Брюс Ли может

NC-17
Завершён
331
4
автор
Размер:
269 страниц, 138 076 слов, 25 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
331 Нравится 797 Отзывы 72 В сборник

Часть 18

Настройки
Ни мысли, ни движенья сердца, только священная, глухая пустота. Падал и не было дна. А внутри – как шум копыт, опередивший войско, как яростный грохот скорого поезда, бегущий по рельсам далеко вперед, - поднимался невыразимый, отчаянный и беспощадный восторг. Знал – это торжественное ликование, оцепенение краха наполняло мир, когда рушились цивилизации, гасли звезды, пылали города. Когда умирала любовь. Не было ни злости, ни отвращения, и казалось – впервые смотрел на него, до конца, не торгуясь с собой, не останавливая взгляда – на запретном рубеже, не обманывая своей памяти. Наизусть знал его тело. Знал его плавные, круглые движения, спокойную, уверенную силу, с которой оно отдавалось чужим рукам, но всегда так был им поглощен, так сметен и ошарашен, что не было случая разглядеть – во всей полноте. Какое оно – когда его берут. Саша упрямо, с оттяжкой подавался назад бедрами, принимая в себя – другого мужчину – но другого Вова видеть перестал, его могло не существовать вовсе, набросок человека, безликая тень из лихорадочных снов, смутное порождение, желанья и страха, и пустая замена, на месте, которое Вова столько раз занимал сам. Капли пота – у Саши на виске, на шее, на вздернутом кончике носа. Его влажная спина блестела, и если бы Вова был там, губами пересчитал бы на ней родинки, они почти складывались в большую медведицу, не хватало двух для ковша. Он был возбужден, настолько, что его собственный член почти прижимался к животу, и с головки потянулась вязкая, густая, как мед, капля смазки, но он к себе не прикасался, пока за него не взялись чужие пальцы – и он с силой сжал чужое запястье, замедляя темп. Резкие, звонкие хлопки кожи о кожу наполняли спальню, они становились все громче, и больше их не сглаживала музыка. У него от напряжения дрожали бедра, на ягодицах горело красное пятно, как след от поцелуя, с двух сторон, там, где в него раз за разом вколачивался чужой хуй. Уродливо крупные, здоровенные ладони легли на его зад и вздернули вверх, другой собрал пальцы в кольцо и прижал к его дырке, чтобы раз за разом выходить – и загонять на всю длину, у него разъехались колени и он чуть не упал, но эта огромная рука подхватила его под живот, заставляя вернуться на место. Он выгнул спину и замер, пытаясь продлить момент, когда другой вошел в него до основания. Потерся о чужой пах, и Вова видел, как мелко дрогнули его голые плечи. Теперь другой двигался внутри него короткими, легкими толчками, и он резко втягивал воздух, с высокими, судорожными вздохами, как будто только что вынырнул из-под воды. Огромная ладонь накрыла эполет на левом плече. Другой с силой, широко и по-хозяйски разминал его мышцы и тер его спину, и почему-то – это было грязней и страннее всего, что Вова видел раньше, но он подставлялся под чужие руки, запрокинув голову, его рот никак не закрывался, и казалось, что он взаправду – отдал себя в эти руки целиком. - Тагын… зинһар… тагын… көчле… көчле… каты… зинһар… мине ал… үтер мине… Другой ответил – и Вова до смешного удивился, что у него вообще был голос, обычный, человеческий голос: - А Сим-Сим в переводе Сезам. Оба смеялись, Саша – тихо, запыхавшись, воздуха ему не хватало по-прежнему, и ясно было, что он вымотан до предела. Другой вздернул его за мокрые волосы, наклонился к его уху: а потом широко и сально лизнул его. - Сашечка. Ну-ка сделай, чтоб я понял. Кто тебя воспитывал? А? И эта ладонь шлепнула его по щеке. Раз. Еще раз: едва-едва, кончиками пальцев, но Вова почувствовал, как сверкнула судорога в животе и сжались кулаки. - Какой ты непослушный. Его глаза – в зеркале – приоткрылись, едва-едва. В них был туман, сильно съехали к переносице, вдруг показалось – он пьян вдребезги, хорошо, если вообще понимает, что происходит. Мысль была одновременно спасительная – и тошнотворная, не понимал, как с ней поступить, если правда – нужно было вмешаться немедленно, но где-то в глубине души знал, что себя обманывал, что отлично видел – он здесь, он здесь по доброй воле, он за себя в ответе, и он хотел всего, что с ним успело произойти. - Поплыл совсем… да? Ладонь звонко, хлестко ударила по его ягодице, и по ярким, темным губам пробежала кривая усмешка – мол, ну покуражься, фраерок, мы люди не жадные, держи карман шире. Вова обрадовался ей, как помилованью перед казнью. Конечно, Кащей был здесь. Упругим, единым движением, как будто волна прокатилась от его плеч до бедер, он нырнул назад, под чужой сдавленный, хриплый стон, а затем, играючи оттолкнувшись рукой от матраса, выпрямился и обхватил другого за шею, впечатывая в свою губами. Он скользнул на чужие колени, поднимался и опускался, как будто наугад, на ощупь ища новый ритм, пока наконец не задвигался беспощадно быстро, помогая себе рукой, тоже – резко и торопливо, как будто больше не было сил терпеть. Другой послушно и исступленно кусал его открытую кожу, его загривок и горло, жестко и небрежно мял его твердые, набухшие соски, и крупные сильные пальцы сминали черные колокола, пока он наконец не кончил и не рухнул на чужую грудь. Другой опрокинул его на матрас. Сел ему верхом на живот – и, видимо, закончил сверху, Вова его не видел. Удивительно было другое. Скатившись с него, другой устроился между его распахнутых колен, и пока он отчаянно старался отдышаться, провел зубами по его бедру – а потом прильнул ртом к еще раскрытой, покрасневшей, блестящей дырке, и больше Вова не видел за чужим затылком, но слышал влажный, непредставимый звук, когда чужой язык его вылизывал – а следом за ним был пронзительный, надрывный крик, какого Вова не слышал у Саши ни разу, за все время, что им случалось делить постель, и его распахнутые колени крупно, резко вздрогнули, тело выгнулось а пятки уперлись в матрас, и Вова видел, как он сжимал простыню в кулаках, пока другой высасывал остатки оргазма из его обмякшего члена. Вова дождался, пока его тело застынет, опустеет. Кудрявая голова скатилась к плечу. Теперь он лежал неподвижно, только мерно поднималась грудь в кляксах чужого семени, влажные ресницы сомкнулись, и все было кончено. Казалось необходимым – довести, дойти до конца. Если бы раньше пришлось – представить – гнал бы от себя эти мысли до последнего, бежал бы сам, бежал, как можно дальше, уверен был, что не выдержит. Но выдержал. И знал, что выдержит – раз так – что угодно еще. Как после хорошей драки, почувствовал освежающий, бурлящий прилив бодрости. Вдруг захотелось есть. Был так свободен, так невесом, так беспечен, что улыбка сама собой потекла по губам. Докрутилась пластинка, оставив их в тишине. И Вова от души, с широким махом, захлопал в ладоши. Не знал, чему больше порадовался: тому, как рыжий конь суетливо скатился с кровати, в панике пытаясь прикрыть мудя, - или тому, как смех окатил Сашкино тело. Значит, все понял правильно. Рыжий конь грохнулся на пол, когда хотел натянуть трусы и на одной ноге пытался запрыгнуть в прореху. Его наглая, тяжелая челюсть, которую он привык властно выставлять вперед на партсобраниях и совещаниях, ходила ходуном, он что-то хотел сказать – надеялся сказать, и Вова знал, с каким жадным, предсмертным ужасом он ищет слова, Вова бывал в его кошмарах и мучался его мыслями, эти мысли были до стыдного одинаковы, у всех них, и поразительно было осознавать, что кошмар укрывал и его, и горе-комсомольца, и безымянных пидоров в сортире на Тукая, из далекой юности, одним глухим душным крылом, - но спасительных слов не находилось. Кащей лениво перекатил голову в его сторону и с наслаждением наблюдал за его агонией, пока наконец не сжалился. - Ты не переживай так, братец: все свои. Вова вышел, смотреть было неприятно, как на отшиве, и – так же, как на отшиве, - пора было знать меру. Он поставил чайник и нашел сигареты. Входная дверь хлопнула быстро, за шумом кипящей воды почти не слышал голосов. Сашка не приходил. В ванной хлынула вода. Как мило. На столе остался коньяк с двумя пузатыми рюмками. Вова рассудил, что с остатками – чужая, Кащей пустых рюмок не оставлял, - и налил себе в Сашкину. Снова почувствовал, что – дойдя до конца – мог выдержать все. Знал, например, отчетливо, что в это время Саша смывал чужую сперму со своей груди, чужой запах со своего тела. И не спеша, с удовольствием даже, пил мягкий приятный коньяк у него на кухне. Бутерброд бы еще – и было б загляденье. Наконец, Сашка вышел, на ходу сонно завязывая короткий халат. За ним на паркете таяли теплые следы. Пришло время спросить, к чему спектакль. Посмотреть в большие глаза и послушать очередной прогон на тему «я у себя дома, а праздник – на свои». Придержать при себе все, что стоило сказать по сути – и чего сказать никак было нельзя, потому что не было на земле ни слова, ни имени для того, что у них творилось, и ни за что не смог бы – не осмелился – заявить на него свои права, даже если б решился принять раскаленные угли и ядовитый сок в свои ладони, не жалея ни глупого сердца, ни смертного тела, даже если бы был шанс, что реки остановят свой бег, и застынет огонь, вечным будет цветение, планета замрет, а Сашка без уловок и подвоха его руку примет. Все это передумал в немом оцепенении задолго до того, как переступил его порог, и совсем, как рыжий конь в припадке унизительного, парализующего страха, захлебнулся пустыми словами. Отчетливо понял, что открывать рот – себя не уважать. Так, в общем, у них бывало зачастую. Не было сил слушать чужое вранье. Что важнее, безумно опротивело врать самому. Важно, в общем, было одно. После пяти лет в зоне, после бесчисленных шухеров и стояний на пиках, ныканья от ментов по схронам и левым хатам, дележек с залетной уркотой и базаров на чужих территориях, где упущенный момент стоил бы головы, не было ни шанса, что Кащей его не услышал: еще в тот момент, когда ключ повернулся в замке. Он забрал у Вовы сигарету, развязно, проверяя на прочность. Вова резко поднялся со стула и прижал его к стене, не дав затянуться. Хабарик полетел на пол. Вова прижался к его мокрым губам. Он прополоскал рот и на вкус они отдавали водой из-под крана, но Вова по-прежнему чувствовал на нем другого, чувствовал каждую секунду этой бесконечной, душной и влажной случки, тогда не было ни влечения, ни огня, только свободное падение, но теперь возбуждение заполнило его целиком, рвалось наружу, не мог выразить, хотел обрушить на него, похоронить под этим грузом, пролиться досуха. Не разбирая, запустил руки под халат, тот распахнулся, только пояс остался нелепо висеть на талии, на голом животе, его прохладные после душа ягодицы, гладкие бока, его лицо, сокровенный, нетронутый запах, за мочкой уха, маковая роса, слизывал капли с его шеи и плеч, кудри были черными от воды, и казалось – они тоже вот-вот потекут, черной болотной взвесью по Вовиным рукам, в детстве, в лесу, ходили с дедом по грибы, вдруг открылась полная поляна черники, как нарисованная, рвал руками ягоды, рвал без конца, пальцы выпачкал темный сок, испортил рубашку, но не мог остановиться, продолжал, продолжал рвать, не хотел есть – хотел забрать заколдованную поляну, себе, унести в груди из леса и прятаться на ней, посреди пыльного летнего города, свернувшись на ковре из прохладного мха, не покидая – нарисованной страницы из безымянной сказки. Не мог оторваться от него, трогал везде, суматошно, бесцельно, всего, неловко осели, Саша потянул за ворот, барахтались на полу, Вова очутился между его раскинутых голых ног, и никак не мог перестать мять и гладить его бедра, и когда наконец решился – его коснуться, вляпался в жирную свежую смазку: не масло, такой не трогал никогда. Казалось, разделился надвое. Как будто его несуразное в своей ограниченности тело, шаткая и тесная тюрьма из мяса и костей, осталась позади, а он вырвался вперед, и был неудержим. В тот момент мог бы прошибить стену. Перепрыгнуть, играючи, с крыши на крышу, через проспект. Пробить луну ударом кулака. Загнал в него сходу, на всю длину, не думая, не жалея, не видел больше, не помнил, ни его, ни себя, стремительный, неостановимый рывок – дальше, за грань, сметая барьеры, вспарывая пустоту, разрывая небытие, кометой прожигая космос, дальше, глубже, без оглядки, без сомнения, бездумно, бесстрашно, безмерно – Когда потом лежали рядом, остывая, Сашка перекатился на бок, халат все еще держался у него на локтях, задрался за голову, и обнаженное тело, теперь – все в отпечатках Вовиных рук, - обессиленно и покорно ждало его. Вова потянул к себе белое бедро, и он, как будто прося пощады, несмело, в полсилы отстранился. Вова почувствовал, как желание нахлынуло мгновенно. Радость, кураж победы: на этот раз, перегнал его, перебил ставку, теперь для него был – перебор, теперь он не выдержал. Тут же мелькнуло – что, если сделал недопустимое, если всерьез, если предал его, если ранил?.. Развернул к себе. Саша прильнул к нему – и вздрогнул, весь, прокатилась волна сладкого, томительного озноба, Вова слышал, как прервалось его дыхание. Потом он Вову поцеловал, глубоко и долго, обвив руками его шею, и Вова наконец стянул, медленно и осторожно, халат с его локтей, уложил его на спину, целовал его глаза и щеки, Сашка снял с него рубашку, прижался крепче, кожей к коже, тек по нему, через него, сплелись, неразрывно, Сашка целовался, не торопясь, не кусаясь, не напирая, но отчаянно, Вова его почти таким не помнил, и по-прежнему – не уходила дрожь, захватившая все его тело, стоило Вове его тронуть, и она просыпалась снова, сыпалась по рукам, вошел в него бережно, трепетно, сперва – едва-едва, потом медленно, постепенно, бесконечно погружался в его тело, он стиснул Вову за плечи, тихо, длинно застонал, каждое движение теперь отзывалось сильнее, резче, стал чувствительнее, и впервые – как будто был совершенно, окончательно обнажен, подавался навстречу, с усилием, Вова лизнул его набухшие, искусанные губы, пытаясь стереть усталую, измученную гримасу, и вдруг увидел – впервые с тех пор, как вышел за забор: конечно, он изменился. Конечно. Длинные росчерки-морщины от уголков глаз. От крыльев носа. Возле рта. Над подбородком. Его усталость. Серая пыль на его сияющей коже. Глубокий отпечаток тоски и тревоги в его вечно цветущем лице. Вдруг почувствовал такую смешную, ненужную нежность, ласкал кончиками пальцев – и старался стереть эти ничего не значащие, ненастоящие следы, гладил его волосы, целовал виски, не помнил, что нес, Саша опустил его руку ниже, сломав порыв, но почему-то не было ни разочарования, ни досады, ласкал его так же, как только что трогал его лицо, исступленно, настойчиво, вложив все чувство, которое не мог уместить в себе, он крепко обхватил коленями за бока, потом уперся лбом в плечо, и когда кончил, продолжил прижиматься щекой, как-то несуразно, мимо, хотелось, чтобы был ближе, но не трогал, не нарушал, только продолжал гладить его волосы, спеша за ним, и остался внутри него, когда заснули. Глубокой ночью, открыл глаза и понял, что лежит головой на подушке, а сверху – одеяло, но оба – все там же, в коридоре, и Сашка спит, навалившись своим теплым весом ему на грудь. Когда с кухни стал просачиваться бледный, тоскливый зимний рассвет, Вова поднялся, собрался и тихо вышел вон. Работы было по горло, не раскидать. Вспоминал боевых товарищей, с удивлением понял, что даже фамилии стали стираться из памяти, а адресов и, тем более, телефонов вовсе не знал никогда. Не собирались встречаться – даже горячо обнимаясь и обещая не забывать, все стороны знали, что это дань прошлому, прекрасному и пестрому, но прошлому, которое никто из них не сможет и не захочет воскресить. Двоих, которых с трудом вспомнил, в Казани не нашел. Один погиб, другой уехал в Москву на заработки. Пошли другим путем: составили списки пацанов, с Универсама и Разъезда, которых худо-бедно могли вспомнить добрым словом. Молодых и старших Роза вписала в колонку слева, это по возрасту был Афган. Суперов и скорлупу – в колонку справа, Чечня. Провели разведку боем, Деня Коневич достал ментовской лист телефонных номеров. К концу восьмого дня Вова собрал четыре смены, по пять человек. Что-то смутно отзывалось при виде лиц, и то не всех. Вспоминал иногда погремухи. Имен не знал, но это было не важно. Знал другое: гораздо боле существенное. При нехитрой агитации говорил одно и то же: есть бабки, есть тыл, есть будущее, игра в долгую, зовут