автор
akargin бета
Размер:
планируется Макси, написано 520 страниц, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 125 Отзывы 12 В сборник Скачать

Глава 1.9. Догулялись до Лубянки

Настройки текста
      Десятое отделение отдела по борьбе с контрреволюцией НКВД СССР в этот день словно стояло на ушах: прогремел инцидент в Ивановском монастыре, виновниц доставили на Лубянку, погруженных в несколько грузовиков для перевозки арестованных. Везли их максимально скрыто, хоть и среди бела дня, разъехавшись по разным маршрутам, ведущим, впрочем, в одно место. Арестованные к концу дороги пребывали в совершенно напуганном состоянии, а с учётом их полуобнажённого вида ещё и замёрзли. Лубянка напоминала большой пчелиный улей в жаркий летний день. В коридорах, кабинетах и на входе кучками собирались сотрудники, тихо обсуждали между собою услышанные ими подробности произошедшего, в кабинете замначальника десятого отделения то и дело издавал зубодробящие трели телефон, шныряли туда-обратно младшие сотрудники отделения. Трое чекистов из десятого после отправки автомобилей даже были снабжены казёнными деньгами и отправлены заместителем в ближайший комиссионный магазин, дабы привести монахинь в более-менее потребный вид перед допросом. Со своей задачей трое справились блестяще: после того, как все автомобили с арестованными встали на относительно скрытом от посторонних глаз заднем дворе Лубянки и выгрузили монахинь по одной на свежескошенную траву, трое посланных в комиссионку чекистов с непередаваемым отвращением в лицах кинули им несколько стопок платьев и белья. — Одевайтесь! Советская власть о вас позаботилась! — свысока крикнул один из тройки чекистов, после чего все трое деликатно отвернулись и отошли в сторону, потому что дольше наблюдать наготу арестованных стало совсем неприемлемо, а уж сбегать эти безумные дамы точно не надумали бы. Правда, в один момент едва ли снова не началась жуткая свалка, потому что монахини мигом кинулись расхватывать вещи и чуть ли за них не драться, но побоище удалось быстро предотвратить выстрелом в воздух. Задержанные вмиг притихли, сделались на порядок дисциплинированнее и уже более спокойно и без всякого рода казусов разобрали вещи. Слышался только шорох натягиваемой одежды, кто-то всхлипывал и молился, у кого-то просил прощения. После того, как с приведением в потребный вид было покончено, на заднем дворе появились ещё несколько сотрудников с наручниками. Монахини, ещё испуганные выстрелом, совсем присмирели и покорно дали себе сковать руки на спиной. Покрывала с их голов совсем сорвали, и кто-то из монахинь ахнул от непокрытых голов своих товарок, и даже прошелестел шёпот: «Грешница!». Один из троицы чекистов, тот, кто стрелял в воздух, прикрикнул: — Отставить сектантскую лексику! Будете хотя бы как образцовые гражданки, а то напялили свои платочки до бровей, уже сварились под ними! А ну марш! Нале-во! — девушки, будто вспомнив прежнюю строгость своей обители контрреволюции, развернулись, но по струнке не выпрямились. Их же этому не учили, они только на колени умели падать. Только стоило одному из чекистов об этом подумать, как они это и сделали. Он даже несколько рассердился и рявкнул: — Отставить поклонение! Встать! Они повиновались, поднялись. К коленям прилипли скошенные травинки, лучи солнца путались в обнажённых головах. — Кругом! — снова прикрикнул чекист, держа руку на кобуре, в случае чего готовый стрелять снова. — За мной!       Во избежание каких-либо дальнейших казусов монахинь вели по коридорам в сопровождении вооружённого конвоя. Гранитные лица конвоиров и скорбные выражения почерневших, как вороны, монахинь производило впечатление, словно процессия эта траурная, и каждый, кто шествует в ней, в скорейшем времени покинет этот мир, угнетаемый теперь скорбью от этого знания. Хоть женщины эти и смахивали своим видом на простых советских гражданок с той лишь разницей, что шли по коридорам Лубянки босиком, всё равно сотрудники их узнавали и поднимали суетливый шёпот: — Это те, что оргию устроили? — Ага, похоже на то. — Как их много! — удивлялись иные. — А имел-то их кто? Тут же дамы одни! — Да друг друга и… — их товарищи деликатно умалчивали все подробности. — Вот и нет! Говорят, дед ещё был, но его зачем-то Селигеров забрал. — Это который? — Из