Брюс Ли может

NC-17
Завершён
331
4
автор
Размер:
269 страниц, 138 076 слов, 25 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
331 Нравится 797 Отзывы 72 В сборник

Часть 13

Настройки
1987 Лихорадочная, злая дрожь в его голосе. - А ты чо сюда пришел, братец? Его ладонь нервно, то и дело сжимая, терла Вовину шею. - Ты все решил. От того, как стискивал за член, было болезненное, суетливое нетерпение, все было не так, Вова был в поту, толком не мог вдохнуть, задевало каждое движение, каждое его слово, чувствовал, что вот-вот вскипит, и все равно не было сил его оттолкнуть: а еще знал, что если толкнет – Сашка не встанет, сорвет резьбу. - Твоих друзей тут нет, Славик не поймет. Кащей лизнул его губы и отстранился мгновенно, а Вова подался вперед, за ним: и видел, что он заметил, не знал, куда себя девать. - Ты что здесь забыл-то? С уродами и животными? Когда напивался, говорил обрывисто, бессвязно, Вова привык не слушать, не слушать было легко – обычно – но в этот раз ярко вспомнил рассвет на кухне и собственные слова, хотелось встретить удар, не мог подобрать ответку, в голове был кисель, его пальцы вдруг стали ласковыми, бережными, прикосновение – долгим и щедрым, по всей длине, и Вова толкнулся бедрами ему под руку, прикрыл глаза, чтобы забыться, поддаться, уйти на глубину, - но рука исчезла. Кащей широко, во весь забор улыбнулся, едва запекшаяся губа разошлась, и зубы у него окрасились кровью. Его ладонь лениво, в полсилы, впечаталась Вове в грудь. - Чо, постоять пришел? Кащей качнулся, с пьяной, дурной удалью, не был бы у себя дома – сплюнул бы под ноги. В одну секунду, глядя на его наглую кривую лыбу, Вова почувствовал себя даже не лохом за наперстками: левым чушпаном, плюгавой шавкой, которую свинцовый удар Кащея на раз положил бы в снег. И от презренья, вальяжного, сытого, безбрежного презрения в этом взгляде было не уклониться – нечем было себя отстоять и защитить, даже если бы прыгнул на него, теперь, даже если бы сам его опрокинул. - Постой-постой, все правильно. Потом тихонько передернешь, на то, как меня прут другие мужики. И он азартно, на игре, Вове подмигнул. - Ссыкло дешевое - Договорить он не успел, Вова рванул вперед. Ту ночь едва запомнил: боялся помнить, не узнавал себя (не хотел). В полглаза, украдкой, сам себе не веря – видел бесконечное, снежное полотно его голой спины и бедер, покорные, опущенные плечи, пологий скат, захватывало дух, когда скользил по нему взглядом, целовал и облизывал соленую кожу, прижимался к ней голой грудью, животом, всем собой, вслепую уткнулся лицом в остро пахнувшие дымом и уличной пылью кудри, не мог осмыслить, вобрать – то, как близко стали друг к другу, когда входил в него в первый раз – кончил, как подросток, но не мог оторваться, целовал без конца, задрав к себе его голову, поцелуи были ржавыми, тяжелыми, кровавыми, Сашка шипел от боли, слюна пачкала подбородок, не знал, как назвать это, как свыкнуться с ошеломляющим, пронзительным чувством, такого острого, невыносимого наслаждения не испытывал никогда в жизни, уверен был, что каким-то образом – все прервется вот-вот, все испортится, поблекнет, может, наоборот расцветет мукой и мерзостью, слышал ужасный, непредставимый чавкаюущий звук, знал, откуда он, знал, что испачкал его, и в то же время – отметил, наполнил собой, запах постного масла потом не мог выносить на кухне, и горело лицо, щекой терся о его шею, впечатал его в холодную стену, не останавливался, было так радостно, так быстро, запыхался, вспомнил вдруг – алмазное утро, тоже – белоснежное, и как шли на лыжах через лес, с Маратиком, солнце слепило глаза, голубое небо сияло, и одна короткая горка шла за другой, а сердце взлетало и ухало вниз, когда скатывался, легко и гладко, волшебно, сам себе был готов пробить в фанеру, нельзя было мешать настоящее – с этим, но живая радость не уходила, суетливо кутался в его хриплое дыхание, был, наконец, сильным, был в своем праве, сам решал, брал его долго, упрямо, до конца, акварельные пятна, смятые лепестки, синяки и кровоподтеки с его кожи воровала темнота, и сияли в темноте – белые ладони на холодной стене, оба стояли на коленях, но как легко было – стоять для него на коленях, когда он сам был тут, гибкий, податливый, заранее на все согласный, в другой раз Вова ужаснулся бы, но абсолютное безумное, шальное опьянение накрыло их обоих, ничего не знал, не думал, не думал вовсе, черный, безмолвный