свои, к своим. Про наркотики упоминал вскользь, между делом, и под самый конец, когда все было договорено, а Вова точно знал, что пацан не соскочит. Спрыгивать им было некуда. Вот что роднило их теснее района, части и общих полудетских воспоминаний. Все они умели держать автомат. Всем им было некуда себя деть. И был у каждого момент – не важно, год или десять лет назад, - когда жизнь была такой яркой, такой невыносимо желанной и полной, такой огромной, что невозможно было от нее отказаться, этот момент обычно наступал, когда пуля входила в мягкие ткани, или вертушка чудом уносила из-под удара, или грузом двести домой ехал товарищ, которого помнил с учебки, а ты оставался, и внутри бурлила горячая, неостановимая, алая кровь, и ясность была абсолютной: ты понял, точно понял, что важно, а что нет, что ты сделаешь, как только вернешься домой, каким ты будешь, как распорядишься – каждым невосполнимым днем у себя на ладони. Этот момент чистоты запоминался навсегда. Но больше не возвращался. Они приезжали домой. Оглядывались по сторонам. Хранили в сердце – то мгновение всесильного бесстрашия – и оно не тускнело, не потухало, но почему-то перенести его в реальность, к родному порогу, к сегодняшнему дню было непредставимо. Как будто стена плотного тумана, мутное, грязное стекло встало между тем озарением, между ними – юными, сильными, готовыми на все, - и тем, чем они становились дома. Калеки и карлики, потерянные и брошенные, обманутые, сами собой, всем миром, старой и новой страной, они тихо таяли и знали, что вот-вот исчезнут. А с ними вместе знал Вова. И знал, что они пойдут за ним: не ради него, даже не ради бабок, хотя бабки позволяют мужчине выпрямить спину и снова стать собой – в мире, где бабки решают все. Он видел, что они готовы до последнего – тянуться за надеждой, что момент чистоты вернется. Что час настал, и все будет, как надо. Как надо не шло нихера. Первую же смену накрыли на поставке. Два трупа ушли в расход, раненного Вова навестил в Первой Городской, занес за уход, но в строй пацан не собирался еще месяца полтора – пуля разворотила плечо. Груз ушел. По-рабочему налепив сигарету к губе, чтоб не вынимать изо рта на тяжку, Роза спрашивала: - А мы родственникам платим что-то, если по факту суток человек не отработал? - Он не отработал, он погиб. Она наконец убрала сигарету ото рта. - Вов, я ж не отрицаю, я убытки подсчитываю. - Тогда считай, как за людей. В офис УНИКСа, еще до открытия, примчался Кащей. Вова колебался, стоит ли идти на разговор. Услышав крики, зашел к брату. - А как вы хотите-то? Система прекрасная – я отсюда вижу – только не работает ни хера чо-то… без обид, Вов, на словах звучало так, что я чуть не прослезился, а груз-то мой где? Позиция у Кащея была простая: до сих пор, возили их с Пашком люди, когда не довозили – отвечали рублем, Марат забирал товар в Казани и отдавал комиссию. - Чо, реформы назрели, полруля мы хотим, свобода, равенство, братство? А отвечать за этот праздник мы типа вместе будем, да? Только у меня почему-то груз в решето не проваливается – - …и у тебя проваливался! - И проблема решена! Вова встал между ними, придержал Маратика, осторожно уперся пальцами Кащею в грудь. - Давай так. Дело общее? - Ну ты в слова со мной поиграть решил? - Успокойся. - Вов. Его мягкий, такой знакомый голос. - Если б вы сто штук в перегоне не потеряли, я б не нервничал, ты б спокойнее меня в Казани не нашел. - Дело общее. - Только проблемы ваши. - Проблемы тоже общие. Пятьдесят штук мы вернем. Марат воспламенился, но Вова не дал ему вмешаться. - Со следующей партии. Предложение двустороннее. Или ты думаешь, Турбо всю жизнь будет везти? На этом моменте – Вова не видел, но чувствовал, - Марат настроение поменял и встал за его правым плечом. Кащей заметно колебался. - Пока везло. - Чудес не бывает. Вова повернулся, чтоб видеть их обоих. - Я понять не могу, а никого, кроме меня, не парит, что на нас который раз выпрыгивает кто-то из кустов – и ебет немилосердно? Вы щас бабки будете делить, с одного пакета? Никаких дел, поважнее, нет у нас, насущных? Бабки Кащей готов был делить до талого, и Марат ему, в общем, не уступал, но вопрос был немаловажный. Пока к ним доходили «остатки сладки», как говорил Кащей, последние поставки с Тукаевских договоренностей. Впереди, через три недели, маячил крупняк. И до этого знаменательного события охрану нужно было отладить так, чтобы дело прошло, как лом через говно. Мысленно пересчитав риски, Кащей сбавил тон, поставил стул, сел – и показал Марату на кресло. Вова остался в неудобном положении и присел на край стола. Кащей пожевал губу и достал сигареты. - Две трети с вас, так же будем ходить в обратку: если Валерка вот так усрется. Эти взвешенные крепкие слова Вова пропустил мимо ушей. - Забираем в четыре руки, наши и ваши, чтоб без сюрпризов. Марат взвесил вариант и протянул руку. - Теперь. О поставке, кроме бегунков, знали мы трое. - Четверо, с Розой. - У тебя сомнения есть? Семейного толка? Марат закусил щеки. - Никаких. - Уверен? А то переживать начну. - Уверен. Я отвечаю. - Значит, мы трое. Вова вставил: - Плюс сдающий. Кащей помедлил, эта мысль нравилась ему меньше всего. Потом кивнул. - Нам с тобой до большого груза это нахер не упало, Вова сразу мимо, это обсуждать срамно. - Думаешь, у них крыса? - По тем же причинам – им за хрен не надо вертеть такие номера, это шестой набег. Если только какая-то мелкая блядь завелась. Вова заметил: - Или нас водят. Если силы объединим и будет больше людей, это можно проверить и отсечь, только смастерим липовый завоз. - Дело хорошее. А друзьям-товарищам из Питера я закину удочку, посмотрим, кто дернется. Заодно нарисую, что этот груз мы отбили, чтоб никто не дергался. Марат лег грудью на стол, чтоб быть к беседе поближе. В просторном, дорогом кабинете сгрудились на двух метрах, как в свое время в подвале – или на тесном пятаке подсобки. - Это херня все. У тебя же есть, кому контрольную закупку сделать? Чо ждать-то. Если где-то Перваки банчат нашей пайкой. Кащей снова поколебался. Кивнул снова. - Чо, до сих пор не веришь, что ли? Или так западло признать, что я прав был? - Я щас сам себе не верю, честно говоря. Так не может ехать: людей либо валят уже, когда такой бардак, либо он прекращается успешно, а у нас ни в пизду, ни в красну армию. Сигарета перевернулась и пропала у него в кулаке, как у фокусника, потом огонек мелькнул между пальцами. - Давай-ка связь рубанем, на всякий случай. - Номера поменять хочешь? - Вообще скинуть. Не западло с приятными людьми и в парке встретиться, где микрофон припрятать негде. Марат зримо насторожился и, как в детстве, словно ожидая подзатыльника, втянул голову в плечи. Вова изо всех сил постарался сдержать улыбку: ей здесь было не место, но его младший брат – серьезный и взрослый, в здоровенном откидном кожаном кресле – сейчас смотрелся совсем пиздюком, забравшимся за отцовский стол. Молча, он протянул Кащею руку. Тот пожал. Вова поднял свою, но сухие пальцы едва мазнули его ладонь, и Кащей, не глядя на него вовсе, исчез за дверью. Марат придержал за рукав. - Не хочу, чтоб он с питерскими терся лишний раз. У нас вроде подвязки поровну, а все равно он с этим красным от Дениса потом побазарил, они вроде как знакомы даже. Не дай бог там узнают, что дело скисло, эта мразь канал из рук зубами вырвет. Сам позвоню. Только тогда Вова узнал, что для передачи конфиденциальной информации – два года как, с тех пор, как обнюханный по первому заходу Деня Коневич разбил ногой вентиляционную решетку и обнаружил интересный сюрприз от органов, - заведен был порядок сетью в десяток левых номеров. В шашлычных, в ателье, даже в детском саду на Тельмана были переговорные точки. В критический момент, любой из задействованных игроков – Марат, Кащей, Пашок или Турбо, - бежал до телефона автомата поблизости с точкой и звонил, чтобы не палить входные цифры, – в Акчарлак, в УНИКС или по домам, с просьбой перенабрать на второй, третий, шестой номер. В свою очередь – так же, из телефона-автомата, - ему делали ответный прозвон, в шашлычную или детский сад, обсуждая дату, адрес, условия передач. Так же поступали питерские партнеры. Ни один человек на точке, будь то прикормленная