Часть 24
9 июня 2024 г., 12:56
Весной восемьдесят седьмого у Сашки на квартире собралась большая игра. Вова не садился с ним за стол, еще давным-давно, на боксе, понял, что честной игры не выйдет – да и в честной он, с шансами, Вову выщелкнет. Сашка умел то, о чем Вова читал, с упоением, и что кое-как пытался себе представить, туманно и умозрительно, но никак не мог осуществить на практике. Он прекрасно считал карты. Было не вспомнить, что там у него стояло по математике, но в чьей руке греется дама пик, а в чьей – набор из трех шестерок, Сашка знал обычно после первого круга, и оседлать волнующий, для всех – неуправляемый ход игры, ему было все равно, что Диляре – разложить по шкафам мытую посуду.
Подготовка началась за три дня. Скорлупа под Валеркиным тщательным, сварливым надзором отдраила Сашкину прокопченную хату. Были куплены, вскрыты и снова запечатаны в целлофан умелой рукой Миши Сома с Кинопленки три колоды. Желтый тогда еще не был в старших у Дома Быта, он с пятеркой ребят пытался крышевать теневую точку по разливу и колдовал какую-то совершенно нахальную бодягу – с пестрыми, художественными этикетками, под заграничный дефицит. Этикетки в этом пойле были лучшей частью, ходили шутки – о том, что он Желтый не от Желтухина, а потому, что льет ссанину в тару. Тем не менее, планы на это дело возлагались обширные, Сивуха ревниво смотрел на эту затею, после того, как его самогонный аппарат разнесли в осколки и Саша стал называть их мечту о постоянном денежном притоке «Трест, который лопнул», а артель Желтого готовилась к шотландскому виски (ударной яблочной самогонке с подкрасом) присовокупить ямайский ром, и этого рома, на пробу и от души, Желтый выдал Сашке три бутылки, чтоб разливались на всю честную компанию, в рекламном качестве. Саша попробовал, сказал, что на первый почин – не отрава, но без подстраховки водочкой не обойтись. Собралась простая закуска. Притащили второй стол, этой операцией Вова руководил лично: разбодяжив в водке пол-бутылька корвалола, он отправился к консьержу на Белинского, сочинил ему историю про то, что очень нужно попасть к девочке под дверь, и когда тот открыл торг на градусы, щедро принялся подливать ему. Заснул он через полчаса. Стол вынесли деловито и при всем честном народе, дескать, завелись паразиты. По этому случаю даже повесили табличку на входную дверь, таких у Сашки с Сивухой собралась целая коллекция: на домовых кражах они предпочитали работать под электриков, была еще табличка газовщиков, для эвакуации жильцов – с квартиры, где деньги лежат, - и левые корочки санитарной службы. Рисовал, кажется, тот же пацан, что Желтому – этикетки. Его звали Коля Сваха, хотя раньше погоняло было другое. Известен он был тем, что по очереди откочевал по Универсаму, Дому Быта, Разъезду – и, наконец, погиб на Кварталах, где посещал училище, когда ему высадили висок, потому что спросили за прописку – а ответ с агентурной информацией не сросся. Так Коля был жестоко наказан за наеб, которого с роду не было: просто его душа художника просила перемен сильно чаще, чем позволяли приличия, а за умелые руки это возмутительное непостоянство прощалось ему чаще, чем спустили бы любому другому. На похоронах не нарисовался никто, кроме семьи, взнос не заносили. Ему было девятнадцать лет.
Игру Вова ждал в неприятном, излишнем волнении, она будоражила его душу, как будто все еще был пиздюком. Отец, пытаясь приобщить Маратика к английской словесности, привез из Москвы три романа Яна Флеминга, в оригинале. Ничего не вышло, но Вова выменял английский Казино Рояль на перевод в перепечатке, и проглотил с наслаждением, за ночь. Стыдно было вспоминать, но той ночью Сашкина тесная кухня казалось ему далеким темным залом казино на побережье Франции, и пили паленку, лузгали семечки, курили Яву, а в воздухе все равно мерещился запах сигар, и женских духов, и сухого Мартини (не пробовал его ни разу в жизни, ни тогда, ни потом, но вкус навсегда вошел в память – как вкус свежезамешенного «рома», на жженом сахаре и травяном настое по рубль семьдесят из аптеки). Шумели листья за окном, а казалось, что шумит море.
- Ночь, нож, три кастета, по кварталам бродит сон, а в музее Тристепа добывают миллион…
Сашка напевал, довольный, разминая руки. Вдруг стало приятно и тепло на сердце, потому что пластинку с Капитаном Врунгелем слушали вместе – и Саша, когда кривлялся, нашел его взглядом. Подмигнул. Два стола были покрыты газетами, чтоб скрыть щель. Места не хватало, и менялись на заходы, это было к лучшему, мало кто замечал, что Вова не участвует, но когда заметили, Вова веско, собрав всю свинцовую мощь презрения к чужим понтам ответил:
- Не игрок.
Сашка работал без обычных скандалов и напряженья чужих нервов, выигрывал понемногу, расслабленно соскакивал с дуэлей, едва-едва, как девчонка коленку из-под юбки, показывал свою темную магию, но прежде всего старался, чтоб гостям было приятно, и даже проиграл Таиру Камню с Разъезда, чтоб тот мог щегольнуть. Компания подобралась удачная. Собирали, собственно, для наведения мостов. Никогда еще Вова не был на сходняке, где вот так, без дурных причин и надвигающихся войн, собирались старшие с трех районов. Чувствовал смешную, полудетскую гордость: прыгнул на новую ступеньку, пустили на посиделки к взрослым, смерти подобно было это показывать. Старался много не пить, чтоб не терять контроль, внимательно следил за тем, какой стороной поворачивается, но нервничал так, что потел – и, не переставая, грыз черемшу, по большой удаче доставшуюся из Тольятти, чтоб не грызть ногти. Праздник нарушился в одну минуту: сидели оживленно, отправляли гонцов за добавкой, звонили, чтоб привезли бабки, словом, дверь не запиралась. Стихли разом, когда в кухню к Сашке вошел мужик. Вова тогда не знал его.
Сигаретный дым, две желтых лампочки. С Сашкиного кассетника в полной тишине надрывался Высоцкий. А мужик оглядел их, вдруг широко улыбнулся, ласково, как любимого плямяшку, хлопнул Сашку по плечу – и протянул руку. За спиной у мужика маячил участковый – и летеха, в полной форме.
Саша руку не пожал. Вова чувствовал, как поджалось брюхо, словно в ожидании удара. Смотрел на него, не отрываясь. Знал, что с остальными – так же.
- Иска, ты чего? Я ж так чисто, зашел поблагодарить, за плодотворное сотрудничество. Мы как раз с выезда вон – а тут свет горит.
Саша плавно, медленно сделал затяжку. Во вторую руку, между делом, взял бутылку: пустую, за горлышко. На мента, конечно, нападать не собирался – ждал, как бы не пришлось обороняться от «своих». Наконец, он сказал:
- Меня Саша зовут.
Вова почувствовал зыбкое, смутное облегчение в толпе. Мент не растерялся, прищелкнул языком – и потрепал его по волосам, как ручного пса треплют по холке. Они ушли. Игра рассосалась тут же, народ даже не разбирал банк. Смотрели вдвоем с Сивухой, как Саша тщательно, неспешно курил на опустевшей кухне. Лениво замяв сигарету в консервной банке, он наконец поднял взгляд.
- Ну, чо расскажете?
Вова не удержался:
- Это ты скажи.
Сивуха молча тормознул его за плечо. Спросил:
- Как разгребать будем?
Саша сделал неопределенное движение головой:
- Ты со мной?
- Смотря, что у тебя есть ответить.
- Ну все понятно, чо. Все на своей стороне.
Молчать Вова не мог, было не вытерпеть:
- Ты его знаешь?
- Ага. Опер, с района. Недавно заехал. Ильдар как-то там… не помню.
- И?
Сашка поднял на него взгляд:
- И что?
- Что он здесь – что ты – ты понял все.
Был благодарен за ладонь Сивухи на плече. Не мог рвануть вперед. Не хотел – отчаянно – причинять ему вред. Но знал, что не прав, что так нельзя, и что по-хорошему – топить должен до талого.
- Вов.
Он поискал в шелухе остатки семок. Нашарил закрытую, щелкнул на резцах.
- А есть чо-то такое, чему ты обо мне не поверишь, нет?
В тот момент казалось, что кисель – вместо пола, что не на что опереться, что любой шаг неверный, и будет потом себя не простить. Его глаза, как сладкий чай, как обещанье дома. Ничего не сказал. Не мог в ту ночь спать. Через два дня его встретили и зажали с железом у гнилого забора во дворах, за Зинина.
Теперь, когда обсуждали с Маратом и Розкой расклад, вышла безобразная свара.
- Да тут решать нечего –
- Вот именно, что нечего, мы не будем Сашкину долю отдавать –
- Ты перегрелся, что ли? Чо, к отцу пойдем, скажем, так и так, мы тебя в блудняк втравили, теперь завода больше нет?