космос принял его и обнял, стихла тревога, умер стыд, стерся он сам, казалось – безвозвратно, стерся начисто, не осталось ничего, кроме темной материи, кроме ледяных звезд, звериной, немой простоты, исчез, распался, рассеялся в ледяном космосе, упал на диван со сбитой простыней, отвалившись от гладкого, атласного тела, и рухнул в темноту. Под утро вышло совсем непредставимое, гораздо хуже, и вот это наоборот – не мог забыть, как ни старался. Толком не проснувшись, в каком-то оголтелом пьяном кураже, сгреб теплое мягкое тело и подмял под себя. Трезвый и собранный не всегда знал, что и как делать, а тут разобрался отлично, в секунду, на ощупь, помнил, как Сашка вздрогнул, всем телом, и как сладко было, что вздрогнул, если бы он сказал – Вова повторял себе потом беспрерывно – если бы он сказал – пошел вон, не смей, - остановился бы. Конечно, остановился бы. Но не останавливался. Тихая, влажная песня невесомых, как будто удивленных стонов с его разбитых губ. Его беззащитно расслабленные пальцы на простыне. Запомнилось, как они едва-едва двигались, вверх-вниз, как двигались бы, наверное, на Вовином плече, пытаясь успокоить, притормозить. Продолжал жадно, но по-хозяйски, не спеша, на все, не знал, сколько прошло времени. Уже потом, утром, оглушенный и прибитый, сидя на краю дивана, изо всех сил старался отвернуться от этого свинства, смазать, откинуть: но ничего не выходило, помнил отлично, в деталях, вспомнил первым делом, стоило открыть глаза, и оно все лилось сверху, со смаком, чувствовал до сих пор все, как наяву. Это даже была не похоть, не кипение крови, не привычная уже ядовитая тоска и жажда, которая просыпалась, стоило ему оказаться рядом. Вспомнил безмолвную новогоднюю ночь. Пятнадцать лет. Вечером был шумный праздник, и кто-то из гостей дал ему вина, предлагал настойчиво, нагло, по-барски, было не отказать, не хотел задеть – родственник, кажется, был Дилярин, и лучше было не накалять, отец упорно повторял в тот год: умерь характер, постарайтесь поладить, я прошу тебя, - и это был теперь его единственный дом, бегать больше было не к кому, понимал это униженно, с досадой, с горечью, но понимал твердо, и это новое, взрослое понимание, ощущение глухой стены, с которой не поспоришь и не повоюешь, мучило его, пока в один момент, в раз, не стало его частью. С этим пониманием улыбнулся и взял стакан. И пил. В голове зашумело. Болезненно предчувствовал, что сейчас станут оценивать, наблюдать, как с ним будет, как там наш наследник, крепко ли стоит на ногах, сколько в нем от мужчины. Страстно ненавидел веру в проверку синькой, ненавидел Судьбу Человека Шолохова и великую доблесть пить водку без закуски, ненавидел пьяные сборища, когда приличные уважаемые люди теряли всякий берег. Если бы те же люди поймали его под банкой с пацанами, кипиш был бы до луны, но здесь, в теплом свете хрустальной люстры, под резкий хохот и горячую закуску, переиграли правила игры немедленно, и были хуже и злее последней уличной мрази, пацаны со своими так не поступали, не было отчаянной тяги подловить на слабость – если уже приняли за своего. Ничего этого, конечно, не сказал. Пошел в детскую, закрылся, влез под одеяло. Отец заходил, гладил, долго и тоже пьяно говорил, убаюканный звуком собственного голоса, Вова весь сосредоточился на том, чтобы не чувствовать его руки, делал вид, что спал, и скоро вправду заснул. Проспал все: и полночные крики, и разгул, и сборы. Когда встал, в квартире было безмятежно, как будто всех смыло одной волной, осталась чистота и тишина. Тогда, где-то на грани опьянения и похмелья, не зажигая свет, дошел до холодильника и ел прямо из миски, не закрывая дверцу, холодный оливье. Впервые за все время – почувствовал, что этот дом и правда может быть: его. Весь его. И кухня, и холодильник, и миска с салатом. Ел полной ложкой, сколько влезет, роняя на пол и на майку: плевать, ворочу, что хочу. Вот так же было под утро с Сашкой. Теперь боялся на него взглянуть. Досталось ему в драке крепко, на утро было хорошо заметно, и Вова знал, чьи это кулаки, но все равно почему-то казалось – что сам наставил следов, что навредил, так, что не отмыть и не исправить. Сбежать было нельзя: знал, что обязан дождаться – пока проснется. Ждать было невыносимо, как перед казнью. Это был конец, полный. Немыслимо было выйти на улицу – после всего. Вернуться к себе. Жить дальше. Бесконечно тянулись минуты в темной, плохо