воспитательница или дядя Гена, мастер по кебабу, не знал деталей разговоров и не мог их слить. В критический момент, точно так же Марат, после первого набега на Перваков, отзвонился Кащею в поисках нычки и врача для Вовы. И теперь, судя по всему, в сети наметилась брешь. Кащей прислал Митю Тополя к вечеру: у Перваков всплыл их товар, химик подтвердил, тот же состав, та же разбавка, и все равно соседи сроду так чисто не заправляли. Потом, почти через год, открывшийся в Казани клуб Эйфория стал большим событием. Говорили даже, что отдельно он радовал публику глотком свежего воздуха: как-никак, он нарушил «монополию УНИКСа» на авторские диджейские сеты. О нем даже писали в газетах. Мало кто знал, что изначально – открытие готовилось куда раньше и совсем по-другому адресу. Так уж вышло, что Вовина бригада зашла к строителям, в бывшее здание магазина Охота и Рыбалка, где шли работы, вывела рабочих людей на воздух, как следует облила подготовленное и отделанное помещение бензином, оставила газовый баллон и запалила с четырех концов. Это были красивые дни. Только-только началась весна. Слышал птиц. Просыпался, когда солнце лизало голые стопы и текло в комнату, щедрой, горячей волной. Тренировал пацанов, провели полные учения на базе, где когда-то, еще школьником, Вова носился в Зарницу. Ездили на стрельбище. Усилил охрану в клубе. Приезжал по утрам, завтракал с братом. В пустом зале, под густую, заполнившую собой все пространство, вытеснившую воздух музыку из новых (ворованных) «маршаллов», Роза с Маратом танцевали, и оба дурачились, их улыбки были так похожи, так беспечны, так бесценны, что Маратика захотелось обнять, но Вова допил кофе и вышел курить. Сигарета в ее отведенной руке. Ее торчащие уши. И как Маратик заправил за левое кудрявую легкую прядь. Все было хорошо, и ни одной причины не было для слезной и сладкой тоски, впившейся ему в грудь. Через сутки, когда стояла очередь на продажу билетов – привозили Мистера Малого, слушать было невозможно, а народ ломился, Марату нравилось, но, увидев Вовино лицо, он смутился и сказал, что это чисто в прикол, - УНИКС обстреляли. Двое в жигулях из автомата вдарили по очереди. В это время еще трое ребят, как раз добравшихся до кассы, расчехлили огнестрел. Кассу успели выгрести, но не вынести, Вова как раз подоспел со свежей сменой. В тесном завороте, из бывшего гардероба, где касса стояла, перестрелка не могла хорошо кончится ни для одной из сторон. Вышел кровавый фарш. Стенку рядом с Вовой причесало шестью выстрелами, чудом не посекло его самого, когда отстреливался, прячась за косяком, в воздухе стояла белая пыль, кисло пахло, на полу хлюпало, надо было оттащить раненого, орал жутко, но было не дотянуться. Огромные, ярко-голубые, как в кино, лед со слезой, глаза пацана-первака – лет семнадцать, не больше. Вова узнал звук раньше, чем увидел глазами. В зал полетела граната. В голове мелькнуло – упасть, закрыть собой, погасить взрыв. Потом услышал в ответ голос брата, из-за стены: - Вов, атас! И рванул – наоборот, на огнестрел, укрывшись за стеной. Протащило: взрыв на секунду всех выключил из времени, в него даже толком не целились, успел и прыгнуть, и отобрать ствол. Потом оказалось, в зале Марат повалил Розу за стойку, прятались вместе с барменшей. Ребята, славу богу, остались целы, даже раненного Витю Кота успели довезти и пристроить. В очереди убило трех женщин. Парню, который оттолкнул девчонку, выщелкнуло глаз. Разворотило очередью грудь автору с Адельки. Вложил свой пистолет кульку в руку, жаль было прощаться. Отрепетировали прогон, встретили ментов. Роза из горла накатила Мартеля, пошла считать наличку на посильную благодарность доблестным защитникам. Марат хотел было высказаться, но хлопнул из той же бутылки. Вова заступил третьим и забрал ее себе. Она была почти пустая, когда выжимал Сашкин звонок. - Ты охренел совсем? - А вдруг ты с мужиком другим. Он явно собирался послать, но увидел свитер в крови. Как потом оказалось, она была у Вовы и на шее, и на подбородке, даже в волосах, но в троллейбусе никто не сказал ни слова. Так заманчиво, так опасно – было нырнуть в эти встревоженные глаза. Честно признался: - Это не моя. Когда качнулся, Сашка обнял, потянул через порог. Потом дошло, что спрашивал он, скорей всего, не про звонок. Ответил сразу в два конца: - Я его не заслужил, по-моему. Вложил теплый, согретый в кулаке за долгую поездку ключ – ему в руку. Он не взял. Когда отмывал кровь, усадив Вову на бортик ванны и нагнув под душ, Вова вдруг засмеялся, не мог остановиться, сплюнул мыльную пену и повторил дурацкую строчку, засевшую в голове: - Буду погибать молодым, буду погибать… - Этот чмошник царски развел вора в законе, Витю Карася. У того днюха была. Он неделю праздновал. Пришел в Bald`n`Max и прописался. Сначала группу поющих трусов к себе на дачу уволок, потом этот нарисовался. Ему передали, уважаемые люди с ним гулять хотят. Надо должное отдать – съехал он красиво. Так и так, говорит, мои поздравления, долгих лет, теплых зим, но я остаться не могу, у меня в три утра поезд до Сургута, там концерт будет. Однако. У меня с собой кокаин есть. Столичный, первый сорт. Давайте же по такому поводу разложим жирную дорогу к нашей дружбе. Полотенце упало Вове на плечи. Сашка старательно, со всем чаяньем, вытер ему волосы, уши и шею. - Все это в микрофон. Потом этот первый сорт ебучий у меня месяц требовали. - Объяснил, что не в ГУМе? - Завел отдельные пакетики и поднял цену. Вова не выдержал, притянул его за пояс и уткнулся лицом в бок. Было твердо. Потом он расслабился, положил сверху руки. - Что мне делать-то с тобой, братец? - Если все равно помирать. Не сегодня, так завтра. Делай все, что хочешь. Когда поднял глаза, у Сашки дрогнул уголок рта. Потом Вова протянул руку и погладил его по щеке, костяшками пальцев. Сашка поцеловал их. Отступил, чтобы он мог встать. Те недели провел в сердце шторма, в благословенном забвении. Полтора года соседом по камере был занимательный мужик: профессор философии, сначала женился на студентке по залету – и вылетел из института, потом убил мужчину – который спал с его женой. Ее не любил. Его не простил. Он говорил, что в раю не было стыда, и нагие Адам и Ева были безмятежны. Рассказал об этом Сашке, когда лежали рядом, в темноте, и от окна шел холодный, чистый запах реки. Сашка выпустил дым к потолку. - Слово красивое. В те дни говорил все, что приходило в голову, бросил руль, забыл себя, раз нечего было терять – все заранее было прощено. Читал когда-то, что в Америке приговоренному в последний вечер на ужин приносят, что бы он ни попросил. Тогда почему-то эта малая, не стоящая радость захватила его детский ум. Приговорил себя заранее. Не знал стыда, в последний вечер: был в своем праве. Говорить в темноте было легко, можно было притвориться, что глаза не привыкают, не видно лиц, не страшно, чем отзовется. Невесомый и пьяный, спросил его: - Тебе правда так хорошо было? В конце? Или тоже спектакль? Сашка помедлил. Погладил его запястье. - Зачем тебе? Слова, как всегда, подводили. Слишком долго – слишком грубо и просто было объяснять. Наконец, произнес. - Лучше, чем со мной? Он молчал. Повернулся к нему, крепко взял за подбородок. В темноте блестели застывшие, всепринимающие – как последний вечер, как ночная тьма, - знакомые глаза. - Ответь. - Вов… - Почему не сказал? Блеклая – и до боли искренняя, недоверчивая улыбка. - С тобой по-другому все. Его пальцы – между лопаток, коротким росчерком – по позвонкам, вниз, и затем вверх, пальцы в волосах. Тьма терпелива. Тьма великодушна. Он потянулся к Вовиным губам. - С тобой мне всегда хорошо. - Я не то спросил. Он помедлил. Потом откинул одеяло. Потянул вниз свою подушку. Вова закрыл глаза, когда почувствовал его ладонь, темнота больше не спасала. Его обветренные, слегка шершавые губы – слева, под ребрами. Возле пупка. Внизу, у самого паха. Подушка легла под бедра. Сухие теплые ладони мерно, словно волны, накатывали и отпускали. Потом он аккуратно, мягко сжал потяжелевший, налитый кровью член. И теплая ладонь скользнула Вове под колено, заставляя раскрыться, задрать ногу к нему на плечо, она соскользнула, было так непривычно, так неуклюже, Сашка вернул ее на место – и потом Вова не мог дышать. Было так остро. Так жутко. Как будто с него сняли кожу. Но не было крови. Не было боли, и платы, и наказания. Как будто там – внутри – был настоящий он. Было живое и чувствующее. Ядро Земли. Открытое сердце. Полет и скорость. Его суть, его начало и конец, и точка, где встречались – душа и тело. Не смог терпеть, хотел подтянуть его наверх, остановить – но он вдруг отстранился сам. Странно, забавно фыркнул, провел пальцами по языку. И вдруг чихнул. - Нет уж, так не годится. Ничем потом себе не мог объяснить эти дни. А после – перестал пытаться. Послушно и неподвижно стоял в ванной, и мыльная пена, оседая, тихо шипела на лобке. Сашка присел там же, на одно колено, голый. Курил, пока работал. И Вова слышал звук, с которым бритва шла по его коже. Провозились минут сорок. Вова подкуривал сигареты сверху, передавал ему, привалился к стене, устав стоять, прикладывался к бутылке, но лениво, без надобности, широко расставил ноги – и не думал ни о чем, в голове воцарилась абсолютная, библейская тишина, и смотреть на себя со стороны в любой другой момент было бы дико, унизительно, в конце концов, ненормально, член не опадал, когда Саша придерживал его мошонку, а потом начал осторожно поглаживать и сжимать, жар ударил в лицо. Но Вова не мешал. Не двигался. И по-прежнему – снова раздвоившись, шагнув в сторону от себя, - не знал стыда, как будто заранее оставил земной мир. На секунду, когда Сашка похлопал ладонью по лодыжке, чтобы Вова поставил ногу на бортик, пришло парадоксальное, необъяснимое чувство: вдруг как будто стал совсем маленьким – размером с игрушечного солдатика, у Марата с полки. Мир остался прежним, огромный и необъятный. А он мог бы лечь Сашке в ладонь – или в нагрудный карман. Стук его сердца убаюкал бы и успокоил. И не о чем было бы больше жалеть. Стыд вернулся потом. Не мучительный, не истошный и едкий, медленный яд, а сладкий, жаркий стыд первого желания, выматывающий и окрыляющий, блаженный стыд щелчка шпингалета в ванной и потной ладони в трусах. Когда теплая вода смыла пену и сбритые волосы, открывая пах, и ласкали друг друга, вернув душ в крепление, почувствовал, что он тоже горит, привлек его к себе, шелковое скольжение мокрой кожи, милосердное, невесомое. Вдруг услышал его голос – у самого уха: - Пойдем со мной. Сашка посадил на кровать. К зеркалу лицом. А потом сел на корточки – и раздвинул ему колени. Шелковое скольжение вернулось. Его пальцы. Его язык. Не видел, что он делал – зато видел свое лицо. Не отрывал глаз, поймал азарт – не замереть, не отступить. Не узнавал себя в зеркале. Крепко стиснул влажные кудри. Грудь перехватило. Упирался босыми ногами в прохладный пол, убеждал себя не исчезать, не выпадать, боялся двинуться ему навстречу, это казалось слишком, и видел – страх занял его целиком, как бы он ни боролся, страх – и пронзительное, убийственное, мучительное наслаждение, которое несли Сашины губы, его горячий рот, чувствовал, как слюна растеклась по яйцам, чувствовал его язык, по всей длине, чувствовал себя – как никогда прежде, не знал, что он вообще есть – там, где этот язык находил его, доставал, где заставлял чувствовать, просыпаться, быть. Потом Сашины руки мягко, но упрямо легли ему на бедра. Встал, подчинившись. Он на секунду прервался, и Вову качнуло, как будто ударили под дых. Саша сочно, сцедив слюну из-под языка, облизнул пальцы. Вернулся к делу. Потом Вова почувствовал и их. Никогда не видел, как металл накаляется до бела. Никогда не ходил под парусом в шторм. Но, впервые шагнув с борта вертолета, прежде, чем раскрыть парашют, понял, что у края – у последнего рывка – у переживания свыше сил не может быть ни описания, ни объяснения. Только ярость в крови и экстаз в груди. Только лед и ужас чистого счастья. Когда кончил, отключился, упав на спину, даже толком не перелег на кровать. Дали ответку, выставили шесть точек розницы, барыг не трогали, они у Перваков были с крючка, подневольные и заменимые, зато, дождавшись крышу, накормили свинцом от всего сердца. А через сутки у родителей взорвали дверь. Диляра открыла, в руке было ведро с мусором. Лопнула растяжка. Сгорели волосы, по левой стороне, опалило лицо, оплавило ресницы. Это полбеды, рукав блузки, модной, но из синтетики, расплавился на коже. Отец был потерян до слез. Не знал, чем помочь. Вова отрядил одну смену целиком на охрану, опросил всех соседей, поставил наблюдение, но ясны были две вещи. Во-первых, необходимо было съезжать, немедленно. Хайдер подключил связи, но очевидно - приходили не за отцом. Он не верил. Как убедить его, Вова не знал. Трое суток провел в больнице. Диляра держалась, как подруга викинга, папу надо было кормить, выводить гулять, не спускать с него глаз. Договорились, он занял вторую койку в палате, чтоб ночевать с женой. Еще люди, еще огнестрел. Вдруг вспомнил лицо брата, когда Маратик подгонял калаши. Проверяли на сделке, за городом, он безумно хотел пострелять, но в первый раз не справился с затвором. Вова показал, как. И очередь прошила небо. Его восторженный, свободный вопль. Вторую партию покупали скучно и печально. В больнице, посидев с мамой, покормив ее Розиным бульоном и послушав, что он «а знаешь, даже хороший», Марат сказал Вове: - Это не контры уже. Это край. Их гасить надо. - Тот, кто это сделал, в землю ляжет. - А им всем теперь деваться некуда. Тормознул его, сгреб в охапку. - Мы накажем. Не сомневайся. Только по-умному, чтоб под корень. - Знаешь, как? Вова честно признался: - Пока нет. Но узнаю. Они кровью у нас умоются. В тот раз ключ пригодился, Кащея не было дома до двух часов, Вова успел заснуть. Проснулся от чужого взгляда. Ладонь легла на плечо. - Очень жаль. - Скоро им жалеть придется. Он не спорил, видно было, что поверил. Это успокаивало. Приободряло. Вова сел на диване – в его постели без него спать было как-то неправильно. - Я у тебя упаду, недель на пару? Пока разгребаем? Сашка молча обнял и поцеловал в макушку. Безвременье. Безумие. Лежали, отвалившись на мягкие, пухлые подлокотники, валетом, передавали крепко скрученный косяк. - У вас когда первый раз было? С этим? Сашка даже закашлялся. Потом стало ясно – от смеха. - Тебе зачем? - Хочу понять. - Братец, ты не туда копаешь. - Я потом вспоминал. Уже как тебя приняли. У тебя на шее – я подумал, синяк, подрался. А это засос же был, получается? Тогда, под Новый Год… Сашка перебил, с неожиданной поспешностью. - Это не от него. Вова замер, не донеся до рта. Сашка сел, скрестив по-турецки ноги. Обстоятельно и с полным вниманием расстегнул и закатал рукава, давая себе время. Потом поднял на Вову глаза. - Ты что хочешь услышать? И Вова выплюнул, не успев подумать, как следует: - Все. - Обойдешься. Почему-то, этот детский и в то же время простой и понятный ответ успокоил. Но Вова не отступил. - У тебя их… много было? Саша не отвечал. Внимательно и как будто укоризненно смотрел на него, чуть склонив лобастую голову, и одинокая кудряшка падала на этот белый лоб, и так хотелось – поцеловать ее. Потом Вова понял, что вопрос он уже задал. Ответ только – не подошел. - Ни зачем не надо. Хочу знать, как было. Тебя знать – хоть как-то. Саша забрал тлеющий косяк и обманчиво расслабленно откинулся на спинку, водрузив Вовины ноги себе на колени. - А у тебя? Отвечать было даже нелепо. Сашка вскинул брови, прочитав в его лице. - Вообще? Вова заставил себя мотнуть головой. - И в Афгане тоже? Вова не выдержал: - Ну в Афгане-то делать больше нечего! Саша тихо, беззлобно возразил. - Я другое слышал. - От кого ты слышал? От деятелей перестроечных – нашли, в кого плюнуть, тоже, герои гласности – - У меня была пара ребят. Со своей историей. Вова осекся. Саша встретил его взгляд. - Когда ты ушел… всегда рассказ звучит глупей, чем было наяву. Короче. Мы накидались крепко. Я прямо в кашу. Неудобно вышло. Он в общаге кантовался, у девчонок, одна из них была наша наводчица… ну и суть да дело… я, по-моему, его где-то там по ходу пьесы твоим именем назвал. Больше не виделись. Он сделал затяжку и долго держал дым. Вова ждал. Наконец, он густо выдохнул через нос, постучал себя по груди и продолжил, севшим, охрипшим голосом. - А второго я нарочно встретил. Он, по ходу, даже там… похоронил, короче, человека. Ну