не сходящим с ума, а здравомыслящим, но в абсурдной, с трудом осмысляемой ситуации.       Это чувство прошло, как только они углубились в лес. На небольшой поляне стояли деревья с широкими неровными стволами — такими широкими, что целый отряд не смог бы обхватить их руками. Только потом он заметил, что эти стволы очертаниями и формами напоминали человеческие тела и лица. Расставленные ноги, врезавшиеся в землю, сплетенные руки, кричащие рты, гримасы, высеченные в коре. Они выглядели как живые, как настоящие люди, заключенные внутри деревьев. Ставшие деревьями.       Тут Талиесин напевно произнес:       — Прекрасный был у девы сад, она его взрастила, и с малых лет, кто обижал, — до одного в деревья превратила.       Его голос — поразительный, чарующий — делал из этого сказку.       — Лучше не подходи к этим деревьям, — сказал Талиесин. — Они недружелюбны. И если проснутся, то вряд ли уснут снова. Так или иначе ты, скорее всего, будешь слишком мертв, чтобы ждать.       — Что с ними?       — Жила-была маленькая колдунья, у которой было множество подруг. И всякий раз, когда одна из подруг говорила какую-нибудь гадость, колдунья тут же желала ей превратиться в дерево. Повзрослев, колдунья собрала себе целый сад и каждую подругу расположила так, чтобы грехи были на виду. С тех пор это место зовется Садом горюющих дев, и он находится там, где все чужаки непременно в него вступят. Не самое романтичное место для прогулок.       Гоуст пропустил всю чушь мимо ушей и спросил:       — Как пройти?       — Просто не приближайся к ним. Они слишком заняты своим горем, чтобы обратить на тебя внимание.       И он смело направился в сад. Гоуст последовал за ним, осматриваясь по сторонам. Деревья не шевелились, но он слышал звуки плача. У каждого дерева на стволе угадывалась гримаса отчаянного, мучительного несчастья. Казалось, будто внутри застряли люди и рыдали.       Как и сказал Талиесин, Гоуст обходил деревья так далеко, как мог, и все же они начинали рыдать громче и гнуться всякий раз, когда он проходил мимо. Сад был большой, но некоторые деревья росли рядом, так что он и Талиесин петляли вокруг, как мыши между преградами в лабиринте.       — Вот видишь? — сказал Талиесин. — Если знать о деревьях, угрозы легко избежать. Погляди, мы почти пришли.       И он указал вперед, туда, где между толстыми зелеными лозами и зарослями чернела трещина, похожая на пещеру. Гоуст вгляделся, чтобы лучше разглядеть ее сквозь едва освещенный сад, но неожиданно у него под ногами разошлась земля, и ему пришлось быстро отступить назад. Толстый корень разорвал зеленый покров травы и согнулся, словно огромный червь. Дерево неподалеку не заплакало — завыло так утробно и нечеловечески, что у Гоуста свело желудок от ощущения неправильности. Однако это только подтолкнуло его вперед: он быстро проскользнул прямо под корнем и бегом помчался к Талиесину, чьи глаза устремленные поверх головы Гоуста, широко раскрылись от удивления.       Гоуст спринтовал отлично — он был вторым после Газа, потому что маленький ублюдок рвался вперед, как дьявол, — но, на секунду обернувшись, он увидел самую жуткую картину в своей жизни: дерево, раскалывающееся пополам, с лицом, изображающим открытый орущий рот, дерево, шагающее на корнях, словно на огромных ногах, так быстро, как не могло быть возможно, и вопящее, — и его тело понеслось вперед еще быстрее, так быстро, что Газ, вероятно, подавился бы пылью.       Внезапно раздалась музыка, и Гоуст увидел, что Талиесин взял в руки свою лиру и щипал струны. Потом начал петь. Его голос разлился по лесу, и даже физически можно было ощутить спокойствие и безмятежность, накрывающие все вокруг, как сонный газ. Гоуст добежал до него и потащил с собой. Мимолетный взгляд назад показал, что дерево отстало. Оно двигалось все медленнее, пока Талиесин продолжал петь, отходя назад.       Но его песню заглушил вой и треск — еще два дерева так желали раздавить их, что раскалывали себя на части в попытках подобраться ближе.       — Ненадолго сработало, — обеспокоенно выпалил Талиесин, прежде чем помчаться с Гоустом к темной расселине пещеры.       Гоуст бежал быстрее, но остановился и втолкнул Талиесина первым. Затем скользнул внутрь сам. Там было тесно и темно — и все сотряслось, когда деревья врезались в камень. Корни заскреблись о стены пещеры. Гоуст отходил и отходил, толкая спиной Талиесина. Чудовищные голоса деревьев словно умоляли их вернуться, чтобы раздавить в труху.       Узкий проход быстро закончился, и они оказались в настоящей пещере, светлой от множества сияющих голубых кристаллов в стенах. Талиесин облегченно вздохнул и вытер лоб.       — Это было опасно. Я побывал во многих передрягах, но даже мир мертвых не вынуждал меня так убегать.       — Ты сказал, что они не нападут, если держаться подальше.       Талиесин пожал плечами.       — Они чувствительны к горю. Полагаю, твое оказалось неожиданно сильным и привлекло их.       Это было такое абсурдное предположение, что Гоуст даже не мог придумать, что ответить.       — Куда дальше? — вместо этого спросил он.       Талиесин огляделся.       — А! Мы в Пещере последних слов. Прекрасное место — очень подходящее для казней. К счастью, путь через нее недолог. Идем, мой друг. И внимательно гляди себе под ноги.       Он пошел первым. Гоуст — за ним. Путь им освещало множество кристаллов. Некоторые из них, словно вены, проступали из стен, переливчато сияя и отражаясь от влажных камней и небольших бассейнов с водой.        Не прошли они и десяти шагов, как Гоуст дернул Талиесина за руку, останавливая. Талиесин вопросительно обернулся, но Гоуст только наклонил голову, вслушиваясь.       — Слышишь это? — спросил он негромко. Слова шуршали об маску и казались тяжелыми, пока вокруг них летал странный шепот, близкий, но неизвестно откуда исходящий.       — Голоса? — поинтересовался Талиесин. — Это Пещера последних слов, я не упоминал? Здесь обитают последние слова всех, кого ты знал. Не беспокойся, они бестелесны и безобидны.       Они пошли дальше. Гоуст сосредоточился на дороге. Шепот становился все отчетливее, пока он не услышал голоса ясно, словно люди стояли за его спиной и повторяли ему на ухо. Последнее, что он услышал от матери, — какая-то чушь, нелепая просьба. Последние слова Робы — они крутились у него в голове безостановочно вот уже восемь лет. Слова людей, которых он не знал, но смерть которых принял на поле боя. Люди, случайные невинные жертвы, которых медики безуспешно пытались вытащить с той стороны прямо на поле — такое тоже случалось. Он не различил бы их по именам, но их голоса узнал, как будто все это случилось совсем недавно.       За всю свою жизнь люди несли много чуши — иногда такой, которая позорила целые нации. Почему же именно последние слова? Они никогда не могли вместить всего. Жизнь обрывалась так неожиданно. Может быть, именно поэтому.       