убранной спальне. Сидел, поставив босые ноги на чистый прямоугольник пола, где Сашка обычно отжимался и упражнялся с гирей. Вот так осталась тесная, метр на два, выгородка из пары утренних часов. За ней ждала грязь, дрянь и серое глухое ничего. Не выдержал, пошел мыть полы. Сашка услышал, как он колготится с ведром, заворочался. Вова тут же бросил тряпку, метнулся к нему, как к тяжело больному, теперь осматривал его с отчаянным, болезненным вниманием, боялся его тронуть. - Не в службу, в дружбу - сгоняй до чайника? Сбегал на кухню, принес кружку. Держал для него. Саша ополовинил, прежде чем открыть глаза, потом взглянул на него – и, конечно, все заметил. Толкнул локтем к стене подушку, чтоб на нее откинуться. Простыня сползла с голой груди. На ребрах густо цвело синяками. Сашка потянулся нашарить сигареты, и Вова почувствовал какое-то дурацкое, необъяснимое облегчение: значит, он в порядке. Какое, нахер, в порядке. - А ты чего подорванный? Если он хотел, чтоб Вова сказал вслух, это был дохлый номер. Говорить Вова не мог. Нелепо, ни к чему – сжал его ладонь. На что надеялся? - Вов. Он забеспокоился, и стало совсем паршиво. Кащей за него беспокоился. Кащей. Вова-то вчера не побеспокоился ни секунды. Вова отвернулся. Он осторожно сел на колени. Его ладони легли Вове на плечи. Почувствовал его губы, у себя на затылке, на загривке, у лямки майки. - Ты чего? Кадерлем? Уперся лбом Вове в шею. От кудрей был щекотно. Потом вдруг что-то пошло не так. Вес чужого тела нахлынул – и откатил, Вова обернулся, увидел, что ему нехорошо, между бровей врезалась болезненная складка, Сашка тяжело, старательно дышал, Вова тут же уложил его назад, на подушку. Не знал, чем помочь, куда себя деть. Сашка молча кивнул – мол, нормально. Нормально не было даже рядом. Он слегка отошел. Увидел, что Вову трясет. Вдруг мягко, бережно погладил по щеке. - Вов, у меня сотряс, по ходу. Это не ты. Потом Сашка поцеловал его руку и положил к себе на грудь. - Ну что ты. Ахмак минем яхшы – меня без меня пальцем никто не тронул, что ты… А потом он спустил – Вовину ладонь, со своего сердца вниз, по животу, на голое бедро: и аккуратно развел колени. - Мин сине яратам, мин сине телим… Нельзя было – сидеть там, нельзя было смотреть, нельзя дышать, нельзя было это продолжать, но и уйти было – невозможно. Не заслужил. В конце концов, ждал всего. Понял, что смотреть придется. Как раз – надо смотреть, если уж на то пошло, сам все сделал. Заставил себя опустить взгляд. Самого повело, как будто прилетело в голову. Почему-то ожидал открытой раны. Саша легко, чисто приподнял ноги и уперся одной стопой – Вове в правое плечо, другой – в сгиб левого локтя. И снова тронул Вовину ладонь. Его приоткрытые губы. Полуопущенные веки. Когда Вова коснулся, было неописуемое, электрическое чувство, озноб врезал по телу, хотелось отдернуть руку – но продолжал его трогать, было завораживающе, безумно странно, он был еще немного скользкий, чуть влажный, кожа порозовела и припухла, и Вова знал, что это из-за него. Жутко захотелось облизнуть губы, Вова сдержался. - Видишь? Со мной все хорошо. Все хорошо… Теперь его тяжелое дыхание стало другим, отлично его знал. Грудь часто, возбужденно поднималась. А Вова вспомнил его пальцы, на простыне, едва уловимое, невесомое движение, и зачем-то, как в бреду, повторил его. Сашка глухо, на низкой ноте застонал. Нашарил проклятую бутылку. Смочил Вове пальцы. У обоих были теперь скользкие руки. Вова замер. Сашка обнял его ногами за пояс, притянул ближе, сжимал, мял, ласкал его пальцы, Вова не отставал, выскальзывали, оба сошли с ума. Потом Сашкины ноги переехали к нему на плечи. Сашка крепко стиснул его запястье. И Вова снова послушно к нему прикоснулся. Воздух пропал из легких, когда сопротивление тела – смертельно боялся сделать больно, не знал, можно ли продолжать, и осторожничал, - вдруг поддалось, и проскользнул внутрь. Было горячо. Гладко. Сашины кудри разметались по подушке. На Вову он не смотрел, весь потерялся, вздрагивали запекшиеся уголки губ, а Вова видел едва намеченную ямочку, на задравшемся подбородке, его выставленный кадык, и то, как он беспокойно дышал, с усилием, судорожно сглатывал, и было так изумительно – чистое блаженство, божий рай, - что он теперь: потерялся, и даже сильней, чем Вова, и Вова, выходит, может так же, может даже лучше него, может наконец – забрать его себе. Сашины вялые, расслабленные