как. Не похоронил как раз. Тело-то сюда отправляют. Пока сам на службе. Потом могилу найти не мог. Оказалось, закопали в залупе сельской, сто двадцать километров от Казани. У Вовы дрогнул голос. - Как его звали? И Саша честно – непривычно, небывало честно ответил, глядя ему в лицо. - Не помню. Я… вообще обычно стараюсь, не спрашивать и не слушать. И пора было остановиться, но Вова продолжил – падал и не было дна. - Тогда зачем?.. Сашка помедлил, раздумывая, и Вова вспомнил, как играли в карты и как Сашка учил считать скинутые, а казалось, что видит Вовину руку насквозь, и он повторял раз за разом, обувая его под ноль – «И что мне делать с этим младенцем?». Потом Вова узнал, что точно так же говорил его отец: пытаясь научить Сашку шахматам. Не вышло ничего. Это кое-как примиряло с детской острой досадой. Объясняться не стали. Сашка нырнул к нему и поцеловал его в губы, бережно и просительно гладя стриженный затылок. А совсем скоро анаша и пустота сделали свое дело – и они снова были легки и беспечны, неуязвимы, и Сашка рассказывал, смеясь, как поймал на крючок комсомольца: - Пионерлагерь Орленок, все лучшее детям. И как тот спер у отца, видного деятеля, бывшего капитана дальнего плаванья, Камасутру изданья двадцатых годов, спрятанную в потайном ящике, за фанерной стенкой, в книжном шкафу. Перепробовать успели половину книжки, пока не дошли до захода, где следовало поднять другого на руки. - Он пловец, в олимпийскую сборную метил, понтов – на нас, на вас, на весь советский газ, подниму, как нехуй. Я ему сразу сказал: ты поднимешь, без базара, ты просто держать охуеешь, тебя не станет через полминуты, даже штангу надо опускать. Нет, подниму, прям щас, подходи по одному, смотрите, блядь, изумленные народы, любуйтесь, я сияю. Поспорили на трешку. Спины у комсомольца не стало к третьей минуте. - И не просто не стало – ему позвонок выщелкнуло. Все, сборная уплыла, помаши на прощенье. Но его совершенно не жалко, будем честны. Во-первых, его предупреждали. Во-вторых, с ним честно спорили, а трешку он не отдал. Это, конечно, было дело чести. Вова, конечно, понимал, что добром не кончится. - Ты по стопам пойти решил? Родного комсомольского актива? Но отступиться было невозможно. Был вопрос принципа. Сияющая вершина. Эльбрус. Эверест. В конце концов, прикинув весовые и оценив расклад, Вова скомандовал: - Раздевайся. Сашка смеялся. - Чо ты ржешь, я серьезно. Раздевайся, я все придумал. - Даже ремень не расстегну, пока сам не увижу. Мне тебя, воина-интернационалиста, еще в травму переть. После взвешенных и тщательных раздумий, Вова согласился на прогон перед премьерой. Расставил руки. Объявил: - Запрыгивай. Сашка, кое-как унявшись и перестав над ним гоготать, уперся Вове в плечи. Потом бойко и красиво, как в цирке, взлетел, обвив его бедра ногами. Было тяжко. Вова даже чуть не завалился в бок, выровнялся в последний момент, под Сашкин вопль. - Тихо… тихо… дислоцируемся… - А куда дислоцируемся, Вовочка? - Под руку не базарь… гладко… мягонько… аккуратно мы дислоцируемся… о-па! Приземлил его задницей на подоконник. Сашка уронил голову, кудри щекотали Вове горло. Не выдержал, целовал их, без конца, глупо, неудержимо, встретились губами, вдвоем, словно играя в пятнашки, оставляли звонкие, непорочные, настоящие поцелуи друг у друга на коже, потом взялись друг за друга всерьез, слюна была вязкая от растабаченной травы, хотелось пить, но не отрывались друг от друга, целовались, потеряв счет времени, забыв о том, куда двигались, чего хотели, плыли в теплом мареве, растворились в дыму. Наконец, Сашка сказал, гладя его по шее: - Погоди. Одну штуку принесу – и все будет. Смазка была из бывшего ФРГ. Ни к чему, ни зачем – вдруг вспомнил, как четыре часа, надрывая глотки и расходясь по комнатам, ругались с отцом: он нашел конец, чтоб служить отправили в ГДР, не в Афган, в танковые войска. Нельзя было принять, невозможное малодушие, шел добровольцем – чтобы быть на войне, никак не мог втолковать ему, объяснить, отцу казалось невероятной, жуткой блажью, сам себя не простил бы, если бы дал себя прогнуть. Теперь была единая Германия. С порнухой, странной музыкой и крепкой поставкой в первый секс-шоп Казани. Сашкины задранные колени. Расцеловал их, благодарно и побежденно. Когда входил в него, он вцепился в подоконник так, что посыпались мелкие чешуйки краски. Его напряженный, сильный живот, прижал к нему ладонь и ее обожгло. Целовал и посасывал его рот, двигал скользкими пальцами по крепко вставшему, набухшему члену, он тяжело, рвано дышал, когда Вова оказался внутри, гладил его по спине, успокаивал, ему было неудобно, он снова обвил ногами Вовину талию, но уже гораздо осторожнее, нежнее. Сорвался, когда Вова прижал к холодному стеклу спиной. Целовал его веки. Его губы. Его зубы, под задравшейся верхней. Ямочку на его подбородке. Потом кое-как сошлись, поймали одну волну, наконец – поднял его бедра. Он уперся руками, и вены набухли, четко выступили под кожей. Вел по ним языком, и кожа была соленой от пота. Его живот подрагивал от напряжения. Долго не продержались, но техническую победу Вова себе засчитал: спина была на месте. Под конец, когда лежали на полу, возле раскаленной батареи, Сашка хотел закончить рукой, но Вова остановил его, переплел их пальцы. И отполз назад. Чувствовал его запах. Что еще страннее – чувствовал свой. Заставил его согнуть колени и видел, как из него вытекает сперма. Натертая, почти воспаленная кожа была теперь темно-вишневой. Видел что-то вроде мурашек – у него на мошонке. Складки кожи – у основания его члена. Никогда не был так близко. Но если ебучий рыжий конь с флажком на груди мог заставить его кричать – он мог тем более, он обязан был, должен был забрать его себе. Знал, что подавится, не стал брать в рот с конца, обхватил губами сбоку ствол – и повел к головке. Когда лизнул, ударило холодным, невыносимым разрядом, прожгло все тело. Никогда прежде не чувствовал, не знал его вкуса. Не представлял, каким он будет, хотя пытался – представить, как бы не бил себя по рукам, не отворачивал от невозможной мысли, сотни раз. Прильнул к нему губами. Саша тихо, влажно застонал, и у Вовы на ногах поджались пальцы. Обсасывал головку его члена, забыв обо всем – тоже, не думая, не тревожась, на секунду мелькнуло: так младенец сосет материнскую грудь, так естественно, так запросто, так по сути невинно, неостановимо, эта мысль должна была оглушить – отрезвить, наконец, - но по-прежнему ничего не чувствовал, кроме дрожи, в Сашином теле, кроме радости, кроме неподъемного, отрадного веса покоя. Спустился губами к покрасневшей, совсем мягкой коже. Покатал на ладони его яйца, чувствуя приятную, тоже – покойную тяжесть. И скользнул языком по соленой, гладкой полоске между ними и темной, растраханной дыркой. Пахло немецкой смазкой. Пахло родным, любимым телом. Сашка дернулся. Потом стиснул бедрами его голову. Он кричал лучше той ночью. Гораздо лучше. Вова вспомнил вдруг, что соседи наверху – с ребенком. Значит, знали, как делать детей. Волноваться сил не было. Был счастлив, незамутненно и непростительно. Целовал его губы – и не думал, где только что были свои. Целовал его без конца, повсюду, где мог дотянуться. Взяли грузовичок, на котором свозили гробы. Пристроили под навес троих стрелков. Еще пятерых посадили в сторожку похоронщиков. Когда прибыл кортеж Перваков – хоронить бойцов – стекла машин взрывались, и под синим весенним небом сияло битое стекло: как алмаз, сквозь пепел. Больше лидера у Перваков не было: зато были поводы для новых похорон. Старик, продававший искусственные цветы на въезде, быстро понял, что прятаться некуда. Он сидел, неподвижно и молча, зажав ладони между колен, на своем деревянном ящике, пока летели пули и визжали шины, пока лилась кровь и люди превращались в куски человечины. Когда кончилось, Вова подошел. Стекло хрустело под ногами. Две машины у Перваков не уехали, посекло водителей. Добивали раненных в упор. В железных ведрах стояли пластиковые розы, гиацинты и гладиолусы, с лепестками из жесткой ткани, ядовитых, небывалых цветов, не вянущие, не умирающие. Вова сказал: - Красивые. Старик не поднимал рук: они дрожали, но показывать он не хотел. Это тоже было