- Не пойдем, конечно –
- Ну а чо тогда отвечать будем? Вилка в два зубца –
- Нахуй их слать будем, с такими предъявами.
Марат опустил тяжелый взгляд, просели плечи. Хотел сплюнуть, но на пол при жене – не мог.
- Как бы нас на том хуе не прокатили.
- Ты когда такой пуганый стал?
Наконец, встретились глазами.
- Тебе самому прошлого раза мало вышло?
- Я человеку в прошлый раз хребет сломал. Кости покрошил –
- Я хочу увидеть, как моя дочь растет.
- Ну вот чтоб ты мог как раз.
Роза курила, сидя на подоконнике.
- Это, конечно, очень благородно все, но мы с ним от и до рассчитались. Я так, напоминаю, на всякий случай.
- Он ходить не может, Роз –
- И мы это в цифрах учли, к общему соглашению.
А в их новой квартире пахло свежесваренным кофе, и кухня цвета яичного желтка как будто притягивала солнце, впитывала впрок, на столе лежала детская игрушка с крупными цветными кнопками, коровка говорит «му», козочка говорит «ме», твой брат говорит -
- Это мой бизнес.
- Только все боевое крыло я к тебе набирал.
Оба подорвались, стояли теперь вплотную, а Маратик по-прежнему смотрел на него снизу вверх, и так легко было обмануться, убедив себя, что он еще ребенок, он еще играет в Вовиных солдатиков, честно выклянченных под уход в Афган, он легко плачет, отвернувшись к стене, и гнет пальцы за троих на людях, ест мороженное «крем-брюле», капая на куртку и брюки, и верит, что Вова ростом – пять метров, что для него Вова повернет Землю справа налево, что разрулит любой замес и достанет звезду с неба, потому что Вова – его старший брат, и кому еще бежать, кому еще здесь верить.
- Ты чо мне, в башку целишься?
- Не хочу. Но если приказ отдавать придется – там и проверим, кто кого послушает.
- Это Кащей, блядь. Кащей ебучий.
- Я не буду из-под него табуретку дергать. Не теперь.
Роза произнесла с мягким, грустным укором, как будто ей было за него неловко.
- Вов –
- Это не по-мужски. Не по-людски, в конце концов.
Марат отступил – и, как будто эта перепалка стояла ему всех скопленных сил и впитанного солнца, побежденно, по-стариковски опустился на стул.
- Я не хочу снова воевать.
- Это не мы решаем.
Вова положил ему ладонь на плечо и увидел, что глаза у него – больные от бессонницы и совсем потерянные. Марат тихо признался:
- Не могу.
Вова присел перед ним на корточки, совсем, как в детстве, когда уговаривал, что пойти в школу надо, что шесть уроков пролетят – он даже не заметит, что потом Вова сам его заберет.
- Ты думаешь, они если поймут, что мы схаваем, они чо, на полпути тормознут –
Роза перебила его так деловито и буднично, что Вова не сразу понял, о чем речь.
- Очень мило, конечно, Вов, что ты на третьем десятке решил спидораситься –
Марат отпрянул, как от огня, но не от Вовы – от них обоих. Стул с грохотом полетел на пол.
- Дәшмәскә!
- …но это все-таки как-то не наши проблемы –
Так странно было смотреть на брата. Он побледнел. У него сжались кулаки. Дергался подбородок. И Вова видел, что он в панике. В жуткой. Всю жизнь боялся – что кто-то узнает, кто-то поймет, кто-то, что главное, скажет однажды вслух, выпустив джина из лампы, сорвав печать, пустив по ветру жадное, голодное пламя, даст жизнь этой невозможной, непоправимой правде, даст ей разрушительную, священную, всесильную мощь, и ничего не останется – от Вовы. От их старой жизни. От маленького, пропитанного запахами книг, и плова, и древесного лака мирка, где в стены въелось столько обид и радостей, столько надежд и признаний. Их дома не станет. Истлеет и рухнет мир за окном. И только пепел понесет неукротимый, неумолимый ветер.
Теперь у Марата срывался голос:
- Мин синнән сорадым!
Роза – как всегда – отказывалась укромно закрывать дверь, переходя на татарский:
- Ну что – что – что, кто-то что-то не знает, что ли?
А Вова смотрел, как он спорит с женой, и не чувствовал ничего. За окном только-только кончился летний дождь, листья были мокрыми, свежими и блестящими, и вдруг вспомнил, как с Сашкой смотрели в Аисте «А я иду, шагаю по Москве».
- Мин сиңа әйттем.
…и я пройти еще смогу.
- Ну кто-то ж должен вслух сказать-то –
…соленый Тихий океан
И тундру, и тайгу…
- Пусть трахается, с кем хочет, в конце концов, но дело-то есть дело -
- Не смей -
- Ну что меня, отсюда услышат, что ли?
Сашка пел, заложив руки в карманы, мимо прошли девчонки, и он, удали для, проводил взглядом красную юбку в горошек, праздник круглых бедер, сокровище легких ножек, она обернулась в ответ, смеясь, и было жарко, во дворе выбивали подушку, показалось сначала – летел пух, потом стало ясно – лопнула ткань и понесло перья, белая пена рвалась на улицу, на пыльный горячий асфальт, снег посреди весны, знамение – ангел ударил крылом и оно рассыпалось тысячей перьев, не мог дышать от духоты, от ревности, от непомерного, неизъяснимого счастья, которое рвало грудь, словно ткань старой подушки, и перья летели под ноги, без конца, и уличный пес ловил их в пасть, а потом упал, нырнул в них, и исчез под белой волной.
Надо было соврать. Уйти в отказ. Газонуть в ответ. Тысячу раз крутил в голове, как будет обставляться. Выдумал тысячу отпизделок, тысячу отступных. Заржать ему в лицо. Разбить ему рот. Валить, немедленно, пока несут ноги.
«Ну все нормально. Все на своей стороне». А потом Сашка ввалился в качалку, подволакивая правую ногу, у него на лице была кровь, крепко прилетело по локтю и плохо слушалась рука, нож для толстого картона – с маленьким, злым лезвием и ржавчиной на синей ручке, - никак не отмывался, и той же ночью Сашка его скинул, Вова не спрашивал, кого ужалило и как ушел. Тогда ничего не могли сказать друг другу. Хотелось слизнуть кровь с его кожи, стереть удар. По-прежнему не верил ему до конца. Стыдился – что не верил. Боялся, запоздало и смертельно: того, что с ним случилось, могло случиться, если б не отбился, колотилось сердце, не знал, как дальше бы дышал, если б его там кончили, и все-таки сидел на скамейке, под штангой, и не подал ему руки.
А Роза в бреду сказала: «Саша» - чтоб Вова ехал к нему, нашел его, чтоб он помог разыскать Марата. И потом – «Я думала, он не станет», про мента, который выстрелил ей в грудь. Но этого хватило, чтоб подписать Сашке приговор, потому что заранее – был готов. Потому что тоже - тысячу раз ждал, что этот момент настанет.
Розовая вода на кафеле, в квартире на Восстания.
Невесомая дрожь под влажной больничной простыней.
Весна восемьдесят седьмого.
Лето восемьдесят первого.
Сашкины ладони на щеках. Зассанный бродячими кошками чердак. Оба в форме, столкнулись голыми коленками и упал, отпрянув назад.
А когда Турбо предлагал отжать у Сашки тачку, не нашел слова, чтоб сказать: так не будет, так нельзя, я не пойду грабить человека, которого уже опрокинули с бочки, общими силами, который один на один дал бы отпор, а теперь раздавлен толпой, которого я уважал когда-то, в конце концов… не было слов. Сказал: кому нужно его позорное корыто.
Все нормально, чо. Все хорошо. Все взрослые люди…
- Марат. Он со мной.
На секунду, заполошно, испуганно, брат оглянулся. Вспомнилось мгновенно: ему восемь лет, залез на спинку стула и стащил с гвоздя, под самым потолком, болгарскую маску. Пытался надеть, приспособил обмотку от коробки с тортом, кое-как привязал за лоб, завязал на затылке, дурачился, бегал за Вовой – и, наконец, разбил. Спрятал осколки под свою койку и умолял Вову не выдавать. Отец, конечно, спросил, куда маска делась. Вова ответил тут же: разбилась. И поймал вот такой же – преданный, раненный, смертельно напуганный взгляд. Потом Вова сказал: я разбил. Ждал, конечно, что прилетит, в тот раз с нетерпеливым азартом ждал, что ответит: был так разочарован, когда отец молча вышел на кухню. Он берег маски трепетно. Тогда, Вова помнил, смешно и жалко было на него смотреть: тридцать лет через одну проходную, чтобы слаще жрать и мягче спать, чтоб заставить дом барахлом, выходные пропадать в комиссионках, отчаянно рваться по звонку с раннего утра и глубокой ночью за новыми сокровищами, выкупать с рук втридорога, - и, в конце концов, налив стакан, представлять себя путешественником, исследователем, покорителем семи морей, под осколками чужих приключений, чужих жизней, прожитых наяву, отважно, всерьез и на полную, пока он оставался нелепым потным туристом в сувенирном ларьке. Смешно быть перестало, когда на тюрьме «травил роман» и рассказывал о яхтенных регатах, джунглях и пестрых шелках воздушных шаров, отчетливо понимая, что сам никогда не отправился в путешествие дальше Жуль Верна, никогда не видел океана ближе, чем в Капитане Врунгеле.