пальцы сползли на крепко стоящий член. - Снизу нажми… нежнее… нежнее… а ты мой хороший… Вова пожалел, что к разговору надел брюки. Сашка стонал теперь в голос, жадно, почти зло, совсем забывшись. Вова себя чувствовал в идиотском положении: сам накалился до предела, а руки-то были заняты, и оторваться было немыслимо. Сашка с силой, от души потер себя по груди, потом залупил Вове в десны грубым, голодным поцелуем, и наконец торопливо стал его раздевать: спасибо. Когда готовы были начать, хотел перевернуться. Вова крепко придержал за плечо. - Смотри на меня. Пока видел его лицо – по крайней мере, было не обмануться, знал, что оба здесь за одним и тем же, что не жрет его больше ложкой. Как безупречно, как плавно вошел в него. Обман, но в эту секунду – казалось, что все, как надо. Что ровно этого момента мучительно и безнадежно ждал. Что создан был: для этого момента. Помешательство. Западня. Лукавый и беспощадный океан Соляриса. - Мин сине телим. Син генә. Син генә. Синсез яши алмыйм. Минем яхшы, минем туган, минем кадерле, син нинди матур, шундый матур, минем игелекле, минем яхшы, минем мескен, миңем янга бар… Язык далекой фантастической планеты. Заклинания с мертвых пустошей. Ведьмы в воздухе, огни на болоте. Даже его татарский никогда не звучал – как у Диляры или Маратки, как у Вовиных одноклассников. Вова не понимал ни слова, но привык к колдовскому, настойчивому, почти фанатичному звучанию его голоса – в тени, в поту, в бреду, в оцепенении, на влажных сбитых простынях. Слова без образа, без мысли, без значения, шрамы на камнях, забытые имена на покинутых курганах, проклятье и заговор, черный вихрь у ночных костров. Когда закончили, Вова сидел, пустой и онемевший, сигарета тлела в пальцах, не двигался, курить не хотел, куда дальше – не знал. Сказал наконец – и услышал, что вышло совсем беззубо: - Так нельзя. Но сделали все, что было нельзя, и назад было не повернуть. Поискал еще. Казалось, нащупал. - Так не бывает. Не может быть. Кащей обстоятельно, с чувством потянулся. - Такие бывают, ей кошка сказала, и гордо малиновый бант завязала. А потом он отвалился дрыхнуть, полностью утратив к Вовиной дилемме всякий интерес. 1995 - Он жив? Ножа не боялся, хотя кожу разрезало, и видел: все всерьез. Наташины глаза блестели от слез. И смотрела, как на врага. Все еще чувствовал ее тепло, сидела у него на бедрах, еще не улетучилось совсем теперь лишнее, праздничное, радостное возбуждение, только-только держал ее в своих руках – немыслимо было выпустить. А хуже всего – не мог ответить. Глупость жуткая, но не двигалась челюсть. Не знал, как объяснить ей. Вдруг понял: просто не поверит. Стало горько и смешно, одновременно. Не ждал, что убьет, не могла, она – ни за что, и все-таки как бездарно, как дико было бы потерять ее: потому, что онемел, необъяснимо, как в страшной сказке. Показал ей глазами на нож, едва-едва двинул головой - не надо. Она вдавила лезвие сильнее, неловко повернула запястье, перехватывая рукоятку потными пальцами. Защекотало шею: потекла кровь. - Нет?.. Нет?.. Рыдания – сдавленные, как будто даже не скорбные, удивленные, по-детски, вырвались у нее из груди. Плакала до икоты, слезы Вове лились на лицо. Потом отбросила нож на диван. - Говори, где он. Куда ты его… куда ты потом… Била по щекам: совсем не больно, и растрогался, что она удерживает руку. Закрыла лицо и забилась к другому краю, сжалась в комок. Обнял бы, если б мог пошевелиться. Наконец, сказала: - Я похоронить его хочу, как человека. Ты не можешь у меня это забрать. Ты не можешь – так не бывает… Изо всех сил старался поднять одеревеневшее бесполезное тело. Приказал себе: если не говорить – хотя бы сесть, посмотреть на нее, она увидит: все не так. Хотя бы руку к ней протянуть. Ничего. Едва мотнул головой – перекатилась на бок – обратно повернуть не мог. От злости чуть не заорал. Вышло только тупое, бессмысленное мычание. И все-таки она услышала. Что-то поняла. Подползла ближе. Вова почувствовал прилив сил. Хорошо. Пытаться. Пытаться снова. Когда сливал первый раунд – Кащей говорил: - Бокс – это не когда ты прыгнул и заблистал, братец. Бокс – это ты терпишь, а потом терпишь, а потом еще немного терпишь, а пока ты терпишь – ты этой суке взвешиваешь, чтоб она больше терпеть не могла. Это была чуть более оптимистичная и многообещающая версия отвратительного Вове лозунга «ДОЛОГ ПУТЬ ТЕРПЕНИЯ», висевшего на растяжке в тренерской. Терпеть