Гоуст слушал вперемешку крики, плачи, приказы, смешки. Он даже не слышал своих шагов. Но спина Талиесина маячила перед ним, походка была небрежная, не торопливая, но и не медленная, и он держал свой шаг ровным.       Потом раздался смех, громкий, как из самого ада, и Гоуст узнал голос своего папаши, которого, к сожалению, так и не добил рак.       — Ты в порядке? — спросил Талиесин.       — Да, — ответил Гоуст, хотя не услышал себя из-за эха хохота.       — Уверен? — Талиесин с сомнением оглянулся на него. — Голоса не сводят с ума?       — Нет.       Голоса мертвецов давно его не трогали. Он скучал по семье, но они были мертвы, а он был жив, и с этим он ничего не мог поделать. И, видимо, не хотел.       — Хм-м, — протянул Талиесин. — Ну конечно. Потому ты и недостойный, не так ли? Жизнь и смерть тебя не тревожат. Кто бы мог подумать, что это облегчит тебе путь, а не усложнит?       — Что было бы с достойным?       — Голоса объяли бы его, как руки родных. И воспоминание о каждой несправедливой смерти, которой он стал свидетелем, придало бы ему сил идти дальше, несмотря ни на что. Так было с достойными, которые приходили сюда.       «Несправедливая смерть», — подумал Гоуст. Черно-белые суждения были привилегией сказочного мира. Но даже здесь им оставалось жить не так уж долго. Королева Пустошей считала, что весь мир таков, каким она его помнила: послушный истине древних законов. Но мир изменился, потому что человек изменился тоже. Королева Пустошей этого не замечала. Или не хотела замечать.       — Ты слышишь голоса? — спросил Гоуст.       — Конечно. Тысячи. Я прожил очень долгую жизнь и видел очень много смертей. Лучшие и худшие дарили мне свои последние слова. Они сделали меня таким, какой я есть, и я всегда встречаю их как добрых друзей, будут ли они проклинать меня или благословлять.       Гоуст испытал желание постучать себе по виску, чтобы вытряхнуть из головы эту чушь. В глубине души он мог мечтать о чем-то большем, чем циничная скука обыденности, но была разница между тем, чтобы мечтать, и тем, чтобы говорить строками из книг. На секунду он подумал, что Талиесин был адекватен. Но Талиесин был адекватен исключительно в пределах этого безумного мира.       С другой стороны, во всем этом что-то было. «Эй, Гоуст, что тебе нравится?» — спросил как-то Джонни, и Гоуст, смирившийся с тем, что парень никогда не отвяжется от него, сказал ему первое, что пришло в голову. «Вязание», — ответил он. Джонни широко раскрыл глаза; он ожидал серьезного ответа. Потом он понял, что получил лажу, а не честность, и начал спрашивать до бесконечности. Всегда неожиданно. Однажды на миссии. Однажды в столовой. Однажды тогда, когда Гоуст душил его на матах в зале. Однажды в баре. Однажды в постели. Всего пятнадцать или около того раз за полтора года, что они были знакомы.       Гоуст всегда давал разные ответы. Боулинг. Гербарий. Пайка. Наблюдение за птицами. Карточные игры, хотя он едва различал масти. Когда-то он ответил:       — Выживание.       И Джонни поднял глаза, улыбаясь, как будто был птицей с насекомым в клюве.       — Да? — спросил он. — Это что-то новенькое.       Это был самый честный ответ, который давал Гоуст. В то время он уже обнаружил, что в правде не было ничего отталкивающего, и не бродил вокруг нее с анекдотами. Не всегда.       — Поэтому ты здесь? — спросил Джонни.       — Нет. Это работа, не хобби.       — Точно. Почему именно выживание? Что тебе нравится?       Он всегда спрашивал, как будто никакая человеческая глупость не могла его удивить. Отчасти поэтому он был таким утомительным и надоедливым. И таким утешительным. И таким проницательным.       — Не знаю, — ответил Гоуст. — Двигаться. Бороться. Я не могу сидеть на месте.       Джонни подпер щеку ладонью.       — Чем бы ты занялся, если бы ушел?       — Путешествовал бы.       — Куда?       — Где тихо и нет людей. Я романтичная натура.       Джонни только уставился на него.       — Что? — спросил Гоуст. — Ты хотел знать.       — Ничего, — ответил Джонни. — Это сексуально.       Гоуст взглянул на него мягко, как на идиота. Джонни все равно ухмылялся.       В честности, даже если она вскрывала наивность, заблуждение и несовершенство, что-то было. Он сам знал это.       — Ты слышишь голос своего возлюбленного? — спросил Талиесин.       — А ты? — сухо бросил Гоуст.       Талиесин рассмеялся.       — Возможно. Где-то и когда-то у меня были возлюбленные. Быть может, теперь и они говорят со мной. Узнаю ли я их?       Он оставил свой вопрос без ответа. Даже если бы он продолжил, Гоуст не услышал бы: голоса становились оглушительны и полностью завладели его слухом, словно жужжащий рой. Вскоре вдалеке показалась трещина света, озаряющая стены пещеры тусклым золотом.       — Вот и все, — произнес Талиесин, когда трещина вывела их в лес, блаженно тихий, наполненный лишь редкой трелью птиц. Голоса остались позади. — Башня Превращений уже близко, мой друг. Мы почти пришли.       Гоуст поднял глаза. Башня из буро-коричневого камня возвышалась совсем рядом, за лесом. В ее очертаниях была странная простота, плоскость. Не уродлива и не красива, она внушала трепет своей массивностью, устойчивостью, резкостью линий.       Послышался женский смех, мягкий, как перешептывание листьев в кронах. Гоуст огляделся. Они вышли на поляну, где многолетние дубы изгибались и скручивались своими мощными телами, желая раскинуть свое присутствие повсюду. Их ветви, крепкие и цветистые, толкали друг друга в жадности к пространству. Корни ломали землю. Руины каменных строений лежали вокруг темными горами, словно обрушенные скелеты, покрытые еще не разложившейся плотью. Глаза-цветы торчали здесь и там — пучки света, обрамленные пушистыми зелеными листьями. Во всем этом было что-то дикое, как в Мексике, но и что-то старинное, как в Англии, которой он никогда не видел своими глазами, но наблюдал на картинах в те случайные моменты, когда жизнь склоняла его, невольного ребенка, к культуре. Но более всего в этом было что-то волшебное — то, что его разум продолжал отрицать, но то, что он просто не мог перестать чувствовать, даже если это чувство вызывало отторжение.       Возле обломанной каменной арки, как белые пятнышки, выделялись женские тела. Обнаженные, словно распустившиеся цветы. Женщины смеялись, призывно махали руками. Мимо арки вилась каменная дорога, ведущая вглубь руин и дальше, к Башне.       Талиесин с улыбкой направился к женщинам. Гоуст последовал за ним. Их встретили приветливо, с улыбками. Женские тела, выставленные с таким бесстыдством, но и с такой невинностью, вызывали у Гоуста дискомфорт. Он не любил женщин как женщин — и старался никогда не вспоминать почему.       — Вот и ты, молодой певец, — произнесла одна из них, обращаясь к Талиесину. Вместе с подругой они взяли его за руки и усадили на камни. — И ты не одинок на этот раз.       