Марат швырнул кофейную чашку через всю кухню, в свежевыкрашенную стену. Роза даже не вздрогнула.
- Не сходи с ума.
Вова стоял молча. Утешить брата в этот раз ему было нечем. Нечем защитить.
Не заходил так далеко, чтоб представлять. Тошнота затапливала тело, страх парализовывал. Когда кошмар сгущался, слабый, беспомощный свет – не важно, дневной, электрический, - никак не мог рассеять ядовитую, стирающую темноту, она занимала собой все, расплывалась, как чернильное пятно – на воде, на листе, и у него больше не было лица, она проходила сквозь кожу, размягчала кости, наполняла череп и в мокрую кашу растворяла мозг, и он исчезал, ото всюду, бесследно, непоправимо, ничего не оставалось, кроме пятен, кроме ядовитых черных клякс. Знал все слова, которые в таких случаях говорят, знал, что дальше – растопчут, казнят. Знал, что будет кровь, и – что хуже, стократно, - будет унижен, непоправимо.
Что потеряет его, тоже знал.
Потеряет их всех, неизбежно.
Ждал всего, что положено было ждать. Но теперь – когда катастрофа обрушилась, а темнота не пришла, чтоб стереть его с уютной чистой кухни, - ждал без страха, в ошеломлении, в невесомости, и в голове вместо воздушки была космическая тишина.
- Вов, я не знаю таких бойцов, которые за глиномесом пойдут. Тебя конечно уважают, но это дело, знаешь, приходящее.
Ответил ей легко, играючи, как на дележке: с ней было сильно проще, чем с братом.
- У нас с твоим мужем одна фамилия, это чистый самострел, если полетим – то одним вагоном.
А Марат вдруг сказал:
- Знаешь, чо самое смешное? Я шесть лет тот вечер вспоминал.
Он поднял стул. Сел, закурил, как взрослый. Вова не сразу понял, о чем речь. Видел, что совсем не понимала Роза.
- Тогда, в ДК. Я вышел ее подождать. И сказал тебе. И потом мы зашли.
У Наташи были болгарские, фруктовые духи и шерстяное платье. Ее тело было наполнено мягким теплом и – как Сашкины глаза, как мамин голос, - несло с собой обещанье дома. Когда прижался к ее груди, чувствовал биенье сердца, размеренное и легкое. Ее талия – как музыка – текла под ладонями, и в тот вечер верил, что начнется совсем другая, настоящая жизнь, что станет лучше, что отведет ее дорогой стылых, алмазных звезд в небесные чертоги, и будет не о чем жалеть, и нечего стыдиться, никогда. Что навсегда отступит темнота.
- Ты ушел со своей, я вышел в сортир, и Зима поймал меня на лоха, с полным карманом пустого пиздежа. А в это время Турбо сходил пустил слушок – чо – и вся дискотека про нее терла, кто во что горазд. Я только увидеть успел, как она бежит. И я-то не знал ничо. А ты меня поймал – ну, там, на лестнице, сразу. Как ждал. И реально ждал, да ведь?
Марат смотрел на него снизу вверх, щурясь, как на солнце, и давил кривую лыбу, чтоб было, чем заслониться.
- Турбо подбежал – а ты ничо с него не спросил. И у него не спросил. Потому что ты уже знал, чо случилось. Вы ж перетерли, правильно? Пока я ее встречал? Он без твоего приказа тогда с цепи б не рыпнулся.
Девочка в сарафане на бадлон и легкие волосы, светлые, как робкое весеннее утро. Ее глаза, блестящие от слез.
- А я говорил, она со мной. Но ты ж меня предупреждал, чо.
Вова предупреждал.
- Чо молчишь-то?
Во рту пересохло. Неловко откашлялся, плеснул в пустую чашку кипятка.
- Все так.
Видел, как он вздрогнул. Пепел упал на стол. Вова задавил уголек.
- Ты чо услышать хочешь?
Слова были не те, не бодались перед пацанами на коробке, не перед кем было себя показывать, про Розу смело можно было забыть, ее сейчас волновало совсем другое, не он, не их с Маратом давняя история, не девочка с легкими светлыми волосами и не те уродливые, жирные трещины, в которые оползала и рушилась их семья. Ей под кожу, конечно, засело воспоминание: то, что Марат хранил его – в мельчайших деталях, шесть лет. Вряд ли так же подробно мог вспомнить их свадьбу или первую близость.
Дверь закрылась, тихо, невесомо, едва скрипнув, прямо как дверь в Сашкину палату, и растаяли в воздухе ее шаги.
Сел к нему. На развалинах, под обломками – нечего больше было беречь. Разлетелись в пыль зеркала.
- Я тогда думал, с ней все. Отомстить можно, починить – никак. И тебе там будет только горе, а так – чо, две недели ходили, через две забудешь. Она как умерла для меня. Я вон для жены твоей умер сейчас. Для тебя – тем более.
- Хуйня.
А пока говорил, перед глазами вдруг встала площадка садика – и сгорбленные тени вокруг Славки Могилы. Сашина ладонь охранительным, позорным весом лежала на плече. Окаменел и не мог издать ни звука.
- Ты, может, никогда не простишь до конца.
- Хуйня –
Не дал ему перебить:
- Но я тебя защитить хотел. Только ранил хуже всех.
Марат выпалил, наконец:
- Я с двенадцати лет знал.
И впервые Вова почувствовал, что не выдержит. Не мог вдохнуть. Рухнул в обрыв.
- У нас полтора метра между койками. Ты его – ты во сне говоришь.
Думал, подняться не сможет. Ноги были чугунные. Страшно было наступать на пол. В ту секунду казалось – все мираж, не опереться. Годы напролет, пока мучился, прятался, пока жал себе на горло, кое-как с собой договаривался, клеил из лоскутов отражение в зеркале, кромсал живую плоть и заново шил себя по кускам, - был на свету, на виду, искалеченный, копошащийся, жалкий. И даже не заметил. Не почувствовал.
- Я ее любил.
- Я знаю. Теперь.
Язык едва ворочался. Наконец, вырвало в раковину. Сконфуженно смывал блевотину в сток. В глубине квартиры заплакал ребенок. Повернулся к нему.
- Сашка – моя семья.
- Не моя.
- Не поможешь – хотя бы не мешай.
Куда-то делись пять часов. Себя нашел на лавке, на детской площадке. Мелкота носилась. Во двор воткнули новую «лазалку», с горкой. Ее облепили дети. Подальше, на пыльном пустыре, пацаны сражались в футбол. Не сразу понял, что кричат – ему. Опустил взгляд, увидел драный, чиненный горелкой мячик под ногами. Катнул его, поднялся, выпрямился – и вдарил пасс.
- Спасибо, дядь!
В восемьдесят седьмом, Сашка, не дожидаясь, пока волна накроет с головой и унесет, собрал общий. Тогда казалось – ошибка, безумная, его линчуют. На коробке столпились все возраста: и суперам пришлось вышибить дворовую ребятню, вот так же гонявшую мяч. Он потом поселился в качалке. Когда Сашка подошел, гул был опасный, яростный, толпа волновалась, и в ней тяжело было устоять: чувствовал, что вот-вот сметет, хуже того – что придется, может быть, ей подчиниться, придется неизбежно, как бы ни упирался. Сивуха не пришел. Это Вова понял потом. Сашкин митинговый, комсомольский голос.
- Я смотрю, у нас тут подросло молодо-зелено, ментами не стреляно, в стакан не принято. В связи с чем назрела острая необходимость в классном часу.
Хотели перебить. Заголдели громче.
- Ебальники затворили, время для вопросов к докладчику будет дальше. Ты!
Выдернул Дино из толпы.
- У тебя, родной, сколько приводов?
За шумом утонул ответ.
- Чо шепчем-то, это гордо звучать должно.
- Три!
- Общался с мусором?
Дино двинул головой, мол, допустим.
- В кабинет одного звали? Бумажку писал?
- Не писал!
- Чо, и протокол не подписывал?
Веселое, панибратское недоверие на Сашином лице. Дино потерялся. Это заметили. Кто-то крикнул из толпы:
- Да все подписывали –
- Все подписывали, ага. Кого и мамка с суток забирала, чо, все свои. К кому и домой учет заходил – чо, не заходил?
Король крикнул тогда, он был смотрящим за суперами:
- Руку чо-то не жал –
И Кащей разом выдернул его из ряда.
- Верно мыслишь. А знаешь, почему? Потому что посмотреть на этот спектакль было некому. Перед кем ему исполнять, перед батей твоим? Так он только порадуется, что сынка за ум взялся.
Кащей приобнял его за плечи, крепко притянул к себе, и так же, как новый опер, потрепал его по волосам. Король не сразу отбил его руку.
- Чо, разве мы не кореша? А со стороны – похоже.