красиво. Вова отдал ему сто баксов. - Можно мне синие розы. Никогда таких не видел. День за днем, они лежали у Саши в прихожей. Пластиковые цветы. Вова не отдал их, просто оставил. Как всегда – было слишком долго и слишком просто, до пошлого, объяснять, зачем они здесь. Бессмертные цветы с кладбища, залитого кровью. Плечи были каменные. Болела спина. Сашка сказал: - Снимай рубашку. Вова упал лицом в подушку. Саша сел к нему на бедра. Со знанием дела растирал и мял омертвевшие мышцы. Вова чувствовал, как по телу понемногу, как будто таясь, не веря, расползалось тепло. Сашка разминал его шею, не жалея, быстрыми, спортивными движениями. Прищипывал кожу над позвонками, потом – прошелся и замесил кулаками, от поясницы до плеч. Наконец, расстегнул Вове штаны. Замер. Вова не двигался. Даже не понял сначала, что у него спрашивали разрешения. Горячие, сильные руки легли ему на пояс, сжимая, распутывая узлы, разгоняя кровь, освобождая живую силу. Потом мягко скользнули на ягодицы – и сжали, гораздо слабей. Большой палец скользнул по копчику. И Сашины губы прижались к шее. Вспомнил свое лицо, в большом зеркале. Лицо незнакомца. Свернутый нос, искривленный рот, совершенно черные, птичьи глаза. Но главное – отчаянную, невыразимую потребность, неутолимое желание – в этом лице. Его руки. Ядро земли. Живое Я. Ледяной разряд, по побежденному телу. Непослушными губами, тихо прошептал: - Да. И так сладко было сдаться, до конца, без стыда, без сомнения, как в раю, что добавил: - Прошу тебя. Его руки, бесконечная, немая доброта, обещание в пустоте, песня без слов, ночь без сна. В голову лезла всякая дрянь и ересь, кровь девственницы на белой простыне, ужас первого шага, неутолимая боль от удара ножа. Все это, конечно, была ерунда, но казалось – эту грань не преступить без платы. Без кары. А длилось бесконечно долго. Его ловкие, умные пальцы, невесомое, обжигающее, порабощающее прикосновение, его влажные губы, нарочно облизал их, его тихий шепот, не помнил слов, опьяняющее, оскверняющее, окрыляющее удовольствие – залило тело, от пяток до пояса, и больше не чувствовал ног. Когда наконец принял его в себя, было так непосильно, так много, так неохватно, что ловил ртом воздух – и не мог отдышаться. Потом заплакал. Целовал его руку – левую, пальцы были чистые. Целовал и ловил губами. Уткнулся лицом в ладонь. Пахла табаком и серой. Потом долго не мог выпустить его из рук. Прижимался раскрытым ртом к влажному лбу и смертельно боялся, что наступит утро. - Как будет «я люблю тебя»? - «Мин сине яратам» - Это я уже слышал. - Кто бы сомневался. Марат пропал за пять суток до большой поставки. Сначала их не встретили в УНИКСе. Потом стало ясно, что потерялась охранная смена. Проверили маршрут, поняли, что из дома они не выезжали. Поехали на адрес. Еще до входа видели, что дело – табак. Дверь едва висела на петлях. На снегу искрилось битое стекло, из кухонного окна. А потом Вова услышал звук, похожий на вялое, ленивое мяуканье. Никогда не слышал, как кричит младенец, почти сутки промучившийся жаждой. Влетели внутрь. Командовал. Знал, что могут ждать. Осторожность была непростительна, но необходимо: отвечал за ребят. Наконец, добрались до второго этажа. Малышка лежала в колыбельке, потом Вова обмыл и переодел ее, как мог, во что нашел, не знал, что ей дать, посоветовал Андрюха Свечкин, у него было двое. С Розой было хуже. Кулек валялся у стены, забрызганной кровью. Она убила его, но автомат – из последний партии, оставленный для дома, для семьи, - вышиб ей отдачей плечо. Кто-то совсем другой, из крупного калибра, всадил ей под ключицу. Она еще дышала, но рана была плохая, прямо над сердцем. Кровь подсохла и была совсем черная. Шелковая комбинация намертво присохла к груди. Зубы ей выбили, очевидно, прикладом: «успокоили», когда упала. С запекшегося рта натекло на волосы. Вова одернул ей подол, была без белья. По второму кровавому пятну, у той же стенки, определил, что брат ранен. Они были у себя в спальне. Собирались заняться любовью. И она оделась для него в шелк и радость. А потом им высадили дверь. Малышку отвез к отцу, домой, туда же вызвали врача, оставил с ним людей. Звонил Кащею – не нашел нигде, ни в квартире, ни в Акчарлаке. Никто не знал, где Турбо. Розу должны были оперировать, пуля засела внутри, ключица разлетелась в осколки. Поднял строй, общий сбор, боевая готовность. Последний раз Марата видели, когда они с женой уезжали из клуба. Было сопровождение. Положили всех, по телам было четко: четыре трупа в бане, на холодке, стащены по кровавому снегу, один в машине, на наблюдении, застрелен с расстояния, в затылок, из леса. Звонил из УНИКСа. Кащей не отвечал. Приехал на адрес. Пусто. Отец спрашивал про Марата: - Он в беду попал? С ним случилось что-то? Связался с Хайдером, обрисовал ситуацию. Тот пообещал, что перевернет Казань. Ни за что бы себе не простил – потом – но тогда думал: славу богу, Диляра попала под огонь раньше, славу богу, можно списать на заводской наезд, сначала жена, потом сын, без союзников в этом бою – никуда, окружены. Собрал людей, потрошили мелкую шушеру, наконец втащили первака – из молодых, в боевом, - он кривлялся, но когда Вова взялся за нож, а он увидел, как выглядит брюшной жир с той стороны, беседа быстро наладилась. Дал адрес бильярдной. На всякий случай, дробонули ему костяшки. Адрес не поменялся. В городе рыть себе могилу было неудобно, этот аттракцион был закрыт, но Вова приставил к его виску горячий ствол – и он повторил все, что говорил, так что пора была собираться. Выдвинулись отрядом в пятнадцать стволов. Была заминка с охраной на хоз.входе, но обошлось без стрельбы, видно было – война утомила всех, и каждый надеялся, что она закончится без него. Когда удавил пацана на стреме ремнем, ничего не почувствовал, кроме нетерпения. Зашли с огня, не разбирая. Визжали шалавы. Прошлись очередью по низким лампам в махровых абажурах, и стало почти темно. Пуля срезала прядь над виском. Ничего не почувствовал снова, даже не сам шлепнул стрелка. Помнил, как поймал за галстук их нового пахана, как подхватил биток со стола и зажал в кулак. Зубы выбил не так, как у Розы, клыки поломал, остались торчать, но работой – впервые за день – был крепко доволен. А потом услышал голос. - Суворов! И увидел, словно два горящих пятна, две поднятых, безоружных ладони. - Володя. Ты чо творишь-то, брат? Снова: не помнил имени. Едва узнал лицо. Но этот голос не смог бы забыть никогда. Соседняя койка в учебке. Сквозное через брюхо. Не верили, что придет вертушка. Так сжались чужие пальцы, повыше локтя, что потом синяк был кольцом, по всему обхвату, но носил его гордо, и он был ценней любой награды: потому что отбил атаку – потому, что вернул товарища живым. Елагин… Миша? Или Дима? - Это вы чо творите, сволочи. - Я отвечу. Спрашивай. Можешь в лоб мне прицелиться – только поговорим… И когда поговорили – говорил Степа Елагин с колен – он ответил, бесстрашно и прямо, как может говорить только человек, которому нечего терять и нечего прятать: - Это не мы. Его старший мычал с диванных подушек, глотая кровь, и хныкали девки, но он не отводил от Вовы глаз. - Сядь. Дай мне сесть. Размотаем. Размотали вот куда. Дверь взорвали они, не вопрос, шли за ним, после стрельбы на похоронах. Они брали УНИКС. Они пустили пробег на завод. Но никто из них не трогал груз: если б мог – сбыл бы партию где угодно, от Тольятти до Краснодара, знал бы, что товар, который им загнали через третьи руки, от старых знакомых – тем более, слили бы его не здесь. А главное – никто из них не кидал зажигалку в окно женщине с ребенком. И все это время они были убеждены, что отвечают на наезд. - Ты меня можешь шмальнуть прямо здесь. Но тогда ни ты, ни я не узнаем, кто выставил нас обоих. Двое суток Вова провел на ногах. Пахана у Перваков забрали, отвезли на надежный адрес. К Елагину приставили двоих. Хайдер прислал боевой отряд. На уши поставили пол-Казани. Дал подробное описание под новомодную ментовскую программу, обоих пацанов, которые налетели на квартиру брата, при старте. Не представлял, сколько крови пролилось на асфальт, пока их искали. Не мог есть. От чая тошнило. Кащей не отвечал. Никого, кроме Иры, в Акчарлаке не было. Охрана