Вова не желал, никогда, пацаны не терпят, это для терпил. Но пытаться он мог. Попытался еще раз. Дрогнула рука. Наташа снова забралась сверху, оттягивала веки, смотрела его зрачки. Он старался шевельнуть губами. Хоть одними губами сказать ей: нет. Все не так. Слюна текла в горло. А потом вдруг перехватило дыхание и больше вдохнуть не мог. Шумело в ушах. Перед глазами потемнело. Как-то странно: словно по контуру. Когда ходил в кружок фотолюбителей, так получалось при плохой проявке. Чернота со всех краев. Холодный космос. Понял, что падает. Наташа крепко стиснула его челюсть, массировала, не помогало, рот не открывался. Чувствовал, но уже не видел, что ударила по лицу снова, теперь - с размаха. Цеплялся, как мог: за темные края. Потом исчез вовсе. Когда очнулся, ныла грудь, закашлялся. Наташа тут же встрепенулась, сидела в кресле, нож был при ней. Счастливая особенность: не помнил боли. В Афгане ребята подкидывались от кошмаров и долго гнали фантомку, шарахались от резких звуков и – Вова не верил, когда слышал байки, - потом годами боялись обычного врачебного кабинета, уколов и наркоза. Кащей рассказывал, что оба своих ножевых, цыганское и тюремное, помнил настолько ярко, что иногда призраки возвращались даже не во сне, а среди дня. С Вовой почти не случалось. И что в боксе, что на фронте – не помнил, как чинили. Потом оказалось, что Наташа делала ему массаж сердца и сломала ребро. Ничего не донеслось, до космических глубин. Не слышал ни криков, ни просьб, не чувствовал ее рук. И не боялся смерти. Благословение. Даже с их первой встречи - запомнил на хадишевских, не пробитое бедро, не гонку, не жженье от спирта и йода, только ее лицо. Лицо ангела. - Попить дай? Она посмотрела сердито – и он вдруг рассмеялся, такой это был обычный, нормальный взгляд, совсем не из мира, где она могла отравить его, где боялась при нем выпускать рукоятку ножа. Когда принесла и поставила, не подходя близко, стакан с водой, а Вова кое-как поднял его непослушными, словно сведенными пальцами, за окном уже брезжил рассвет. Пить было тяжело, как будто горло контузило, вода хотела пойти носом, вливал осторожно, мелкими глотками. - Он тебе изменял. - Мне плевать. Сказала быстро, не успев подумать: запретив себе – думать. Это положение вещей знал хорошо. Не верила ему. Не по факту даже: по духу. - Я его не трогал. Тут, конечно, не поверила точно. - Не убивал, в смысле. Так, слегка помял прическу. - И потом что? Ее плохо слушался голос, изо всех сил старалась держать себя в руках, но говорить ей было словно больно. Вспомнил, как плакала на лестнице, услышав, что обидели незнакомую девочку. «Что за люди». Теперь Вова, выходит, был одним из них. Из тех людей: которые приходят в темноте. - Ничего. Осторожно, медленно сел на диване. Вертолетило. - Ничего потом. Если он сбежал – это на его совести, знаешь. Ответила тут же, безжалостно, без сомнения: - На твоей. - Наташ… - Ты кто такой, чтоб решать? - Я добра тебе хочу. - Я тебя не просила! - Но ты же не знала… что он… ну, в смысле… Чувствовал себя дураком. Пиздюком, на первом дискаче. - Когда ты мне добра хотел? Когда соврал, что мой брат – насильник? Когда убил его? Семью когда последнюю у меня отнял? Мужа моего забрал? - Вы не женаты – - Заткнись сейчас же! Ты что знаешь? О нем? Обо мне? О том, как мы живем с ним? Ты меня сколько видел? Пять раз? Шесть за всю жизнь? Вова ответил простодушно и мягко: - Я со счета сбился. - В жопу пошел со своим добром! Было так нелепо искренне. Грубей она ругаться, должно быть, не умела, позволяла себе не часто. Вова помедлил. - Я тебе не врал. Они девочку украли… - Посадили того, кто это сделал. Твой брат свидетелем был на процессе. Я ходила, с Лешей Цыганом. Он мне все рассказал потом, как было. - Наташ, ну кому ты – - Всем, кроме тебя. Теперь. Понял, что воевать дальше некуда. Еще хуже: не за что. Она сидела от него в двух метрах. Красивая, как ангел. Влажные глаза сияли. Сияли золотые кудри. И ничего не мог поделать. - Как Марату он ухо резать приказал, тебе тоже рассказали? Или как на нас толпой прыгнули? Она внимательно, с каким-то болезненным усердием всматривалась в его лицо. Не мог понять, что ищет. Наконец, ответила, тихо и без борьбы. - Ты тоже не рассказывал. Ты ничего не рассказывал, по-настоящему. А если б рассказывал, я б с тобой не пошла. И ты это знал. Беспомощно, чувствуя себя ограбленным и безоружным, напомнил ей: - Я люблю