Кащей толкнул его только чуть сильнее дружеского хлопка по спине – но не один Вова видел, как мощно Короля протащило вперед, к своим.
- Рассказываю один раз, чисто от щедрот, бесценного арестантского опыта. Когда вас, балбесов, стреляющих по копейки рубль, все-таки серьезно прищемят, всех вас будут таскать на допрос. Всем вам скажут, что друзья-товарищи вас уже сдали с потрохами. Еще так встречу устроят, чтоб ты выходил, а твой братан – навстречу. И на прощанье тебя по плечику похлопали, как будто ты тут самый верный стукачок.
Вдруг услышал голос Гвоздя, чуть прижатый, как будто он с трудом собрал запал:
- Было.
И неожиданно повторил сам:
- Было-было.
Строго говоря, не было, но когда бегал ручаться за Вахита, с Сашкиным старым значком на лацкане, похожий номер наблюдал.
Чувствовал, как ослабло давление. Как понемногу покорялась волна.
- Все наши рожи, погоняла, имена – кто чем отметился под солнцем – все записано в ментовке. Половина из вас на учете бегала, вторая бегает щас. Откуда я знаю, что никто из вас не стучит? Не знаю, я вам верю, как пацан пацанам, пока не случилось печального.
И он крикнул, перекрывая шум, и в тот момент Вова понял, что его воле противиться труднее, чем волне. Что волна будет ей послушна, как бы не кипела, как бы не гремел шторм.
- Откуда ВЫ знаете, что я не стучу? А я такой щас на три района один, про кого вы это точно знаете. Потому что стукач для мента – как для бляди камушки, сокровище, радость и будущее. И ни одна блядь не скинет брюлик в унитаз, а ни один мент не засветит за хуй собачий всем живым стукачка: он ему нужен чистенький. Чтоб вас подсекать – и шить дела. Здоровые лбы, а все как скорлупа, блядь.
И он сплюнул в пыль, а через полчаса с Сивухой допивали паленый ром, и было ясно одно:
- Новый мент шибко ебкий.
Сашкина девка тогда подогнала наводку, на жирную кооперативную хату. Одна беда: с нее не уезжали, всегда, как на притоне, крутилась пара рыл, и ясно было, что выставлять придется с боем.
- Хайло светить нельзя, поедем на этап.
Сашка сделал большой глоток и зашипел: разошлась битая с вечера губа.
- Дело требует работы мысли.
В больнице у Сашки был вечером. Он лежал весь мокрый, тяжело дыша, веки набухли, и рука осатанело комкала простыню. Учился ходить заново. Давалось с боем. В палате сложней всего было – поворачивать, выходить в коридор его заламывало, и Вова с удивлением понял при первых попытках его уговорить, что у Сашки все это время была гордость – упрямая и бескомпромиссная, наткнуться на нее было все равно, что в детства попасть ногтями по камню, роя землю руками. Эта гордость не знала ни чинов, ни медалей, ни чести, ни форса, она свободно и без помех жила в нагом теле, не просыпалась вовсе, пока это тело кочевало по чужим рукам и постелям, не поднимала головы, когда он тихо улыбался и давал по тормозам, когда жал руки тем, кто с роду его не уважал, когда прощал то, что нельзя было прощать, когда садился за стол с теми, кого мало было втоптать в землю. Но эта гордость подняла его с серого снега и заставила сесть, когда на отшиве его отделали в сырое мясо, и она крепко сжала ему челюсть, заставив боль молчать, и заставляла раз за разом, сколько бы ни прилетало на его адрес, и сокровенней этой гордости – и этой боли – у него не осталось ничего. Койку подвинули, место расчистили. Теперь Сашка спал у стенки, телевизор уехал к другой стене, и каждый день, навалившись грудью на перекладину стариковских ходунков, он пытался добраться к этой стене от окна. В последний раз даже смог повернуть назад.
Вова задрал пижамные штанины до колен и принялся растирать немилосердно сведенные лодыжки. Саша сперва сжимал зубы, потом с усталым облегчением застонал. Вова сел к нему на кровать и сложил его босые ноги себе на колени. Захотелось прижаться губами, к прохладной стопе. Понял, что улыбается, и украдкой взглянул на Сашку. Тот смотрел на него из-под опущенных ресниц. Кудри разметались по наволочке. Украдкой, скользнул ладонью по его теплому бедру. Точно знал – без оговорок, без поэтичных преувеличений, без романтических заплат из облаков и пороха секундной экзальтации, - что ничего на свете ему больше не нужно. Лишь бы Сашка был рядом. Его невыразимое, непомерное, ежедневное, привычное, святое волшебство.
На экране крутился Лев Зимой. Хорошо его знал, когда-то всей семьей были в кино – отец достал дефицитные билеты, потом бегали в Аист, в десятом классе, свинтив с последней физики: учительница была беременна, рассеянна, не отмечала их в журнале, и вся, казалось, была подчинена тому, чтоб научиться за двоих дышать и двигаться, ее кукольное, совсем молодое лицо светилось полной, беззаветной сосредоточенностью, но никого из них она уже не замечала. Шла сцена «с кроватями и занавесками». Король Генрих пришел к Филиппу, не зная, что трое его сыновей уже пошли на измену и обещали Филиппу союз, лишь бы захватить английский трон. Небесно-голубая накидка и голые локти Тимати Далтона. Прекрасно помнил этот отрывок, почти наизусть. Самодовольную, счастливую до куража улыбку Филиппа – и ласковые глаза Генриха, готового сожрать его живьем.
- Что это за мужество?
- Приливное мужество. Оно то приходит, то уходит.
Бери, что хочешь, старик, то графство – это, оно мне не нужно. У меня есть время.
Генрих поднялся с места.
- Я только что выиграл, ты ведь заметил?
Вова подвинулся к Сашке ближе, тот повернулся на бок, чтобы можно было лечь вдвоем.
- Ты выболтал мне весь свой план, ты показал мне, как работает твой ум – и что ты за человек, а я не сказал тебе ни слова, мальчик, для моих старых глаз это очень похоже на победу.
Сашкины губы шевельнулись на последней реплике. Это был его – любимый момент. Если бы Вова назвал свой, это, конечно, была бы реплика Филиппа – «Я король: и ни для кого не мальчик». Помнил, как примчался домой. Стоя на коленях, на нижней полке в дедушкином кабинете нашел Черчиллевскую историю Британии, чтоб посмотреть, чем кончилось кино: и потерпел ли Филипп поражение. Он так и не победил Генриха в бою, но пережил, на тридцать лет. В ту секунду, с холодными щеками, с колючим свитером, стянувшим горло, с суматохой и детским, отчаянным нетерпением, Вова праздновал вместе с ним: решив, что другой победы им не надо. Даже если он не сделает больше бабок, не купит квартиру в шесть комнат вместо пяти, не вобьет свое имя на доску почета, в гранит и в историю, он переживет отца, неизбежно, и в наследство получит не трон – даже не пять комнат – ему достанется целый мир, просторный и свободный, послушный его взгляду, его желанию и его слову, потому что отныне их крохотную, несущественную, в общем, для большой истории летопись будет писать он сам – и сравнивать себя станет не с кем.
Вдруг на экране произошло необъяснимое. Вове даже показалось на пару секунд, что он сходит с ума.
- У таких, как ты, готово мнение на каждый случай. Как доблестный король относится к содомии?
Вдруг вернулось чувство – как у Маратика на кухне. Не стало пола под ногами и воздуха в груди. Не на что было опереться. Сашки, конечно, не было рядом. Не знал, где он сам. Какой день, какой год. Как его имя. И где рассудок глотают миражи.
- О Ричарде ходит так много легенд, давай послушаем твою.
Филипп рассказывал об охоте, о том, как Ричард Львиное Сердце, солдат, поэт, будущий наследник английского престола, его дорогой друг, может быть, единственный друг, взял его с собой. Они мчались весь день. Филиппа сбросила лошадь. И он очнулся – от прикосновения к своей щеке. Ему было четырнадцать лет.
Сашка почувствовал, что Вову трясет, но понял по-своему. Зачем-то показал ему открытые ладони.
- Все хорошо. Я не трогаю.
Попробовал отодвинуться, но столкнулся с поднятой ручкой больничной кровати.
- Прости.
Понял, что никогда прежде от него не слышал этих слов. Обоим казалось пустым, беспомощным. Пацаны не извиняются – потому, что готовы принять последствия, остальное – слабовольный побег, недостойный мужчины. Сашка, должно быть, даже не понял до конца, что сказал, имел в виду – скорей всего – прости, что не могу съебать в сторонку. Вова рывками, жадно втягивал воздух. Показал рукой, мол, нормально, ничего. И вдруг Сашка повторил:
- Прости меня.
Стиснул его так, что ему, должно быть, было больно, но он вытерпел. Сашкина ладонь грела затылок. Кое-как переплелись ногами. Вжался ему в грудь и не мог оторваться. Невыносимо скучал по тому, как его запах укрывал лицо. В детстве, так прятался под маминым газовым шарфом, и запах ее духов тек по коже. Когда наконец смог говорить, объяснил про сцену. Сашка закурил сигарету. Передал ему.