Гоуст внимательно оглядывал женщин. На их лицах была написана доброта, было и любопытство. Все они были красивы, как красивы картины, и настолько же безличны. И они наклонялись к нему, как растения к солнцу. Он держался на расстоянии.       — Не трудитесь, девы, — со смехом произнес Талиесин, снимая со спины свою лиру. — На этого мужа ваши чары не подействуют.       — Разве нет? — спросила темноволосая женщина. Гоуст отошел еще дальше, когда она потянулась, и тогда ее лицо из доброго стало хмурым и темным.       — Он уже влюблен, — сказал Талиесин. — И его любовь, какой бы уродливой она ни была, гораздо сильнее всякой магии.       — Мне в это не верится, — женщина, раскинувшаяся на камне, томно улыбнулась Гоусту, и он действительно, действительно не почувствовал за этой улыбкой никакой хитрости или враждебности. Казалось, их настроение менялось естественно, как погода.       Талиесин перебрал несколько струн на лире. Музыка переливалась завораживающе, как могло переливаться сияние яркой звезды, как мог переливаться солнечный блик на складке воды.       — Позволь мне всего одну песню, — сказал Гоусту Талиесин, глядя прямо, с улыбкой, кривящей уголки глаз. — И тогда мы направимся к Башне Превращений на встречу с почтенной Керидвен.       Не дожидаясь ответа Гоуста, он заиграл мелодию, и тогда все притихло в природе и в человеке. Сам воздух замер, давая звукам струиться свободно, и, когда Талиесин начал петь, Гоуст уже не мог оторвать ног от земли; он вообще не мог пошевелиться. Ему едва удавалось дышать.       Было что-то необыкновенное, завораживающее в голосе Талиесина. Гоуст не различил ни слова — песня исполнялась на том же языке, что и благословения Девяти Дев, но даже без знания, о чем она, он не мог не почувствовать кроющуюся в ней силу. Эта сила пригнула его головой к земле сильнее, чем нога Кровавого Барона, и он застыл, чуть ли не мертвец, как насекомое, пришпиленное иголкой внутри стеклянной витрины. И какое-то страшное чувство смотрело на него снаружи. Огромный глаз, для которого не было секретов. Гоуст был маленьким и незначительным перед этим чувством, и пока Талиесин пел, он все больше и больше наполнялся тем, что так долго ожидало вырваться наружу.       Это было одновременно все — и одновременно ничто. Безумное одиночество, напоминающее пустоту, приходящую с голодом, пустоту, скручивающую желудок до боли. Одиночество такое, когда неожиданно весь мир становится ясен, и перед ясностью этого осознания ты истлеваешь до ничтожности, исчезаешь в подобии несуществования. Сухость страха, как от жажды, до кровавых трещин. Неправильность, кривость, как от смещенных костей. Безумный и бессмысленный крик о несправедливости, который так напоминает о детях и который должен был умереть после восемнадцати, когда впервые убиваешь животное.       Все, о чем он не вспоминал годами, врезалось в него, словно фура, и выбило из ума. Он вспомнил, каково это было. Тот вечер под Рождество. Боже, все они были так счастливы. Он почти не помнил свою мать седой. Она была блондинкой, но в последние годы в ее волосах было больше серебра, чем золота. Старость. Иногда он забывал, что она умерла, будучи пятидесятилетней женщиной, все еще любящей дрянные книги. В ней уже не было пыла, не было никакой дерзости, всего лишь милая женщина, такая смиренная и спокойная, какую никогда, никогда не заметил бы отец, и стала она такой именно потому, что отца в то время уже не было рядом, и все равно она продолжала думать о нем, жалеть его, как будто всех тех мучительных лет никогда не было. Она смотрела на Гоуста иногда с таким непониманием, будто он был из другого мира, будто его душа — потемки, будто она родила кого-то, а кого — сама не знала. Такое у нее было лицо в отражении зеркала, когда он смотрел на себя с перепачканным зубной пастой лицом, а она проснулась от шума и заглянула в ванную, где он скулил, как собака, глядя на себя и не признавая всю эту кожу своей, не желая ее носить. Но даже тогда она была доброй, и всегда в ней было сочувствие, даже когда она его не понимала. Она так любила его. Он никогда не мог осознать этого до конца и никогда не горевал по ее любви, то есть не горевал только по ее любви — в то время он сам себя не знал и сам не знал, над чем плакал больше: над ногами Джозефа, торчащими из-под стола, или над седыми волосами его матери, окрашенными в красный, или над Томми, или над Бет.       — Принеси те тарелки, — сказала ему мать, и это последнее, что он слышал от нее. «Принеси те тарелки». Будь прокляты тарелки, будь проклято Рождество. У нее были глубокие морщины около рта, и однажды, только однажды — задолго до Рождества — он понял, что она старела вместе с ним, что жизнь шла, и его мать медленно слабела. Еще пять лет, и она начала бы пахнуть, как старуха, но он не застал бы этого, потому что желал вернуться в армию и восстановить свой статус, а больше ничего.       Она была такой… такой… он никогда не мог подобрать слов, чтобы описать ее, и до ее смерти он никогда не пытался. Через два года после Робы он начал искать подходящие фразы — тогда же, когда перечитывал пару книг из ее библиотеки. Джонни однажды спросил, что он читал, и Гоуст показал ему старый полуразвалившийся экземпляр «Алой буквы» Готорна в мягкой обложке, толстый, нелепый, желтый и помятый, и Джонни взглянул на него так, словно Гоуст признался, что собирается заняться фермерством. «Это моей матери», — сказал тогда Гоуст; это была книга из ее библиотеки, которая нашла место у него в ящике в штабе задолго до пожара. За десять лет после он прочитал ее семь раз, сам не зная почему, не в жажде воспоминаний — он их не хотел, — не в память о матери — он даже не был на могилах, — и точно не потому, что ему нравилось содержание. Просто в таких мелочах он искал ответы, которые такие люди, как он, обычно не принимают за правду, — он искал в этих книгах прошлое своей матери, свое собственное детство, он хотел чего-то, что держало бы его на ногах и в здравом уме, потому что в то Рождество он в здравом уме не был.       Томми лежал прямо посреди гостиной. У него не было половины головы, и Гоуст не вглядывался в его едва теплые останки, но призраки этой картины преследовали его очень долго — дольше, чем седые волосы матери. Из всех, кто в тот вечер умер в том доме, он больше всех горевал по Томми, даже если не осознал этого сразу в хаосе эмоций. Просто он так любил Томми, как никогда никого не любил. В том и была трагедия. Его мать так сильно его любила — и умерла. Он так сильно любил Томми — и Томми умер. Томми так сильно любил своих жену и сына — и они умерли вместе с ним. Казалось, в мире должна была разорваться бездна. Люди столько страдали — и умерли, едва обретя счастье.       Гоуст старался не вспоминать те дни, даже когда остыл к ним. В своем горе он был неистов и безумен, и он презирал того, кто выбрался наружу тогда. Это был какой-то уродливый выкидыш десятилетнего мальчика, который пил на кухне со своим отцом, морщась до слез, трепеща в боязливом раболепии и жалкой детской надежде. Он не хотел быть таким, и большую часть времени он таким действительно не был. Он вырос. Но оно… оно вылезало наружу, если он не смотрел.       