разводила руками. Утром второго дня вдруг услышал новости: Роза пришла в себя. Рванул в больницу. Она причмокивала разбитыми, провалившимися губами, как дряхлая старуха. Его не видела, это он понял сразу. Голова моталась по подушке. Глаза были стеклянные. Не знал, чего было больше – жалости или нетерпеливого, болезненного раздражения, что смотался впустую, упустил драгоценное время. Вдруг схватила его за запястье – и сжала, как в последний раз. - Саша. Саша. - Это Вова. Я тут, я с тобой. - Саша. - Я найду его. - Я думала, он не станет. Так не бывает. Но больше ничего добиться от нее не смог. Слезы катились у нее по вискам, по старым белым засохшим дорожкам, и ничем не мог ей помочь. Не разжимала руки, пока не сделали укол. Короткая вспышка: вот так же было на войне. Цеплялась за него, как за жизнь. Обязан был вернуть Марата. Ему, себе, ей. Если стоило умирать – то ради него. Вдруг ярко, словно сошел обезбол, вспомнил малышку, с покрасневшим от плача лицом, в одиноком доме, среди скисшего снега и мертвых лесов. Как она кричала, когда рядом не было никого. Кричала отчаянно, пока плач не превратился – в кошачье мяуканье. А к вечеру их нашли, Хайдер сказал – через ментовские подвязки. Вместе с Елагиным накрыли мелкую бригаду, отпочковавшуюся от Адельки. Сразу узнал пацанов, которые втаптывали его в ступеньки, у Розы в подъезде. Не пришлось пытать, чтоб узнать, кто заслал, но пришлось, чтоб проверить. Потому что имя у них было одно. - Кащей. Никогда раньше не сталкивался – с запахом горелой кожи. У Перваков с этим было налажено, раскалили утюг, заткнули рот носком. Через час, пять вырванных ногтей и кровавый отрез у пацана на груди по форме утюга имя не поменялось. - Володь. Мы можем продолжать – но ты прости, разницы не будет. И ничего не придумал лучше, кроме как сказать: - Пацаны не извиняются. Когда спустился с шаткого деревянного крыльца, долго рвало желчью. Потом сел. Не держали ноги. Но телефон не отвечал. И в квартире его не было. Он пропал: как раз, когда исчез Марат. И его груз не накрывали. А пока Марат воевал с Перваками, он ни копейки не тратил в войне, которую мудро не поддержал. И они были единственными конкурентами. После смерти Пашка – если б Марата никогда не нашли – генеральная поставка оставалась за ним целиком. Обе подвязки в итоге, через комсомольца, были его. А после ответки Марата Перваки налетели на завод. И кто скормил его Хайдеру, взяв двойную комиссию? Роза сказал ему – прямее некуда. Саша. Я думала, он не станет. Я думала, так не бывает. Но ей выбили зубы, прострелили грудь и оставили умирать, под плач ее дочери. И он до сих пор не знал, где его брат. В голове по пути крутилось нелепое, детское воспоминание. Завел в комнате фотолабораторию. На день рожденья попросил фотоувеличитель. Вбил гвозди, под бельевую веревку. И завел три пластмассовых ванночки, для проявки, а к ним красный фонарь: Марат смотрел на него так, как будто он был волшебный. Приходилось дожидаться темноты. Особенно удобно было зимой. Выключали свет. Командовал брату сидеть тихо и ничего не трогать: особенно после того, как в ванночке с проявителем он искупал пластмассовых солдат, и знаков отличия у них с тех пор не стало. Казнить в проявителе Вова запретил: солдат следовало уважать. Держал бумагу под стеклом. Потом опускал пинцетом в раствор – и ждал, пока не появится картинка. Каждый раз не верилось, что получится. Каждый раз боялся передержать. Пленка с соревнований, кадры, дощелканные у Сашки дома. Турник, ввернутый в коридоре. Он без майки. И пока подтягивался, сигарета, тлея, висела на губе. Снимок проявлялся все четче в растворе. И вдруг – Вова испугался, что Марат заметит: увидит то, что видел он сам, едва не передержал. Он потом висел на прищепке, сушился. И Вова старался туда не смотреть. А вены вздулись на его худых и крепких руках. И его голая, гладкая грудь была вся в поту, но этого было не видно на фото. Кудри торчали во все стороны, спросонья. И ему Вова соврал, что нужно просто проверить, работает ли фотоаппарат. Другое воспоминание – с вечеров в проявочной. Пластинка под иглой. Приключения Капитана Врунгеля. И глупая песня, застрявшая в голове. Манны-манны-манны-манны, мы не просим каши манной, мы достаточно гуманны – И нежны. Манны-манны-манны-манны, мы не люди, а карманы, а карманам, как известно – Денежки нужны. Приехал к нему домой, чтобы поискать подсказки. Записную книжку, если сильно повезет. В конце концов, можно было вскрыть сейф. А он из гостиной выглянул в коридор. Потом – Вова прокручивал этот момент в голове десятки, сотни раз. Увидев его, Кащей отпрянул. Отпрянул проворно, со всей накопленной сноровкой, и он отступил бы, туда, где в сейфе лежал пистолет, но Вова рванул вперед, сшиб его с ног, тут же получил удар в ухо – и стало ясно: раз он дерется, он сопротивляется, все так, все неизбежно, Вова на правильном пути – и этот путь отвратен, ужасен, но с него не свернуть. Дрались безжалостно. Вова почувствовал, что снова своротило нос. Кровь наполнила глотку. Вцепился в чужое горло. Зубы впились в предплечье. Бил в живот. Лупил под ребра. Зарядил коленом в пах, было не до чести, должен был любой ценой опрокинуть, должен был узнать, где Марат, все остальное стало разом несущественным, ненастоящим. Болезненный, до воя, удар в колено, сразу за ним – по еще не зажившей лодыжке. Кащей вскочил, хотел сбежать, но Вова успел догнать в коридоре, прыгнуть на спину, головой ударил о дверной косяк, его повело – и бил еще раз, потом, наконец опрокинув, еще. Он ослаб. Его вело. Потащил его за шиворот в ванную. - Где мой брат, гнида? Он долго не отвечал, потом сплюнул кровь. - Я не знаю. - Где мой брат? С разгона уработал его лбом о край ванны. - Это не я… Сейф в гостиной был распахнут. На диване – недособранная сумка. Конверт, паспорт, пистолет уже лежал внутри, но поднять его Кащей не успел. - Где мой брат, сука? Все потом, просто скажи, скажи и будешь жив – Его влажные глаза. Цветок шиповника, мягкие спелые губы. - Вова – Ударил каблуком по стыку пальцев с ладонью. Потом ударил сильнее. Он кричал. Вова заткнул ванну пробкой. - Где Марат? - Пожалуйста. Когда бил его, слышал только глухие удары. Хотел, чтоб он подал голос. Хотел, чтобы он умолял. Больше всего на свете – хотел, чтобы он ответил. Хриплый кашель. Кровь со слюной вперемешку потекла на кафель. - Поверь мне. Хоть раз. Поднял его за волосы. - Где мой брат? Помнил, как он полушутя рассказывал Славке, после того, как разбежались с попойки: мол, батя так искупал, что чуть не приобщил туда (и Сашка тыкал пальцем в потолок), чисто окрестил, без базара. - Он так только мамку чистил, а тут отрезвить решил – я думал, все, кранты, очнулся в коридоре. Но он нормально пересрал, так что считай замяли. Окунул его в воду, и она сразу порозовела, нежно, невесомо. Держал, пока тело не прошибла судорога. Потом – пока не отпустила. Когда вытащил – его мучительно рвало, потом он выкашливал воду, на четвереньках, грудью прильнув к полу. - Где он? Вова наступил ему на спину. Потом с размаха впечатал подошву ему в хребет. Вот тут его проняло, орал хорошо. Но так и не ответил. - Где Марат? Он пытался отползти, но сгреб его – за мокрые, темные кудри, в которые столько раз зарывался пальцами, - и окунул обратно. Не помнил, сколько раз повторял. Когда в первый – начал колотить по спине, локтем, потом ногой, держа его под водой. Поднимались пузыри. Тело выгибалось. Потом, податливое и обмякшее, висло на бортике ванны. Бил снова. Бил еще. Бил ногой по красивому мокрому лицу, пока он лежал на кафеле. Слышал хруст. Заломил ему руку при новом купании, для удобства. Знал, что высадил из плеча. Потом он кричать перестал совсем. А затем показалось, что его здесь нет. Пощупал ему пульс. Убедился, что жив. И вспомнил слова мента, под утро, о фокусе в пресс-хате. Бил его долго. Бил от души. Знал, что он чувствует – пусть больше не кричит, пусть даже как будто не дышит. Бил до конца, устал до изнеможения. Сел рядом передохнуть. Закурил. И тут услышал, как открылась дверь. А потом из коридора донесся голос Турбо: - Это менты! Это блядь всю дорогу - менты! Да мы их в землю втопчем! И Валерка застыл на пороге.
331 Нравится 797 Отзывы 72 В сборник
Отзывы (23)