- А она всегда здесь была. По ходу, просто под советский экран резанули: я сам охерел, когда целиком увидел.
Вова не знал, как задать вопрос. Наконец, проговорил:
- И все ее видели?
Сашка развел руками: натурально, весь мир.
Весь мир ее видел. И ничего не случилось. Никто не сжег кинотеатр. Люди не громили залы. Тимати Далтон и Энтони Хопкинс не сблевали себе под ноги, получив такой текст. Вроде как, фильму дали Оскар. Весь мир видел.
Весь мир видел.
Мимо ходом, в кино о рыцарях и королях.
Весь мир видел, как Филипп протянул Ричарду руку.
«Два года я скитался по всем закоулкам ада» - «Странно. Я тебя там не встречал».
Сашка пощупал Вове лоб.
- Ты не заболел у меня, братец? Чо-то тебе седня нелегко.
На языке вертелось:
- Мы никогда не жили в темноте.
Но сказать это вслух Вова так и не смог. Нашарил под кроватью бутылку. Глотнул из горла. Передал Сашке. Настало время говорить о главном.
- Ну чо. Все понятно.
Заметил сразу, что Сашка, катая в ладонях стекляшку Мателля, на него не смотрит. Видел задумчиво выставленную нижнюю губу. Его усталое лицо. Тень от его ресниц. И все было не так. Должны были праздновать вместе. Но Сашка явно ему не поверил.
- Все понятно, чо.
Наконец, поймал его взгляд.
- Ты будешь дергать из-под меня табуретку. Я отобьюсь, если смогу. Чо пришел-то?
- Саш –
- Не первый день знакомы –
- Саша.
Смял его изуродованную кисть.
- Я не стану.
Он крепко сжал пальцы, на рефлексе, Вова увидел внезапную и такую странную в этот момент злость, в уголках его рта, в его сонных глазах. Накрыл его ладонь своей.
- Я с тобой.
Поцеловал его запястье.
- На этот раз, до конца.
Саша вдруг мгновенно обмяк, откинулся на подушку. Хватка тут же ослабла, его рука невесомо, без усилия выскользнула из Вовиных.
- Это просто бабки.
- Нет. Нет, это ты.
Прижался губами к открытому бледному лбу. Кудряшка защекотала нос, и едва успел отстраниться, чтобы чихнуть. Сашка посмеялся. Показалось, мог бы ходить по воде – и командовать ветром, скользить по проводам и тушить в кулаке уличные фонари.
Попросил его:
- Так что если есть варик запрячь крышу, которой ты Марату угрожал, щас как раз самое время, нам нужны все войска.
Сашка сделал осторожное, почти кокетливое движение плечом, лизнул губу и увел глаза.
- Блядь – только не говори, что блефовал.
В марте восемьдесят седьмого умерла баба Валя. Квартира на Зинина стояла пустой. Диляра не хотела разбирать – не те были отношения. Она не отказывалась, не огрызалась, с отцом не ссорилась, просто как-то так выходило, что день за днем, неделю за неделей порядок там не наводил никто. Как-то раз отец зашел выпить водки, не выкинул банку от шпрот и на жаре в соленом масле прикормились мухи. Вове с Маратом пришлось провести целую охоту, со счетом на очки, кое-как их перебили, в основном – Маратиковым яростным напором, он честно получил свой кулек Каракума и честно обожрался до аллергических пятен по щекам, но за залежи хлама приняться не было сил. В конце концов отец достал портмоне, усадил Вову перед собой на кухне, достал полтинник, подумал, заменил на двадцатку, добавил вторую под Вовиным скептическим взглядом – и предложил джентльменское соглашение: не важно как, не важно, с кем, но разберите рухлядь, отложите ценные и памятные вещи, а остальное свезите на свалку, чтоб можно было сдать жилье: у отца на примете была положительная пара, инженер из его отдела с молодой женой – выслуженное непосильным трудом жилье оставалось старой. В качалке Вова обмолвился об этом деле, как о работенке на день, для скорлупы, но Сашка немедленно осадил его:
- Давай-ка посмотрим, чем жила бабушка.
Казалось – пустяк, все понятно, колдовать не с чем. Впервые видел, как работает домушник. Первым делом Сашка отодвинул плиту, просадили через сито крупы, перебрали белье: было страшно неловко, сразу понял, что много грязного, отошел через минуту, не выдержав, с балкона вдруг услышал радостный крик – в шерстяном смятом носке обнаружилась заначка. Простукивали плинтуса, вертели картины. Вова вошел в раж, как будто играли в поиски сокровищ. Трясли и листали книги, перетряхнули всю библиотеку, вскрывали картонки от лекарств. Наконец, дошли до очевидного, Сашка вытряхнул и рассортировал баб Валину шкатулку. Дедово обручальное кольцо и золотой крест сразу двинул налево, серебряные серьги, цепочки и кулечки с бирюзой и аметистом – направо, бижутерию скинул на край, но потом придвинул к себе обратно неказистые сувенирные серьги, с эмалью из гжели. Задумался, видел, как морщина прорезала лоб. Потом Вова думал: Сашка решал, вскрыть карты – или по тихой забрать серьги себе.
- Дай-ка фокус покажу. Чайник ставь.
Из-под трех слоев каменного, соленого теста, покрытого краской и простой, дешевенькой росписью, выпарили две изумрудных слезы. Сашка остудил, потом, приоткрыв рот в тщательное, влажное «о», скинул их Вове в ладонь. Переливались, как в сказке, как в детском кино, небывалые камни с невероятной загадкой в сердце. Вова признался, чувствуя странную смесь стыда – и отрадной гордости:
- Не могу загнать.
Сашка хлопнул по плечу:
- Храни на память.
Отец потом их дарил Диляре, как новые: ну как – новые. С удачной охоты, из комиссионки. Они висели, едва-едва оттягивая нежные розоватые мочки. И снова – со смесью гордости и стыда – Вова держал рот закрытым, не напоминая, о женщине, которая умерла одна и которой некому было их передать.
А тогда в той квартире провели двое суток. Вова вымел пыль, отмыл им пару фарфоровых чашек, и пили в них крепкое, чилийское вино, простоявшее десять лет за холодильником. Баба Валя была переводчик с испанского. Читала Вове вместо сказок Маркеса. Говорила, что у Марата – солнце и огонь в крови, и что он был бы настоящим кабальеро. Очень его любила. Как-то в детстве угостила шоколадом с перцем, варила сама. Он страшно закашлялся. Диляре стало не по себе. Диляре не знала, что ни одна жена ее сына бабе Вале была не хороша, в основном потому, что был не хорош сын, и обижаться тут, в сущности, было не на что.
Остановилось время. Жили под тенью мертвеца, надежно укрытые, сами – как призраки. На пятом этаже ходили голышом, мылись вдвоем под вопящим, как банши, дрожащим душем. Целовались, и вино текло по груди, поили друг друга изо рта, Сашкин язык скользил по коже, жадно, бессовестно, бездумно, даже не дразня, вино текло, и пил его с Вовиного тела, и горела кожа. Разбирая библиотеку, повалились среди стопок книг, задевали их, переворачивали, и порхали страницы, повсюду были бумажные крылья, запах книжной пыли, ложе из тысячи слов, не могли оторваться друг от друга. Когда лежали валетом на диване – одетые, с короткой вылазки в магазин, уставшие, разморенные, пьяные уже простой советской водкой, - Сашка листал альбом Гойи. Вова в полудреме уронил щеку к плечу. И Сашкина стопа, в черном носке, расслабленная, мягкая, поднялась по его откинутому бедру, а потом вкрадчиво, сладко погладила Вову между ног. Ничего не происходило. Ни слова не говорили. Одна за другой, шелестели страницы альбома. Играла пластинка. И Саша ласкал его, украдкой, невзначай, не отрывая от альбома глаз, не торопясь. Услышав свой стон, Вова почему-то испугался, показалось, что игра разрушится, исчезнет колдовство, но Саша не остановился, даже не поднял на него глаза, только его гибкая упрямая стопа скользила вдоль Вовиного окаменевшего члена, и прижималась, тепло и нежно, к его мошонке, едва-едва постукивая носком, снизу вверх, по мягкой, расслабленной тяжести, и прижимала, опять и опять, его головку к бедру, и скользко было на коже, и Вова шире раздвинул ноги, закрыл глаза, чтоб потеряться в ночном небе, и это был первый и последний раз, когда он с Сашкой кончил себе в штаны, но ни о чем не жалел, ведьмы парили в воздухе, и оглушительно, непобедимо было их нагое сияние, путник, закрывшись плащом, ковылял, согнувшись, под их небесным хороводом, и некуда было спрятаться. Потом Вова читал в анализе картины, что ведьмы поймали и истязали мужчину. Не поверил ни на секунду. Обессиливший странник, старался сам не поднимать глаз от пыльных стоптанных сапог, бессильный перед черным небом – и свободным полетом чистой плоти. Еще не знал, каким громадным, невыносимым счастьем будет любить его. Избыточно, не в силах остановиться, смеялся наш Сашкиным вдумчивым комментарием, когда лежали рядом, вспотевшие, утратившие вес, готовые взлтеть:
- Мне вот эти вот два свежесвернутых кукиша страсть как нравятся у мужика.