Он никогда не чувствовал себя таким слабым и таким чужим себе, как в тот вечер. Он хохотал так громко, что едва мог говорить, когда пришел к своему отцу. Вся ночь была туманной, как опьянение, и не поддающейся объяснению. Тогда, перед трупом своей семьи, единственных людей, когда-либо знавших его, даже любивших его, он сотворил такие вещи, которые стыдился вспоминать даже теперь, десять лет спустя. Все, что было потом, — было безумием, помешательством, он даже не мог объяснить самому себе, что вело его вперед, что им командовало, что ему приказывало, какая-то шизофрения, болезнь, которой не было названия и которой он втайне боялся. Потом, конечно, он пришел в норму, стал рассудочным и рассудительным, и Роба, Мексика — все это было так отчетливо и ясно и как будто не имело никакого отношения к семье. Он действовал, точно зная причину и осознавая необходимость, но, если бы кто-то спросил его почему, все, что он смог бы ответить, — так было надо.       Он не хотел горевать. Больше никогда. Где-то там, в пучине всего этого, была слабость, которой он не хозяин. Смерть семьи сломала ему хребет, и он жил спокойно и уверенно, но с кривой спиной, смещенными костями, неудобно, по привычке. Когда он увидел Джонни в метро, куча крови, даже не нимб, а облако, и лицо такое глупое, бессмысленное, какое дает человеку только смерть, он не мог позволить себе поверить в это. Он был рассудочным человеком, но ему оказалось очень легко отодвинуть от себя смерть. Она прошла мимо, едва коснувшись его, и он был удивлен этому, потому что — уже тогда, когда Джонни наклонялся к нему и улыбался, как грех, — знал, что в конце концов это будет горе. Был готов. Даже желал испытать это, как ребенок желает сунуть пальцы в огонь. Но и боялся этого, потому что в конце концов то был не он — в горе голову поднимал кто-то другой, кто, к сожалению, не умер в десять лет, а продолжал разлагаться, пока ему шло сначала тридцать, потом сорок.       И он пытался сдерживать смех — но в итоге хохотал, хохотал на весь лес, так искренне и от души, что за собственным хохотом блаженно не слышал ничего, даже мыслей, боже, слава богу он жил, спасибо матери и отцу, спасибо Томми, боже благослови.       Трус, трус — он сбежал в фантасмагорию, просто чтобы не горевать. Но в конце концов — все это и было горе. Он украл прах, как какой-то помешанный безумец, потому что был не в себе, потому что ребячествовал, потому что верил в какую-то чушь, потому что думал: «А как же я? А как же я?» — ведь Джонни уже не было, чтобы думать и заботиться о нем. Вся эта пустота, оставшаяся после него… от нее гудел череп. Гоуст даже не понимал, насколько все это время был не в себе — это был не он, а тот самый. Мальчишка, который запомнил свою мать молодой и рассеянной, легко увлекающейся, но быстро бросающей, читающей глупые книги и любящей его какой-то простой, но бессмысленной любовью, не любовью к Саймону Райли, а любовью к Сыну.       Гоуст смеялся, пока от слез у него не заболела голова. Талиесин закончил петь и просто перебирал струны. Женщины, убаюканные пением, равнодушно и холодно смотрели на Гоуста со своих камней.       — Что с ним? — спросила одна из них.       — Разве вы не видите? — ответил Талиесин. — Он плачет.       Гоуст посмотрел на него сквозь пелену слез.       — Вы, девы, — продолжил Талиесин, казалось, довольный, — и ваши чары никогда до него не дотянетесь. Если бы вы вдруг обратились в кошмары наяву, он пошел бы к вам гораздо охотнее.       — Ты закончил? — бесстрастно, хрипло спросил Гоуст.       Талиесин улыбнулся ему.       — Конечно, дорогой друг. Теперь я отведу тебя в Башню.       Вот так был пройден рубеж. Они оставили женщин и пошли по тропе, и Талиесин больше не пел, не играл, только был молчалив и удовлетворен. Гоуст, опустошенный, следовал за ним, потерянный в воспоминаниях, которые теперь казались новыми и невыносимо горькими. Он так скучал по своим близким, он так мучился невозможностью вернуть их. Ему хотелось сказать хотя бы несколько слов своей матери. Убедиться, что Томми хорошо там, где он есть. Томми был таким маленьким — Гоуст держал его на руках спустя всего лишь день после рождения — как он мог не любить Томми всем сердцем? И Джонни, такой жаждущий, всегда вкладывающий себя во все, как в него можно было не влюбиться? Как возможно было ему влюбиться в Гоуста? Как возможно было, что однажды они лежали в одной постели, занимались сексом, признавались друг другу в любви? Они, два странных солдата?       Вернись, взмолился Гоуст.       — Что? — отозвался Талиесин, оборачиваясь.       — Ничего, — пробормотал Гоуст, продолжая молчаливо плакать, понимая, что теперь это был не он, а ребенок, одинокий и желающий любви всех, кто его оставил. — Больше, блядь, не пой.       Талиесин рассмеялся.       Башня показалась из-за деревьев, угрюмая и простая, обрамленная равнодушно улыбающимися звездами. Каменные ступени кривились в земле, как неровные зубы. Лира Талиесина покачивалась на спине. Гоуст, поняв, что его всего лишь околдовали пением, пытался отбросить рассеянность. В конце концов, он знал, где был, и знал зачем. Калех сказала ему, каковы его возможности. Теперь, когда он услышал то, чего хотел, он не собирался отступать, пока не узнает, что его обманули и его желание — лишь наваждение.       Вокруг Башни цвели пышные сады, темные, таинственные и наполненные интимностью. Лианы обвивали стволы деревьев, крупные персиковые плоды свисали между белыми цветами и зеленой листвой. Женщины в полупрозрачных нарядах собирали их в плетеные корзины. Они, любезные и улыбчивые, раскланялись перед Талиесином, и Талиесин опускал голову в небрежном почтении. Гоуст просто шел вперед, желая поскорее достигнуть цели и едва замечая других вокруг. Башня равнодушно высилась над ним, ожидая, когда он войдет и испытает свою смелость.       Тяжелые ворота Башни Превращений были распахнуты, приглашая их внутрь, в полутемные комнаты, освещенные огнями, что хранились в покрытых копотью стеклянных фонарях. Растения цвели вдоль стен: плющ тянулся волнами, распуская острые листья, заросли лимонницы переплетались в зеленом хаосе. Гоуст краем глаза заметил среди них движение и, вглядевшись, понял, что это были маленькие ящерицы, ползающие по стенам. В камне потолка были выбиты изображения солнца и луны.       Талиесин провел их через коридор и вверх по лестнице, пока они не добрались до просторного зала, занимающего целый этаж. Посреди зала располагалась жаровня, над которой то и дело вспыхивали и гасли языки пламени. Густой жар поднимался от нее вверх, и воздух содрогался от его силы. Несколько женщин, устроившись на каменных скамьях, укрытых тканями, обмахивались веерами из красных и желтых перьев. В самом конце зала на пьедестале, к которому вели широкие ступени, восседала Керидвен.       