тебя. Всегда любил. - Не любил. - Ну это-то не трогай! Возмутился всерьез, но тоже – как будто просто ссорились, как будто все еще могло быть в порядке. Как будто снова было обоим, по двадцать лет. - Ты меня не знал совсем. И знать не хотел. И сейчас не хочешь. - Это кто тебе напел? На полпути, еще не договорив, поймал себя на знакомом тоне. На знакомом слове. - Ты ни слова не спросил, как я жила шесть лет. На секунду, захотелось поднять бутылку с отравой и добить до донышка. - Можно, я подойду? Ну - типа... - Не надо. Вставало солнце. Видел, как крепко она сжимает колени. Нож повис, беспомощно и впустую, хотел бы отобрать – сделал бы в два движения. - Хочешь, я верну его? - Не смей! Вышло резко, как пощечина. Испугалась его. Испугалась снова. А где-то совсем в другой истории это был бы их дом. И их маленькая гостиная. Их кассеты у видика, Король Лев, рядом – Король Олень. И их тихое утро. - Он сам ушел или ты его заставил? Не знал, что будет хуже, соврать еще раз – или на этот раз сказать, как было. А как было? Сбежал он сам, ему только пригрозили. - Я. Понял, что выбрал правильно. Она злилась, но больше не плакала. - Что я тебе сделала? - Я хотел, чтоб ты счастлива была. Пускай без меня – ну хотя бы с человеком, достойным. В голове звучало складно. Стоило произнести – и пол ушел из-под ног. Как всегда, слова были пусты и лживы, даже если вложил них душу. - Наташ. Я одного хотел. Чтобы ты была счастлива. Это тоже были чужие слова, но на свои больше не полагался. - Тогда сделай так, чтоб тебя больше не было. Никогда. Вообще в моей жизни. 1987 Те две недели потом вспоминал со смесью горечи, стыда и всеобъемлющего неверия: неужели могло быть? Первые дни бегал к нему, едва проснувшись, потом прекратил заходить домой. В институте не появлялся. Как-то на улице встретил Маратика, брат бросился к нему бегом и обнял изо всех сил, перепугался: Вова пропал. Оказалось, Диляра тоже тревожилась. Отец был в командировке, не заметил. Вова просил передать, что встретил девчонку. Пропустил семинар. Окончательно забросил тренировки. Жил в каком-то абсолютном, безбрежном помутнении. Сашка в основном валялся, сотсряс и «остатки сладки», недавние пиздюли, сходили с него тяжело. Оба много спали: Сашка от болезни и лени, Вова за компанию – и после ярких вспышек, которые случались, стоило Сашке проснуться. Это облако сна, нереальность происходящего, отложенная жизни и изъятое время притупили всякое чувство оглядки. Погасли путеводные звезды, рухнули маяки. Плыл по черному морю, под черным небом, в нежном и всепрощающем тепле свинства и попуска. Подкидываясь с утра, не находил себе места, ждал, когда Сашка откроет глаза. Целовал его руки. Его стопы. Заваривал крепкий, сладкий чай, таскал ему мед и соты с рынка, смотрел, не отрываясь, как он облизывал пальцы. Достал ему сайру в консервах, он любил, жрал ее, как кот, варил у него на кухне картошку, носил еду до дивана, отмыл его ванну. Она была гигантская, чугунная, шестидесятых годов, помещались в ней вдвоем – и дремали, под тихий плеск. Черное море уносило все дальше. Не помнил берега. Его глаза. Его легкие теплые руки. Сплетались так плотно, что перестал различать границы своего и чужого тела. Пересчитывал его родинки, ловил его пальцы губами. Растаял, посыпался. Если бы тогда спросили, что он думал делать дальше и куда шел, не понял бы вопроса. Сигаретный дым. Тихие голоса. Тени скользили по стенам, за окном ветер трепал старый тополь, были дни, когда не одевались вовсе, как-то раз – под три часа ночи – Сашка начал шутя целовать его лицо, от виска до виска, переносицу, скулы, губы, подбородок, - и как будто вылепил его заново, нарисовал, в безбрежной всепрощающей темноте, и Вова улыбался, под его губами, и никогда не было проще и честней. Наивный идиот, вчерашний школьник. Считал себя мужчиной. В одну секунду выкинул в окно все, что к этому прилагалось. Засыпали на разных концах дивана, обнимали друг друга во сне. Пили купленную у соседа брагу, тот ставил на свекольном сиропе и звал ее «шмарвидло», Сашка с первого глотка подтвердил, что так и есть, но все равно за три дня приговорили банку. Так сладко и покойно было стать никем. Ничего от себя не ждать. Никому не показываться. Не выходить, дальше несуществующего мира трех часов ночи. Лежали без сил, не могли поймать дыхание, плыл потолок перед глазами, и Саша аккуратно, как в танце, скрестил Вовину левую лодыжку – со своей правой. Приближалась сессия. Плевать хотел. Звонили из института домой. К счастью, дома не бывал с тех пор, как забрал сумку со сменным бельем. Разок заглянул Сивуха. На сборы старикам можно было не появляться, но были вопросы – вы чего мутите, братцы кролики? Кащей, со всей элегантностью простоты, ответил раньше, чем Вова успел заволноваться: - У нас запой, братец. Ты чо хотел? Хотел, конечно, поучаствовать. Два дня от него было не отвязаться, и Вова мучительно страдал, третий элемент разрушал до того безупречную систему и был, как пуля в живом мясе, но Кащей тщательно подливал ему коньячный спирт, и наконец Сивуха кончился, поехал домой отлеживаться, честно признав, что пьют они, как кони, и ему даже с родным погонялом до таких рекордов – далеко. Со Славкой было сложнее. - Чо, как там, в силе еще ваши движки? По всем раскладам, он ждал пришиться в Универсам. Двое из троих стариков были за. Пора было принимать решение. Но – тогда Вова едва угадывал, в чем дело, - тянули. И Славка решил напомнить о себе делом. В прошлом месяце уже разок проворачивали тему: в ДК Профсоюзов сделали коммерческую дискотеку, то есть с редкими пластинками и выпивкой. Вход, следовательно, стал увесисто-платный. За такую честь брали три рубля, по билету. Эта весть быстро облетела район. Кащей резюмировал: - Комерсы они, конечно, комерсы. Но с Кинопленкой-то должны были договориться. Вова возразил: - Чо, Кинопленку что ли не победим? - Победим – не победим, все пизды получим. Этот тезис Вову крепко не устраивал. Для Сивухи он произвел простой арифметический расчет: минимум двести человек на дискотеке ценой за голову по три рубля – это шесть сотен чистой прибыли, без затрат и напрягов. Шестьсот рублей Кащея и Сивуху вполне устроили. План был красив и прост: в нужный момент, они подошли к ДК, затеяли беседу с местной охраной, Вова смачно, от души плюнул на ворот олимпийки ближайшему пацану, и дело быстро перекинулось на махач, а значит из ДК высыпали все, кто должен был его охранять. За пятнадцать минут, не без подкрепления, уработали весь состав и аккуратно снесли к ближайшей помойке. Потом заняли их места. Кащей, не разговаривая долго, поднял цену билета до пяти. И прошло еще полтора часа – самых горячих, с активным входом, - прежде чем подоспели войска неприятеля. Вова предлагал встретить боем, пацаны страховали на местности, но Кащей с Сивухой сошлись на том, что пусть они с боем бегают через свою дискотеку – - А мы съебемся через хозвход и пусть еще три дня ищут, кто их выставил. Ситуация разрешилась счастливой случайностью: внутри тусовались честно купившие билет (по 3, не по 5) пацаны со Слободки, у которых за махач прикрыли все районные танцы, и при налете между ними с Кинопленкой произошел серьезный распиздос, так что обошлось без ответки и без печали. Вова об этом зажигательном плясе сам рассказал Славке под водку. Теперь в районе Универсама открылось кооперативное кафе Красный Мак, мгновенно привлекшее девчонок платного порядка. А чтобы их не расстраивали всякие местные битые рожи, в кафе введен был платный вход, на творческие мероприятия. Действительно играла живая музыка, Вова как-то раз, когда любопытства ради ходил посмотреть на девочек, даже слышал неплохой кавер Boys, Boys, Boys. Славка предлагал не только занять вход, но и вычистить кассу на баре. - Огонь дело, настоящее, не то, что ваша вся самопальная хуета. И жить будем красиво, как короли Казани. Ты меня слушаешь вообще? Ты куда пропал, братан? Чо, у девки под юбкой прописался? Насторожиться стоило, еще когда «девка» вместо споров и выяснялова спросила: - Фильдеперсово. Когда? Но Вова был занят. Вова подкуривал Сашке сигарету. Лежал, широко раскинув ноги, после умопомрачительного, неописуемого отсоса, и не знал, когда был счастливее. Только потом понял: нет ничего слабее и подлее тела. Нет духа там, где мясо победило. Когда пришло время идти на место, сам едва не проспал. Так бесподобно, так беспечно было плыть между сном и явью, и был согрет, был обнят, был любим – так тогда казалось, казалось, что эта вся грязь, мразь и суета вправду может называться любовью. Размяк. Распустился, не передать словами. Смех и грех: хотел предложить ему покрасить кухню, даже начали шпаклевать дыры после батиной стрельбы и выбитой в пьяных дрязгах штукатурки. На что рассчитывал? Жить там? Перебирать его волосы, на ночь глядя, в слух читать Попытку к бегству, среди