К концу второго дня он сказал:
- У меня отличная идея.
А в Сашкиной палате решили так.
- Ладно, смех смехом, а пизда – кверху мехом.
Сам по себе воровской мир его не подопрет, Фарит прочно сидит до 2001ого года, он сам насквозь больной, и ему не упал ставленник с таким же хлипким здоровьем, если это мешает делу, деньги ему нужны немало, но он согласится на меньшую долю от противника, если Саша не сможет себя отстоять. Тем не менее, свои интересы есть у всех. Не может быть, чтоб в Жилке после смерти Хайдера на трон был один кандидат, если дети короля Генриха готовы были рвать друг друга зубами, в Жилке сейчас должна быть мясорубка. Кому-то из крупных игроков должен быть сильно не по нраву их борзый новый знакомый, и таких игроков должно быть с десяток, вопрос только, кто сгодится для переговоров.
У Сашкиной палаты столкнулся с Валеркой, предложил подвезти, но тот, смутившись, ответил, что ему не домой. В Валеркиных глазах была весна, и, поддавшись секундному порыву, Вова обнял его за плечи. А Валера спросил:
- Слушай, это ж гонево чистое, что у них было?
С Ирой, у Кащея. Вова хотел широко и милосердно соврать, но Валерка вдруг прервал его:
- Не отвечай. Не важно. Она хорошая.
Дело требовало спешки, пора было искать языка. Вова позвал Андрюшу Пальто в БегемотЪ – как большого. С первой кружки местного светлого пацан поплыл.
Выяснилось вот что: прыгал на них Навалов, основная дележка шла между ним, Марухиным и Галимзяновым, Галимзянов был крепко блатной, без пяти минут – вор в законе, но не успел короноваться, не имел иммунитета, да и юному поколению эти пляски были крепко по боку. Чтоб удержать вес, после первых стычек и стрельбы, лучшие люди Жилки договорились выбрать лидера голосованием – и дали зарок после сбора не газовать. Соглашение мало кому нравилось, но цель была прозрачная: стоило всем ринуться к столу, и ясно было, что не выстоит ни стол, ни дом, ни прежний порядок. Андрюша дал понять, что приемника Хайдер не оставил, Наваловым многие недовольны, аппетиты у пацана безмерные, но у всех живых связаны руки:
- Ну а если бы кто-то чужой появился на горизонте и расчистил просеку?
- Это им виднее.
- Встречу срастишь?
- С Марухиным не знаком.
- С Галимзяновым.
На секунду отрезвев, Андрюша внимательно, профессиональным снайперским глазом к нему присмотрелся.
- И если выгорит – я ничего тебе не должен. Лады?
Не стал переспрашивать. Не торговался. Для веса помедлив, пожал ему руку.
Разговаривали втроем – Галимзянов, Вова и Саша. Это нарисовали в Сашкиной палате. Половины слов Вова не понял. Во вторую не вникал. Важно было то, что они нужны клиенту больше, чем он им. И что Саша знает, как с ним говорить: от здравствуй до прощай. Встреча со смотрящим по городу на воровской сходке была в пятницу. Сашка мучительно прикидывал: как появиться? Коляска казалась невозможной, тут сразу поперек лба можно было написать – калека. Кроме того, Саша толком не умел ей управлять. Руки за долгий больничный сильно ослабли, форму он крепко потерял. По той же причине, не годились костыли. Вова смотрел на его неровный, убитый шаг, точно по стеклу. Невероятным усилием, семь, почти восемь шагов он сделал, держась при стенке, но потом обрушился на пол. Волосы были мокрые от пота. Сашку так проняло, что со всей оставшейся силы вдарил по бесполезным, подкосившимся ногам кулаком. Ловил его руки. Старался обнять. Когда он выпустил пар, решил так: оказывается, Сашка выкупил Навруз из-под Скрябы – ему весной прострелили голову. Хорошим делом было бы снова открыть его для дорогих гостей. Приехать решено было заранее: хозяину положено встречать гостя в полной готовности. А что Вова вытащит его из машины – ну, значит вытащит, это ничья печаль.
На руках пришлось и спускать вниз, и сажать в джип. К его палате привык, иногда она снилась, и Вове казалось, что он рядом, на Сашкиной койке, слушает, как он дышит, и попадет лицом в облако его кудрей, если повернет голову. Там – из пылинок, кружащих на свету, и полувыдуманного ночного шепота, - сложился кое-как новый, хрупкий мир, и в нем научились жить. Снаружи Сашкина беда в глаза бросалась, как никогда. Он был одет, как раньше. Его краля – Люда, теперь Вова запомнил по имени, потому что Саша шутил с ней, ловил за руку и повторял, под «Любовь и голуби»:
- Людк, а Людк.
Его подстригла, срезав отросшие легкие локоны, и теперь он как будто стал совсем прежним. Ножницы щелкали. Она рассказывала о скорой свадьбе, о том, что мать сходит с ума и неизвестно, что несет, о том, что:
- Не поверишь, приходит вечером, я мясо разделываю на завтра, а она заряжает мне: вот губишь хорошего человека, я тебя знаю, дольше года с ним не задержишься, откажись сама – а то я ему всю правду про тебя расскажу, хуже будет. Я уж не выдержала, спрашиваю: какую? Какую правду? Ну пойдем вместе скажем.
Сашка смеялся, просил посмотреть зеркало, она отбирала, прихватил ее за зад, но Вова как будто не замечал. То ли от разговоров про мужа, то ли потому, что в последние дни спустился совершенно безумный, необъяснимый покой. Времени было в обрез, висели под ударом, что впереди – не зарекались оба, не рискнул бы строить планы дальше субботы, на всякий случай дал Ире дубликат ключа и попросил кормить кота, «если вдруг что», был в полном сознании, и так же полновесно отдавал себе отчет, что это может быть конец, что некому и не к кому станет возвращаться, что потерять его может навсегда, едва приблизившись к долгожданному берегу, - и все равно был спокоен. Как будто добрался, как будто наконец под ногами была твердая земля, и туман расступился, а якорь надежно спустился на дно.
- Я, уж до конца на честном чтобы, сразу про тебя подумала. Как-никак, ты у нас редкий кавалер, и иконоспас приличный, и оклад богатый.
Она похлопала его по плечам, где тлели зоновские наколки под пижамной курткой, и он, улучив момент, щипнул ее за бок. Девчонка взвизгнула.
- А нет. Тайну про тебя, говорит, знаю, страшную, срамную, с такой замуж не ходят, с такой за хлебом-то выйти среди дня стыдно должно быть. Я, значит, собралась вся. Не каждый день такие заявленья делаются. Сижу вся жду. Ну, говорю. Давай. Заряжай. И, не поверишь, заряжает! У тебя-то, стесняюсь сказать, говорит, еще в училище, - грузин был! Из Тольятти. На белых жигулях, мерзавка.
Сашка пил, наливал ей стакан, поднимал вслепую, за спину, чтобы могла глотнуть.
- Милый с наших всех вот этих вот бесед живописных уже проснулся, уже на кухню выходит, мол, чо такое, чо вы развели здесь двое. Ну я теперь девушка порядочная, мне скрывать нечего, любовь, знаешь ли, откровенности требует. Говорю, милый. Сознаваться пора и каяться. Ты не поверишь – у меня грузин был! Аж десять лет назад. Нет бы мне русскому отдаться первому, чтоб не так завлекательно звучало? Не ерзай, затылок делаю!
Сашка изо всех сил постарался прекратить ржать и усесться прямо, даже руки прилежно сложил на коленях.
- И что он?
- Что – рукой махнул, спать пошел. Ты на свадьбу-то придешь?
В этот момент впервые переглянулись, и Вова понял, что он думает о том же. Ничего дальше ближайших трех дней не может обещать. Потом Сашкины веки опустились, как театральный занавес, и он снова прихватил девчонку за бедро, и снова заулыбался, и ответил, как ни в чем не бывало:
- Не знаю, не знаю. Я тут слышал, грузин у тебя был, даже как-то теперь не удобно, перед людьми…
А когда они отсмеялись, и Люда дала Саше зеркало, она вдруг подняла на Вову глаза и сказала:
- Родной, давай тя тоже подстригу, пока руки трезвые! Давай-давай, ты вон оброс, ни туда, ни сюда.
И Сашка налил ему третий стакан. Лето текло в комнату, и слышно было птиц из парка, и где-то прогудел клаксон, и солнце плавало в коньяке, и грело кровь, и невозможно было себе представить, что – может, совсем скоро, - придется умирать. Что Сашка сам не сможет спуститься вниз с четвертого этажа, представлять было лишнее, прекрасно знал, как обстоят дела: и все равно было – непредставимо. Пока вел машину, молчали. Наконец, Сашка подал голос:
- Надо все-таки сказать, наверное.
- Только не говори, что у тебя грузин был.
Шутку Саша принял с благодарностью, но не улыбался.
- Да и грузин, наверно, тоже. Кого только не было.
- Мне все равно.