Она была великаншей. Выше всякой другой Девы — даже Вивиан, даже Морриган. В ней было не меньше двух человеческих ростов, и все же она занимала свой безыскусный каменный трон так вальяжно, так небрежно, что казалась изящным изваянием, а не массой смуглой, как обожженная глина, плоти. Слои красных тканей струились по ее телу, обнажая руки и ноги, одну полную, налитую грудь, едва прикрытую рекой перекинутых через плечо густых черных волос. У нее был томный, блестящий черный взгляд и алая улыбка на губах, как у насытившегося зверя. Огни плясали в глубине ее глаз, как языческий костер.       Чтобы приблизиться к ее трону, им пришлось обойти жаровню. Вблизи ее вид был еще более впечатляющим. Откуда такая, как она, могла появиться? Ее, должно быть, родила земляная утроба или горный великан, как в сказках.       — Вот ты где, мальчик, — произнесла она густым и насыщенным, словно вино, голосом. — Ты привел чужака. Всегда находишь что-нибудь в своих бесконечных блужданиях.       Талиесин подарил ей глубокий поклон.       — Приветствую, дорогая мать, — ответил он, и Гоуст впился взглядом в его спину — мать? — прежде чем снова взглянул на Керидвен. Она не смотрела на Талиесина; она смотрела на Гоуста. — Как и всегда, твой вид поразителен и прекрасен, и я рад вновь оказаться под твоим внимательным взором.       Керидвен испустила сквозь улыбающиеся губы воздух, грубо и насмешливо фыркая.       — Все еще наглый и бессовестный льстец. Мне следовало бы хорошенько ошпарить тебя в кипятке. Встань же подле меня, займи свое место.       Талиесин обернулся.       — Как я и говорил, она обаятельна и в хорошем настроении, — сказал он Гоусту, а затем направился к ступеням и встал там, расслабленно повесив руки на ремень своей лиры.       Гоуст остался один посреди зала. Женщины вокруг наблюдали за ним, но он почти не различал их фигур. Только Керидвен возвышалась над ним подобно грозовому небу и смотрела на него сверху вниз, как на муравья. Ее расслабленно покачивающаяся нога, вероятно, могла даже Кровавого Барона смять в красную кашу на полу.       — Долгая дорога вела тебя сюда, человек без имени. Достаточно долгая и достаточно жестокая, чтобы ты знал, что здесь ты не желанный гость. — Керидвен подняла руку в медленном и широком приглашающем жесте. — Поведай же, почему я не должна растереть твои кости в порошок, сварить твою кровь в котле и скормить твою плоть зверям.       Она угрожала, но ни улыбающееся выражение лица, ни расслабленный язык тела не выражали никакого намерения убить. Было похоже, что она развлекалась.       Гоуст вздохнул. Потом открыл рот и заговорил, и его грубый голос терялся в пространстве огромного зала.       — Я пришел просить о двух вещах.       — Смело, — отозвалась Керидвен. — Две вещи… это как раз на две вещи больше, чем я желала бы давать кому угодно. И все же проси, дерзкий маленький человек, если ты не из трусливых.       — Я пришел за твоим благословением как Хранительницы острова Авалон.       — Как и многие другие до тебя. Почему же я должна дать его тебе?       — Что ты хочешь взамен?       Керидвен захохотала. Гоуст едва не отступил назад от силы ее смеха. Талиесин, стоя возле ступеней, едва заметно поморщился. Женщины прикрыли лица веерами и похватались за скамьи, словно могли упасть.       — Как по-деловому! Ну конечно же! Что еще остается такому, как ты, если не торговаться за счастье? Недостойный, чья жизнь короче, чем мое моргание, что ты можешь дать мне, вечной и непреходящей?       Он не ответил. Она смотрела на него сверху вниз долго и протяжно, неподвижно, с горящими глазами, как у чудовища.       — Что, если я не захочу давать тебе благословение, человек без имени?       Он оглядел ее фигуру, но уже по-новому, внимательнее. Вероятно, он показался бы ей блохой при ее размерах. Даже если она не была неповоротлива, он все равно сохранял преимущество скорости. И ноги, как бы ни были сильны, оставались открыты. Сухожилия находились там же, где и у всех людей.       — Тогда я заставлю тебя, — в конце концов ответил он. Больше ничего, кроме смирения, не было в его словах.       — Как? — полюбопытствовала Керидвен.       Волк. Вот кого она напоминала. Волк, которого замечаешь по пути к реке среди ночной тьмы, потому что у него горят глаза.       — Сгоню тебя с этого трона, — сказал Гоуст. — Разрежу тебе ноги. — Спокойствие в нем не было наигранным. Мягким тоном он ей объяснил: — Мне больше негде быть. Все, что мне нужно, здесь. Раздави мне череп, если у тебя получится до того, как я доберусь до тебя, или дай мне благословение, о котором я смиренно прошу.       Керидвен долго молчала. Гоуст был благодарен за маску. Он, вероятно, расплавился бы под ее взглядом, древним, как сама земля. Наконец, она заговорила:       — Подойди, человек без имени. Если хочешь свое благословение.       Выражение ее лица было непроницаемым. Гоуст медленно зашагал к ступеням. Керидвен все еще расслабленно сидела на троне, хотя ее нога больше не покачивалась мерно, как маятник, а замерла. Когда он начал подниматься, она наклонилась ближе, такая огромная и сдвигающая сам воздух своим телом, и открыла рот…       И тогда в лицо ему вырвалось сизое облако, прелое и обжигающее. Он сделал четверть вдоха, прежде чем остановил дыхание и спрятал лицо, но этого было достаточно, чтобы горло и нос яростно обожгло. Быстро отступая, задыхаясь, он едва не споткнулся о ступени. Натужный кашель разорвал горло и вырвался изо рта.       Раздался голос Керидвен.       — Тащите котел.       Услышав ее повеление, дамы тут же поднялись с мест, оставив веера на скамьях, и направились в соседний зал. Гоуст видел это сквозь слезную дымку на глазах, но едва мог удостоить их уход вниманием. Керидвен вновь откинулась назад и закинула ногу на ногу, но ее спина была прямая, а шея — длинная, и больше ни намека на улыбку не было на ее губах.       Кашель успокоился.       — Что ты сделала? — прохрипел он, пытаясь дышать.       — Подарила тебе то, чего ты заслуживаешь, — ответила она. — Болезнь.       Он взглянул на свои руки. Одна была темно-фиолетовой и мертвой с неподвижными пальцами, ни хрена не чувствующими. На другой медленно, словно открывающиеся после сна глаза, начали набухать и раскрываться красные язвы.       Он в тупом изумлении уставился на них. Потом ощутил сильный толчок в плечо и, обернувшись, увидел Талиесина, смотрящего на него с серьезностью сотен лет.       — Есть что-то, чего ты боишься?       — Что? — не понял Гоуст.       — Есть ли что-то, чего ты боишься? — настойчиво повторил Талиесин, крепко сжимая ткань его куртки. — Если есть, думай лишь об этом, мечтай об этом изо всех сил и молись. Если же родился ты бесстрашным дураком, то умрешь прямо сейчас.       — Сын мой, — спокойный голос Керидвен окутал их, заставляя Талиесина замереть и замолчать. — Вернись на свое место.       