ночи, на подрыве, гонять чаи и варить пельмени? - Опоздаем – - Погоди. Иди сюда. Моргнул – пропали полчаса. Целовались сладко и медленно, не спеша, ничего друг от друга не прося и не требуя, упоенно, ласково, и поцелуй длился, как музыка. - Сань, погнали – - Да ну нахуй. - Сань! Раскинул руки, и невозможно было встать с дивана. Он смотрел на Вову, так, как будто понял что-то – единственное, что стоило понимать, - и ждал его, его одного, и не было ни одной причины вставать из постели. Но причина была. - Чо мы их, кинем, что ли? - Без нас разберутся… На секунду даже подумал: а разве нет? Не разберутся? Это за бабки, в конце концов, не за справедливость. - А кто пацанов соберет? - Серега чо, своих не выведет? Это в смысле Сивуха. Соврал бы, если бы сказал, что не было соблазна. Не было слабости внутри. Почти поддался. Его белые пальцы. - Иди сюда. Резко отвернулся, чтоб его не видеть. Впопыхах одевался. - Я слово дал. Сам – как знаешь. Он вдруг заторопился. - Погодь-погодь, братец. Не пыли. Пойдем, значит пойдем. Собирался долго, хуже бабы. Хватило даже совести соврать, что до сих пор подводит голова. Договор был на восемь. Коноебились до половины десятого. По дороге Вова уверен был, что сгорит от стыда, стоит добраться до пацанов. Утешал себя одним: крыша подъезжает не сразу, как раз успеют на второй акт. Молился – чтобы успеть. Но в Красном Маке было весело и мирно. Девчонка в коротком белом платье пела на сцене все тот же кавер на «Boys, boys, boys», и местная, сытая охрана отправила их с Кащеем «гулять». Вова растерялся. Не верилось, что налет отменили из-за них двоих. Кащей помалкивал, видел, что лишний шаг – и Вова рванет. Двинули до места встречи, у тридцать первой школы. По пути, возле крытых веранд детского сада, услышал звук, который потом не мог вымарать из памяти – и ловил в кошмарных снах. Полупроглоченное, глумливое хихиканье. Девчоночье, очевидно. Сперва их и увидел: девок, нарезавших круги возле веранды, осторожно, по длинному радиусу, чтобы не попасть под раздачу. Кащей резко и в полную силу дернул его за локоть: стой. Вова сбросил его руку. Только утвердился в том, что не подойти – нельзя. Девчонки были припитые. Нервное возбуждение, едва прикрытое пьяной бездумной потехой, чувствовал всей кожей. Разминулся с одной. Она качалась. Щедрым жестом, как хорошая хозяйка, отправила его вперед, угощаться. Медленно и бесшумно обошел веранду со стены. А потом увидел их. Не мешал Кащею, когда тот держал его за пояс во дворах, пока Вову рвало. Не дергался, пока тот вел к колонке, пока качал рычаг, и Вова жадно пил, и Кащей помогал ему умыться, и снова рвало, желчью и слюной, пока не забился в подъезд, к подвальной двери, орать не мог, не мог издать ни звука, не знал, сколько гонял из глотки пустой воздух, потом бился об стену, Сашка ладонью перекрыл его череп, в итоге были сбитые костяшки и кровавые пятна на стене, но Вова вырвался, едва не подрались, и наконец, похоронив, уже забыв отравленную, лишнюю мечту вернуться в его дом, в его постель, спросил: - Это ты? Кащей сделал шаг вперед, но Вова отпрянул. Потом газанул сам. Подхватил его за грудки, выкинул на улицу. Он грохнулся на асфальт, проворно встал, но не спешил атаковать. Лучше б въебал. Вова повторил: - Ты знал? Сплюнув кровь через зубы, Кащей вяло, смазано кивнул: может нет – может да. Ясно было, что знал. Спросил детали. Тянул время. И точно понимал, что Вове туда нельзя. Вова дважды успел ударить - в это пустое, нечеловеческое лицо, прежде чем прилетело в ответ, и подрались до холостой, никакого облегчения не принесшей разрядки. Там, у веранды детского сада, запомнилась не толпа пацанов, не тихий, пьяный смех дворовых девок, и не Славка Могила на коленях, с кровавым лицом. Даже не хуй, загнанный ему в горло. А то, как аккуратно, оттопырив мизинчики, двумя пальцами с каждой стороны, Ленька Пожар из Чайников держал концы спичек, воткнутых Славке в уши, чтоб пробить барабанные перепонки – если тот сожмет челюсти. Больше порог Кащея, до возвращения из Афгана, Вова не переступал. Не прикасался к нему, если мог ускользнуть, без лишних объяснений для чужих ушей. Не смотрел ему в глаза. Не задерживался в одной комнате. И не слышал колдовского языка, отнимавшего волю и гасившего разум. Славка Могила повесился на чердаке своего дома через два дня. Никогда больше о нем не заговаривали.
331 Нравится 797 Отзывы 72 В сборник
Отзывы (69)