Саша молча, задумчиво пожевал губу. Ему, кажется, не поверил. Вова понял по-своему.
- Я не пожалею. Ты чего вдруг?
- Ничего может...
Ничего может снова не быть, как раньше. Как бы он ни старался. Ответить было нечем. Обещать не мог, требовать - тем более. Вова кивнул, надеясь, что он поймет.
Сашка похлопал его по руке, державшей руль. Потом вдруг повернулся к нему всем корпусом. Заговорил быстро, опрометью, как будто в любую секунду их могли прервать.
- Слушай, может ну его нахер все, если так, если ты… Вов, если ты готов, можем дернуть, хоть сейчас. Вдвоем. Я хочу… я могу. С тобой. Это все-таки подороже бабок будет.
Остановились на светофоре, в двух минутах от Навруза.
Серые волны в дождливое теплое утро. Берег в Абхазии. Кипящий океан Капитана Врунгеля, пиратская карта на стене.
- Давай карты на стол тогда. Думаешь, отпустят?
Сашка помедлил. Размял в пальцах сигарету.
- Я не знаю, Вов.
- Тогда мы не побежим. Не сейчас.
- Это ж даже не твой вопрос –
- Мой. Я так решил, я сказал, я не отъеду –
- Ты для меня стараешься – или на принцип идешь, братец?
Изо рта валил пар, зимой, за Юлдузом. Пуля вошла под лопатку, и по горячей спине, под свитером, побежала липкая жидкая кровь. А нечего было показывать врагу спину.
Загорелся зеленый.
- Мы их в асфальт закатаем. Потом – двинем, куда хочешь.
Из беседы в Наврузе запомнил не много: в основном – как на входе помогал Саше взойти на трехступенчатое крыльцо и как потом волок его на плече, пока он кое-как опирался на трость. Помнил странное чувство – от Сашкиных нервных рассуждений, мол, с одной стороны – слабость показать нельзя, с другой – они ж все насквозь гнилые, воровской мир – не пацанский, авторитета с железным здоровьем и молодецкой мышцой – пойди сыщи. Слова пролетали мимо, но за столом Вова их вспомнил. Трое очень невзрачных, как будто сверху придавленных, угловатых и тощих мужичков неопределенного возраста выбрались из тени, кто хромая, кто переваливаясь уточкой на отечных ногах. Вова так представлял себе детей подземелья, когда дедушка читал вслух, но с тех пор выросли – и Вова, и дети. Они шамкали гнилыми зубами и щурили подслеповатые глаза, с осторожностью, как будто каждую секунду ожидая подвоха, ощупывали и потом медленно пережевывали пищу. Любого из них Вова мог бы размазать одним ударом кулака. На плечах у них ползали по десять, пятнадцать, двадцать лет на этапе. С собой они несли севера и карцер, отмороженные почки, ноющие кости и въевшуюся в кожу грязь под белоснежными сорочками и шитыми на заказ пиджаками. Было вкусное каре ягненка. Очень повезло с астраханской икрой, на тонких, румяных гренках, Вова никогда черную не любил, но под ледяную водку зашла на ура. План был – несмотря на все иезуитские движения – в сущности, простой: люди сделали предложение, и на предложение нужно отвечать, Вовины внутренние дела, как и Кащеевы, мало кого тревожат, тем более, что им дали время и честный выбор, каким бы лоховским этот выбор не был на деле. Как бы не раздражали уважаемых людей обнаглевшие пацанчики из Жилки и прочих удалых бригад, это веянье времени, час прилива, и сопротивляться ему нельзя. Однако если бы, к примеру, граждане из Жилки допустили очевидный беспредел, зримый для города и общественности, нарушающий их собственное предложение, и кто-то бы так же зримо их покарал за такое несерьезное отношение к договорным обязательствам, то этого человека, конечно, надежно бы поддержали, и особенно помогло бы то случайное совпадение, что и человек помог бы занять в Жилке достойное место правильному и серьезному кандидату. Где-то между второй и третьей рюмкой, пока Саша любезно улыбался, и предупредительно щелкал зажигалкой, подкуривая крепкие папиросы, задавал вопросы, как отличник с первой парты, и лучился благодарностью, как любящий сын за отцовским наставлением, Вова вдруг понял: они кладут Казань под воров. Он кладет Казань под воров – чтобы можно было дальше травить ее порошком. Ему двадцать семь лет, и завтра он, должно быть, пойдет умирать: за мятые бумажки – и за то, чтоб снова влезть в постель к другому мужику. К Сане Кащею, конкретно. По всему выходило, что дальше от курса уйти нельзя, а им обоим не отмыться до талого, - но отмыться больше не хотелось: и по-прежнему был спокоен. Курс растаял на карте, но теперь его это не пугало. Знал, что, если вернется с победой, вернется к Сашке. Остальное милосердно укрыл молочно-белый туман за бортом.
А в восемьдесят седьмом Сашка привел Сивуху к бабе Вале на квартиру, и втроем выпотрошили ее шкаф. Идти на наводку красивыми и молодыми без принималова не могли, уступать ее и делиться не хотели, но ведьмы в воздухе навели Сашу на мысль о веселом маскараде. Мало было влезть в старушечью одежду. Пролив бинты йодом и камфорой, Саша изобразил обмотки, как на гноящихся, жутких волдырях и струпьях. Ими тщательно замотали руки – и лица поверху. Нацепили платки. Смотреть на это без неловкости и тошноты было невозможно. Подступиться Вова не мог.
- Ты чего застыл?
Сашка тогда тоже опирался на трость – расхаживался с баб Валиной клюкой, чтоб срисовать походку и быть поубедительней не входе.
- Вовка у нас человек экстерьера, ему не комильфо.
- Ты чего юродствуешь?
- Не героишно смотрится, никакой радости так нету от разбоя.
Загорелись уши. Неприятно было, что над ним смеются. Враз почувствовал себя зеленой скорлупой.
- Вы б себя со стороны видели…
- Живописно – не отнять. А теперь представь, в каких красках всю вот эту прелесть будут терпилы описывать в ментовке. Я б сам своего лица не запомнил, если б вот такое на меня прыгнуло.
Сивуха, деловито подшивавший петлю для топора к подкладке баб Валиного пальто, заметил:
- Вов, разбой геройская статья – нет спора, но в принималове ничего геройского точно нету, это для лохов.
- Не мучай пацана, ему надо стоять красиво.
Вова не выдержал и схватил с пола первую попавшуюся юбку. А через полчаса, когда над ним как следует потрудились в четыре руки, и правда не узнал в зеркале своего лица. Ждал, что будет неловко, что станет муторно на душе, что, в конце концов, с таким обвесом не выпинает себя на улицу, но вдруг стало так легко, как будто с него сняли шеститонный груз. Как будто наконец – он был свободен. Не было шанса повернуться лучшей стороной. Не было нужды. И холодная серебряная клетка зеркала утратила над ним всякую власть.
Навести беспредел нужно было безотлагательно, данный Наваловым срок истекал через трое суток. Вова колебался, но послушал Сашкин совет:
- Расскажи отцу, не лезь в это один, потом не оберешься.
Когда сидели за рюмкой, папа долго и внимательно думал, было непривычно, что обошелся без мусора лишних слов, тихо было так, что слышал тиканье часов в гостиной. Вова рассказал ему столько правды, сколько смог без урона. Подвел итог:
- Я за тебя решать не могу, но по опыту моему – если получится отжать половину, придут за второй, аппетит приходит во время еды.
Наконец, отец кивнул.
Народ с утренней смены эвакуировали, заранее дав пожарную тревогу, чтоб без подозрений. Потом вспыхнул третий цех. Даже в новостях речь пошла о поджоге. Дальше требовалось извлечь из Вовиной репутации весь сок, сколько есть. Бойцов поднял без подготовки, чтоб легенда не треснула ни на одном звене. От Андрюши получил крючок: Навалов отдыхал в сауне, на Тельмана. С Сашкой договорились, что с ним останется Валерка. На всякий случай, закинул ему стволы. Сашка вернулся на старую квартиру, посчитали ее самым легко обороняемым пунктом. «Всякий случай» наступил через полчаса после выезда.
Вова не видел, как открылась железная дверь, к нему в дом. Не видел, как приклад раскроил ему переносицу и высек кровь. Как он упал. Как его тащили за ноги. Вова не слышал, что он говорил. И как он кричал, когда ему наступили на переломанную кисть. С четырьмя стрелками, Вова приехал к Комбинату Здоровье. Открыли пальбу по машинам Навалова и охраны, для наглядности. Пацан в стал на шухере. Зашли легко. Что их выставили – стало понятно по шквальному огню. Персонала не было. Была сочная, плотная засада.
Потерял прикрытие. Очередь раскроила побелку, и в воздухе стояла известковая пурга. Прожгло плечо. Двигался полувслепую, перебежками: стойка – поворот у лестницы – дверь в гардероб. Старался по вспышке определить стрелка, палил на отклик. Наконец – показалось, задел. И тут в затылок уперлось дуло. Приняли сзади вдвоем. С облегчением, бессмысленным и незаслуженным, увидел, что Боря Храпов – живой, и тоже принят под ружье, а не подстрелен. Больше своих не видел. Повели внутрь. Не теряя времени даром, Навалов-таки успел попариться и ждал в халате, тот разошелся на распаренной, красной и мокрой груди. Ударили сзади, под затылок. Упал на четвереньки: лучше, чем на колени. Тогда думал: в одном повезло. Все громко, все шумно, как в театре, Сашка быстро получит новости, Сашка в порядке, он разберется, они с Валеркой успеют смыться.