Талиесин бросил на него последний мрачный взгляд и неохотно направился обратно к трону, словно расстроенный и обозленный пес. Гоуст смотрел ему вслед; последние слова все еще гремели в голове. «Есть ли что-то, чего ты боишься? Мечтай об этом изо всех сил и молись». Почти против воли его мысли начали перебирать воспоминание за воспоминанием, пока не добрались до заколоченного гроба и размягченного мертвого тела Вернона.       Женщины длинной вереницей возвращались в зал. В руках у каждой было по охапке дров, а в самом конце, завершая процессию, четыре женщины, удивительно сильные, несли большой черный котел, весь бугристый и старый, с нечитаемыми узорами на металле.       — Вот мое условие, — произнесла Керидвен. — Когда я скажу, ты сядешь в этот котел и будешь сидеть там до тех пор, пока мой сын не закончит петь «Стансы могил». Если останешься жив, получишь мое благословение. И, возможно, твоя болезнь пройдет. Если же ты на то не согласен… тогда доберись до меня, если у тебя получится до того, как болезнь убьет тебя.       Когда женщины разложили дрова, котел был поставлен на жаровню, и некоторые из них снова ушли, чтобы вернуться с ведрами воды. Гоуст посмотрел на котел. Тот был достаточно большим, чтобы в нем можно было раскинуться, как в ванне. Дерево в буйном танце огня трещало и плевалось искрами.       «Если останешься жив». Как он вообще мог остаться жив после такого?       Одна за другой женщины выливали воду в котел, пока он не наполнился достаточно. Тогда Керидвен повелела:       — Залезай.       Гоусту не оставалось ничего, кроме как подчиниться. Котел стоял высоко, к нему вели каменные ступени. Это напоминало глупую пародию на эшафот, не вызывающую смеха. Его руки дрожали; не от слабости и не от язв. Он все равно положил куртку на землю и полез наверх.       Поверхность воды была спокойной. Ничто ее не колебало. Когда он попробовал прикоснуться к котлу, то почувствовал, что тот был странно холодным. Оптимизму и надежде не нашлось места в мыслях. Поэтому он опустил туда одну ногу, затем вторую и под взглядом Керидвен сел в воду, пока та не достала ему до плеч.       — Начинай, — произнесла Керидвен.       Талиесин, державший наготове лиру, запел.       Гоуст не различал слов — простая древняя тарабарщина, на которой он едва мог сосредоточиться. Его мысли ускользали — как всегда, когда он пытался вспомнить те моменты, те часы глубоко в гробу и понять, каково это было и что тогда вообще было. Много раз он воскрешал в памяти могилу Вернона, но с тех пор прошло уже десять лет, и он все еще не заставил себя вспомнить все до единого. Что-то, возможно, уже давно позабыл, но не верил, что избавился от этого по-настоящему. Где-то оно обязательно прилипло навсегда. Иначе он давно бы уже пошел дальше, перешагнув через тот гроб, как перешагнул когда-то через свое имя.       В жизни было много вещей, которые он понимал. Но некоторые вещи давались труднее, чем другие. Он научил свой мозг мыслить перспективами и возможностями. Тактикой. Эмоции он тоже осмысливал с точки зрения вероятностей. Он предсказывал себя и никогда не переживал дважды то, что пережил единожды — не так сильно и не с такой отдачей. Однако было и то, что не поддавалось рационализму. Только ощущалось и все. Его мысль просто не могла охватить это, расчленить, систематизировать, понять в конце концов.       Всякий раз, когда он вспоминал себя в той могиле, он словно погружался в холодную воду и замирал, будто под гипнозом. Тело отказывало, даже дышать переставало. И он мог сидеть так очень долго, а потом приходить в себя покрытым потом и дрожащим, с болезненно сжатым горлом и пересохшими глазами.       Он понимал, что это был страх. Но сколько бы он ни пытался заглянуть глубже, не было ничего, а что было — то забирало его в другое место и время, где он быть не желал. Страха в его жизни было немного, поэтому он не мучился из-за того, что оставил все как есть.       Сидя в котле с водой, которая постепенно нагревалась вокруг него, он не желал вспоминать объятия с полуразложившимся телом Вернона. Но голос Талиесина был настойчив, вытягивал из него воспоминание подобно нити, которая от натяжения сминала ткань памяти.       Думай лишь об этом, мечтай об этом.       А было это так.       Сначала он не понимал, что происходило. Ему кололи такие дозы, что отвисал и не закрывался рот. Хотя он все видел. Его везли в открытом кузове машины, трясущемся на неровных дорогах; была ночь, так что он не сразу понял, что не спал. В темноте слышались голоса — знакомые парни сидели рядом с ним, присматривая, чтобы ни он, ни гроб не вывалились на песок. Хотя это было бы весело, тащить тело обратно в кузов того не стоило.       Он уже полностью пришел в себя, когда они затормозили в укромном месте среди пустыни. Пыль висела вокруг, как белесый туман, и небо было покрыто налетом облаков, сквозь который ярко смотрели звезды, как любопытные дети. Пока двое копали яму, матерясь и истекая потом, Роба сидел с ним в кузове и рассказывал поучительные байки, которые никому не понадобились бы на том свете. Гоуст мог припомнить его интонации, незапятнанное дружелюбие, которое звучало в его голосе. Это он хорошо помнил — на самом деле он хорошо помнил все, хотя и не дорожил воспоминаниями, — и потом часто размышлял о дружелюбии Робы. Ничто так не говорило о жестокости, как искреннее желание разделить шутку с тем, кого собираешься закопать.       После того, как яма была вырыта, гроб стащили с кузова — только тогда он увидел, что это был гроб, — а затем стащили и его. Вокруг было тихо — только куча насекомых скрежетала свою ночную песню. Краем глаза он разглядел равнину, слегка бугристую, серую, изрезанную темными полосами сухих кустарников, со скалами на горизонте и светлым пятном луны, размазанным по облакам. Ночь была спокойная и красивая, словно это насилие никого не тревожило.       И так оно и было. Когда его тащили к яме, он уже мог шевелиться, но руки и ноги отставали от головы, и удары были слабее, чем похлопывание по плечу. За усилия он получил по челюсти, и ошеломление свалило его окончательно. Тогда появился намек на страх, но тонкий, как струйка дыма от благовония.       В гроб его положили аккуратно, и он лег прямо на Вернона, которого принял за камни. Но потом повернул голову и чуть не поцеловал его прямо в синее от разложения лицо с обнаженными зубами и глазами белыми, как луны. От ужаса не смог даже закричать. Все застряло у него в горле. И чувств в нем было больше, чем сил, чтобы эти чувства выразить.       Хотя он паниковал и дергался, пытаясь встать, даже издавал какие-то звуки, может быть, не вопль, а громкий лай, было достаточно одного удара деревянной крышкой, чтобы прихлопнуть его, как муху. Он орал и метался в таком бешенстве, которого не знал никогда, это была звериная дикость, не отчаяние, а страх, поглощающий все до последнего рациональное. За своим голосом и стуком сердца он не слышал даже грохота гвоздей, вбиваемых в дерево, и бух, бух комьев земли, падающих на крышку.       На какое-то время он совсем отключился. Потом начал возвращаться. Это были худшие минуты в его жизни — худшие. Страх, который не заканчивался, напряжение и горе, которые не утекали со всплеском, а бушевали и бушевали внутри подобно штормовым водам, и все это в деревянной коробке под шестью футами земли, в темноте, с кучей мертвой мягкости и твердых костей. Долгое время он потратил только на то, чтобы плакать, хотя в его голове даже не было мыслей, ни печальных, ни грустных, только огромный накал эмоций, сворачивающихся, как лопнувшая струна.       Когда все это ушло и осталась только потребность выбраться, он начал колотить по крышке. Сломать ее казалось невозможным. Толща земли отделяла его от воздуха и жизни. Тогда это не могло и прийти ему в голову, но годы спустя мысль, что он сгинет в том гробу и его останки смешаются с останками Вернона, вызывала такой гнев, который могли бы испытывать герои греческих трагедий, зажатые между собственными ошибками и волей богов, бессильные перед судьбой и карой, если бы, конечно, они были более разумны и понимали, что жизнь — сука, перед которой не следует преклоняться.       За всем этим шумом, шорохами, стуками, скрипами, вдохами и выдохами ему слышался голос. Его мозг отупел от страха, и в этом страхе ему чудилось, что Вернон говорил…       — Вылезай!       Но он, конечно же, не мог.       — Вылезай, — снова сказал голос, которому невозможно было не подчиниться.       Гоуст поднял взгляд и увидел лицо Талиесина. Тот стоял над жаровней, на лестнице, и его глаза были широко раскрыты в напряженном ожидании. Увидев, что Гоуст пошевелился, он протянул руку над котлом.       Только тогда Гоуст понял, что вода была горячей — жгучей. Он весь вспотел и покраснел, едва не варился заживо. Он схватил Талиесина здоровой рукой, и тот помог ему вылезти. Тело было слабым от жара, окружающий воздух охладил его до дрожи. Талиесин поддержал его, когда он едва не свалился на ступенях.       — Прекрасно, — взволнованно произнес Талиесин прямо ему в ухо. — Это прекрасно. Тебе действительно удалось совершить невероятное. Я бы сказал, ты любимчик богов, если бы не знал лучше. Теперь понятно, почему эти боги могут тебя ненавидеть.       — Я прошел? — расплывчато спросил Гоуст. Он не смог бы сформулировать лучше. Все его мозги сварились вкрутую, и сердце продолжало колотиться, как после забега.       — Что? — предсказуемо отозвался Талиесин. Гоуст остановил его, чтобы наклониться и бережно поднять с земли свою куртку. — Ты выиграл себе жизнь, в этом я могу тебя заверить. Котел закипает только для бесстрашных. Для трусов же остается холодным. Однако обычно никто не кидает в него людей — это противоречит самому его назначению, не так ли? Однако тебе поистине повезло. Яд сгорел в тебе от горячей воды, и Керидвен вряд ли убьет тебя после такого трюка, который ты выкинул.       Гоуст сквозь зубы выдавил:       — Эта сука.       — Не понимаю тебя, и все же скорее прикуси язык, — посоветовал Талиесин. — Я давно закончил петь, но ты там, кажется, увлекся своими мыслями. Как здорово, что я оказался рядом. Если все Девы заставляют тебя пройти через то же, тогда они, похоже, изо всех сил желают избавиться от тебя. А теперь выпрями спину и проси свое благословение, коего ты заслуживаешь.       Талиесин подвел его к месту возле трона, ослабил хватку и отстранился, чтобы вернуться к ступеням. Гоуст поднял голову. Керидвен подпирала подбородок ладонью.       — В прошлом от него не осталось бы и костей, не так ли? — спросила она.       — Именно так, — ровным голосом согласился Талиесин, вновь стоя подле нее.       — Я остался жив, — сказал Гоуст. — Я прошу благословение, которое ты обещала.       — Ты меня позабавил и удивил, — отозвалась Керидвен и села прямо. — Я с охотой дарую тебе благословение, невзирая на твою непочтительность. Быть может, следующая из нас, кто встретит тебя, заставит тебя подавиться этой дерзкой наглостью, и тогда я буду радоваться тому, что дала тебе благословение, еще больше. Поднимись.       — Можно сделать это издалека? — предложил Гоуст, и Керидвен расхохоталась; вновь грохот едва не сотряс зал.       — Не беспокойся, я дала свое слово и сдержу его. Я не намерена мешать твоему пути. Хотя я польщена тем, как ты боишься. Мне нравится, когда люди боятся. Ну же, ближе.       Он приблизился к ступеням и поднялся, пока не достиг ее ног и не смог рассмотреть каждый волос из тех, что покрывали ее икры. Она чуть наклонилась и протянула руку. Ее указательный палец скользнул ему под подбородок, поднимая голову так, чтобы он смотрел в ее темные глаза, в которых неподвижно горело что-то желтое.       — Ах, какая интересная вещь у тебя здесь, — звук ее голоса вблизи ошеломлял своей тяжестью. Керидвен провела кончиком ногтя по его шее, прямо там, где под маской вилось проклятье из волос. — Прежде чем я дам тебе свое благословение, ответь на вопрос.       — Задавай.       — Как ты это сделал? Как ты выдержал?       Не отводя взгляда, он ответил:       — Все ваши испытания созданы для того, чтобы я прошел их. Если это все, что вы можете, чтобы остановить меня, тогда наше достоинство примерно одинаково.       Она на мгновение сжала его шею, но тут же опустила пальцы на грудь и произнесла слова — уже знакомые слова благословения. Затем медленно отстранилась, величественная и надменная, с древним светом в глазах, осуждающих само его существование.       — Первая вещь, которую ты просил, исполнена. Теперь рискни просить вторую.       — Я прошу возможности воспользоваться твоим котлом. Тем, который воскрешает.       Все в теле Керидвен выдало ее немалое удивление: движение бровей, легкое напряжение в пальцах, дрогнувший рот. Талиесин казался не менее изумленным. Он смотрел на Гоуста так, словно тот выдал нечто новое, чего раньше не было в его многовековом опыте.       Керидвен наклонила голову.       — Откуда ты знаешь об этом котле? — в ее тоне было чистое любопытство. — Был ли кто-то, кто рассказал тебе?       — Это секрет? — в свою очередь спросил Гоуст.       — Я вижу, что тебе о нем ничего не известно. Иначе ты опасался бы просить.       Гоуст действительно ничего не знал об этом котле. Он знал только, что этот путь был верным.       — Почему?       — Люди умирают за него, — просто сказала Керидвен. — Слишком большое искушение для умных и для глупцов. Возможность, которая способна испортить чистое чувство и обратить его в темную жажду. И уж точно искушение для недостойных. Я прячу его уже тысячу лет, ибо все чаще он становился инструментом зла, а не добра. Я удивлена, что ты, человек без имени, слышал о нем, хотя ты чужой этому миру.       — Я недостоин, пусть будет по-вашему, — произнес Гоуст. — Но я не желаю никому зла. Я здесь только для того, чтобы вернуть близкого человека. Мне нужен этот котел, и я прошу тебя уступить.       