Саша, конечно, в порядке не был. Кое-как отплевавшись от крови, он втопил педаль, и никогда, должно быть, ни в комсомольские, ни в воровские годы он не был так красноречив, но было ясно: он выиграет себе полчаса, может, час, а потом, когда он сдаст нужные номера, людей, концы, склада и прочие детали, которых Валерка не мог поведать до него, его пустят в расход. Телефон зазвонил где-то в тот момент, когда Вову по плечи окунали в пропахший хлоркой бассейн, чтобы узнать, кто еще при делах и есть ли у операции не вскрывшиеся этапы. К этому времени, Саша исчерпал свои козыри, открыл сейф, получил прикладом второй раз, для убедительности, когда предлагал срастить очно нужные связи и вместе скататься в Питер, и кое-как приходил в себя после короткого отруба. Валера к нему не подходил. Роль крысы, по неопытности и складу души, давалась Валерке тяжело, но он справился с ней на ура, засветив все фазы плана, адреса и отсечки по времени. Собственно, с ним бы у новых хозяев не было никаких проблем, если бы по телефону не сообщили о накладке. Вес рубля и свинца Валерку всегда заботил мало, строго говоря, именно поэтому ни у Вовы, ни даже у Саши не возникло мысли, что стоит дергаться. Правда, оба они не учли, что человек способен на неожиданные преображения, если у него есть мечта. А поскольку никто из них Валеркину мечту воплотить не мог, и сам он ее не забыл, пришлось обращаться к людям более понимающим. Как-никак, подвесить Марата за кишки Валерка мечтал долго и тщательно, целых два срока подряд. Жилку вполне устроил бы расклад, где вместо половины они забрали бы все, тут Вова не ошибся. Развязанная им война открывала простор для маневра с двух сторон. Валера точно и в деталях расписал, где и как Марата стоит встретить. Проблема была в том, что третий Наваловский отряд не обнаружил на месте – ни его, ни остаток Вовиных бойцов.
Их никак не могло быть в УНИКСе, и не потому, что Валера плохо сделал домашнюю работу. Просто в это время – как раз к моменту, когда Навалов вытер ладони о халат и принял в руки пижонский наградной пистолет, выигранный за покерным столом, чтоб прострелить Вове башку, - они были сильно заняты. Зайти с главного входа означало сделать из себя живую мишень, и Маратик с Костей Соломой, прытко съебавшимся с шухера, придумали другой план. Панорамные окна зала с бассейном разлетелись в крошево, и осколки полетели в воду блестящим дождем. Вова понял, что его отпустили, когда завалился на бок. Встать смог не сразу. Кровь заливала носоглотку. Штормило, словно с дембельского похмелья. Толком не видел лица брата, когда Маратик его перевернул. От выстрелов крепко заложило правое ухо – и вдруг вспомнил Ялту, Мараткин яркий надувной круг, в который он отказывался лезть, потому что тот был позорный и потому что другие пацаны уже умели плавать, а на кругу был справа розовый флажок, и значит круг был очевидно девчачий. Держал его под животом, пока учил, и ничего не выходило, Маратик обижался, замыкался, мстительно брызгал ему в лицо, и тогда Вова сказал:
- Так, ладно, не греби. Не греби, хрен с ним. А вот взял и обрызгал меня ногами, чтоб от души.
Он тогда растерялся, и Вова пощекотал его за ребра:
- Чо, слабо что ли?
И он впервые поплыл. Прыгали в волну в тот день, не вылезали из воды, у обоих потом были синие губы. Казалось, половина моря затекла в ухо, и еще три дня не слышал им ни хрена. На секунду показалось – они снова на берегу. Потом понял, что на кафеле мокро – от крови и воды из бассейна. Понял, что Навалова среди тел нет, приметный халат сразу бросился бы в глаза. Надо было обыскать комплекс. Послал ребят на перерез. Маратик что-то говорил. Не слышно было до сих пор. Его ладонь легла Вове не плечо, и стало понятно, что он пытается усадить на бортик, успокоить. Его испуганное лицо вдруг вошло в фокус – и на радостях поцеловал, кровавым опухшим ртом, его короткие волосы.
Если Сашка что-то умел хорошо, это выбирать нужный момент. Он не двинулся, когда очнулся. Не пошевелился, когда услышал разборку из соседней комнаты. Не шелохнулся, когда к нему приблизились шаги. Он лежал, беспомощный и безобидный, обмякший, ровно до того момента, как один из Наваловский бойцов не стал вертеть его на спину – и, значит, не занял им руки. В это время Сашка дернул пистолет и него из-за ремня и, ни секунды не теряясь, не целясь, не тратя времени, чтоб сориентироваться, снес ему лицо – от челюсти до затылка. В наступившей суматохе очевидно было одно: если бы Валера, стоявший в тот момент в трех шагах от него, вовремя разрядил в него обойму, никакое чудо, везение и ловкость рук Сашку бы не спасли. Но разряжать в него обойму Валерка не хотел. Заветная мечта уплыла от него в третий раз, и новым союзникам больше не было веры. Дело усугубилось тем, что и у новых союзников больше не было веры к нему, особенно после такого несуразного и непростительного промедления. Ставку на слова Валерка делать не стал: он рассудил, что лучше он шмальнет первым, чем его на почве сомнений и недовольства положат рядом с Сашкой. Поднявшийся кипиш стоил Валерке попорченного бока. Сашка, как единица малоподвижная, тут же забился за диван, и основной удар на себя приняло его мягкое нутро. Когда выстрелы стихли, Сашка обнаружил, что людей, способных держать оружие, в комнате осталось двое. Валерка имел прекрасный обзор на Сашкино укрытие – и полную возможность его обнулить. С другой стороны, этот полный обзор красноречиво демонстрировал, что Сашка целится ему ровно в грудь. Поскольку Сашка блестяще умел считать не только карты, но и патроны, он отчетливо понимал, что у него в обойме пусто, но Валерка его ценный математический навык не перенял, и это Сашка прекрасно видел по его лицу. Без долгих разговоров, они к общему согласию решили разойтись краями. А чтоб прикрыть почиканную куртку со здоровенным кровавым следом, Валера одолжил у Саши плащ: и даже, как с нежностью вспоминал Саша после, спросил разрешения. Он еще не знал, что не только у него была мечта. Когда в сумерках он подходил к Иркиному подъезду, чтоб забрать ее с собой, навсегда, чтобы все начать заново, из окна рыжей «копейки», с глушака, прилетело два метких, профессиональных выстрела: один – между лопаток, второй – в кудрявый затылок. Пацаны много шутили, что Валерка на вид – буквально Сашкин младший брат. С возрастом, конечно, разница стала крепко бросаться в глаза. Но никуда не делись русые кудри. И Сашкин кожак сидел на нем, как родной. Андрюша честно предупредил, что больше ничего Вове не должен. В конце концов, уговор был уговор, а в Сашины проблемы и тяготы по части реабилитации Андрюше вникать было не досуг.
В темноте банного комплекса было тяжело передвигаться. Заливало глаза. Вова чувствовал, что скоро тело рухнет, сил не было никаких, гудело в затылке. Тонкий ковер скрадывал звук шагов. Проверил парную. Чисто. Сауну. Пустота. Вдруг зашипели камни, хлынул пар от попавшей на печку воды – и в лицо ударило медным ковшом. Бросил весь свой вес вперед. Цеплялся за скользкое голое тело. Ни за что не падать. Рукояткой своего Макарова пропахал чужое плечо. У Навалова была крепкая, упрямая хватка, он давил всерьез, налетели на лавки, сцепились намертво, никак не удавалось освободить руку, выиграть дистанцию, сошлись в полноценный клинч, бил ботинком под голую ногу, чтоб вывести его из равновесия, получил удар лбом в лоб, на секунду погас свет, повалился назад, на лавки, он пытался выхватить пистолет, было не позвать своих, язык прилип к небу, не мог вдохнуть –
На квартире от наводчицы били зеркала и окна, куражась. Напугали до икоты двух обкуренных ребяток-фарцовщиков. Носились по коридорам, играя в догонялки, как дети. И казалось, что правда поднимутся в воздух, как настоящие ведьмы.
Казалось, правда поднимутся в воздух.
Воздуха не стало. Горло сжимали мощные цепкие пальцы. Рука повисла, пистолет можно было забрать.
Он готов был забрать…
Почти без труда, Вова повернул запястье и прострелил ему диафрагму. Крупное мокрое тело рухнуло на пол. Кровь толчками выливалась на грудь, перекрасила ему кожу до шеи. Утер пот с лица, повернулся, чтоб выйти. И увидел мальчишку, совсем пиздюка, в дверях. С наградным отцовским пистолетом.