Керидвен продолжала смотреть на него с намеком на интерес.       — Мне сдается, что ты многого не понимаешь, человек без имени. Возвращение из мертвых — это не то, что доступно смертным, таким как ты. Среди вас есть истинно выдающиеся, которые достойны уступки, потому как дают миру процветать и живут в соответствии с гармонией своего рождения, а это все, что нужно нам, хранительницам этой гармонии. Мой сын доверчивый дурак, но он обладает бесценным талантом испытывать души людей. И если он привел тебя сюда, он нашел твою любовь искренней. Никто не отказывает тебе в праве чувствовать. Тебе отказывают лишь в праве нарушать порядок мира ради своих прихотей. И недостоин ты потому, что из своего эгоизма не способен с этим согласиться.       Гоуст никогда не заигрывал с жалостью к себе. Многое из того, что произошло с ним, он находил несправедливым, но и признавал, что справедливость здесь была неуместна. С ним многое было не так все эти десять лет, но он не ждал, что жизнь расплачется перед ним в сожалении, может быть, потому что не верил, что у жизни достаточно осознанности для этого, или потому что просто ни во что не верил кроме честности и одиночества.       Но, боже, он хотел Джонни, и это было наименее эгоистичное его желание. Это было единственное, чего он хотел. Мир не сломался бы от одной «прихоти», не от такой ничтожной.       — Это отказ? — просто спросил он.       — Это не отказ, — ответила Керидвен, и настал черед Гоуста удивляться. Она улыбнулась. — Однако мне все же интересно, откуда ты узнал про котел. Если скажешь мне, я позволю тебе воспользоваться им.       — Если позволишь мне воспользоваться им, тогда я скажу тебе, — предложил Гоуст.       Керидвен рассмеялась, и ее смех был грудным и похожим на мурлыканье, исходящее из самого ее нутра. И все же она выглядела так, словно он стоял перед ней и проклинал сам себя и она уже видела его, обреченного гнить после собственных неудач. Какую-то роковую прозорливость источало все ее существо.       — Так и быть, здесь я уступлю тебе. Однако не радуйся: хотя котел этот принадлежит мне, свободой использовать его я обладаю лишь отчасти. Если Моргана даст тебе свое позволение, тогда быть посему.       Гоуст моргнул, удивленный лишь на мгновение. Но в конце концов имена были неважны. Не имело значения, кого он встретит на пути. Имел значение только путь.       — Хорошо.       — И есть условия, о которых тебе следует знать. Без них котел будет бесполезен.       — Я слушаю.       — Первое, что необходимо тебе — это часть того, кого ты желаешь возродить. Без нее ритуал невозможен, как без глины невозможно ваяние. Ведь тебе нужен тот, кого ты любишь, а не пустой сосуд.       Сердце Гоуста гулко забилось. То облегчение, которое он вопреки стыду ощутил в поезде, снова вернулось к нему.       — Прах подойдет? — спросил он.       Керидвен улыбнулась, как будто бы снова удивленная.       — Свежий?       На кремации не было никого, кроме Гоуста. Это было в 9 часов утра. В 11 он уже садился в поезд. Вечером Томми привел его к Авалону. А потом неизвестно, сколько прошло времени.       — Я не знаю.       — Покажи мне.       — Нет, — тут же отрезал он.       — Если прах стар, то, возможно, ничего не выйдет. Прими эту истину или убирайся прочь. — Он колебался, и она произнесла мягко: — Останки мертвых священны. Никто не отнесется к ним с таким почтением, как мы, Хранительницы Авалона. Ты можешь доверить мне их.       Она была наивна или глупа, если ждала его доверия. И все же он расстегнул молнию кармана на куртке и с предельной осторожностью опустил руку в прах, мягкий и хрупкий. Ничто, оставшееся от человека. Керидвен протянула руку, и Гоуст поднялся по ступеням и высыпал ей на ладонь самую малую его часть. То, что она сделала, едва не заставило его отшатнуться.       Она облизала ладонь.       И воскликнула:       — Хорошо! Он достаточно свеж!       Гоуст выдохнул, проклиная весь этот мучительный драматизм и всю эту проклятую безумную хрень.       — Что второе? — спросил он.       — Кровь, — ответила Керидвен. — Жертвенная кровь.       Он помедлил, размышляя, насколько его недоумение и скептицизм могут быть оскорбительны.       — Как из праха и крови возникнет человек?       — Действительно ли ты хочешь знать? Или сомневаешься в том, что это возможно? Отринь бесполезные вопросы. Разве не направляла тебя сюда одна лишь истовая вера, подкрепленная желанием?       Это было бы разумно; если бы к этому моменту он не убедился, что никто не гнушался манипулировать его незнанием. Когда он промолчал, Керидвен скривила губы.       — Этот ритуал такой же древний, как земля, на которой ты стоишь, — сказала она. — Кровь — это жизнь, прах — это плоть и дух. Останки человека, сколь бы мало их ни было, сохраняют память о его форме и содержании и способны их воспроизвести под влиянием старой и сильной магии. Чем сложнее ритуал, тем могущественнее должен быть волшебник. То, чего ты желаешь, способны совершить лишь двое, один из которых мертв: Мерлин и Моргана, его ученица.       Яснее ничего не стало. Керидвен не была так вдумчива в объяснениях, как Королева Пустошей.       — А как же ты?       — Я могу возрождать, но мои творения несовершенны. И я давно, давно не делала этого — как и было сказано, котел оставался тайной для живых.       — Почему не обманула меня?       Керидвен промолчала. Это молчание было тяжелым, ощутимым и намеренным и походило на неожиданно разверзнувшуюся под ногами пропасть, пустую и темную.       — Сколько крови? — в конце концов спросил Гоуст.       Тут Керидвен снова расхохоталась, задрав голову. Талиесин, морщась, прикрыл ухо рукой, пока она не смотрела.       — Неужели ты решил предложить свою? Было бы забавно! Крови понадобится много — гораздо больше, чем есть в таком небольшом человеке, как ты. Для подобных ритуалов нужна кровь жертвенного зверя. Быка.       — Где мне его взять?       — У Бригит, в чьи земли тебя приведет дальнейший путь. На ее стадах множество прекрасных, сильных и могучих быков. Убеди ее дать тебе одного из них, если сумеешь, и приведи к моей Башне. Однако предупреждаю: не кради у нее. Ибо это обернется войной, в которой ты станешь самой первой и страшной жертвой.       — Я понял. Позволение Морганы и бык из стада Бригит. Это все?       — Да, — сказала Керидвен с насмешливым изгибом губ. — Это все. Находишь ли ты эти задачи простыми?       — Нет, — спокойно ответил Гоуст. — Но я выполню их. Все вы позволите мне их выполнить.       Ее улыбка враждебно скривилась.       — Не будь самоуверен.       Он промолчал, чтобы не повторяться. Ему больше некуда и не за чем было идти.       — Я буду ожидать твоего возвращения, человек без имени. С тем же нетерпением, с каким жду, что ты не явишься вновь. Теперь иди. Посмотрим, чем обернется твоя дерзость.       И с тем он покинул Башню Превращений.              
Примечания:
44 Нравится 20 Отзывы 13 В сборник