ОБХСС, рыжий такой… Начальник! — А зачем ему дед в ОБХСС? Разговоры постепенно становились всё боязливее и утихали вовсе оттого, что говорившие проникались мертвенной жутью шествия. Особенно страшно было им видеть, как процессия направилась по лестнице вниз, и у многих промелькнула зудящая назойливая мысль, что шагнули они не в тёмный провал лестницы, а в свежевырытую ими же могилу, и теперь их медленно накроет слоем удушающей и губительной земли. Монахинь вели по тёмной каменной лестнице, от которой веяло словно бы какой-то могильной сыростью, словно бы вела она не в подвал, а по ту сторону бытия, в самую бездну, такую же холодную, мрачную и сырую, как окружающий камень стен и ступеней. Снизу веяло лёгким запахом гнили, пролитой и въевшейся в эти стены крови, ещё чем-то неуловимым, отдающим тонким формалиновым флёром смерти. В тусклом мерцании одинокой лампочки под потолком вытянутые лица их чудились застывшими восковыми фигурами, что деформировались в уродливые гримасы под пламенем слабо горящей свечи, и оттого ощущение предстоящего ужаса охватывало ещё больше. Наконец перед ними предстал длинный коридор, самой своей сутью словно упиравшийся в пустоту, не имеющую конца и края и оттого обдающую льдистым мраком безысходности. Одинокими неровными квадратами тусклого болезненно-желтушного света расцвечен был пол, и только сейчас до девушек дошло, что свет этот исходит из камер. Некоторых пробила дрожь от ощущения близкой неизвестности, иные зашептали молитвы, что должны были защитить от притаившегося в глубинной тьме хтонического червя, жаждущего растерзать скальпелями-зубами скользкое и влажное мясо, вкусить их плоть и кровь, но оставшаяся пара конвойных, что сопровождала их на лестнице, одёрнула их тычком винтовочного приклада в спины, а один из них даже бормотнул: — Заткнитесь, а... Завели их в пустующую камеру, напоминающую мрачную одинокую келью, где расположились только стол, жутким неживым огнём горящая лампа на этом столе и несколько предназначавшихся явно не для арестанток стульев. Девушки, совершенно бледные и покрытые испариной от страха, прижались к противоположной стене, словно искали у ледяного камня убежище от огня висящей на потолке лампы, приобретшего для них очертания адского котла. По стенам камеры плясали уродливые кривые блики, то распадались, то воссоединялись, приобретали то образы зловещих щупалец неведомого чудовища, то отблески дьявольского пламени, то рогатых, злобно хохочущих над новыми жертвами бесов. Монахини повернули головы и встретились взглядом с пустыми глазницами узкого окошка двери — узкий, длинный, расплывчатый, похожий на вытянутое вверх жало прямоугольник безлунной поглощающей ночи, сквозь который в помещение не светил ослепительный луч летнего жаркого солнца, не бросал на их лица чёткие непонятные тени — и они стали походить на взбудораженных, ожидающих решающего удара птиц. Конвойные расселись на стулья, оставив третье место для кого-то посередине, затем один, у которого было запавшее худое лицо с резкими чертами и удивительно большие глаза, взял со стола пачку сигарет и протянул её соседу, видимо, получив таким образом право на получение некоторого количества никотина на службе у расстрельной команды. — Ну что, девочки? — процедил он, прикуривая у товарища. Монахини от смрада сигаретного дыма, отдающего адскими сернистыми парами, еле сдерживались, чтобы не завопить, — это чувствовалось в воздухе, пропитанном мерзким, мертвенным, отвратительным запахом неживого и непонятного им мира. Тем не менее, молчание их было красноречивее всяких слов, видно было, какие усилия прикладывает каждая из девушек, напрягая свою волю, дабы не выдать голосом подступающих к горлу и рвущих душу на кровавые клочья рыданий. Конвойный выдохнул дым: — Догулялись аж до Лубянки! Хороший маршрут, нечего сказать. А теперь отвечать придётся. Где вы были, вас спрашивать не будем, и ежу понятно. Товарищ, материалы дела! — скомандовал он тому, от которого прикуривал, и тот ответил: — Письменных сводок нет, но их должны принести... — голос у второго дрожал, он изо всех сил сдерживался, боясь, наверно, вздрогнуть, поэтому говорил с сильным северным акцентом, медленно и раздельно, делая большие паузы между словами, отчего их смысл, казалось, ускользал смертоносной змеёю от растерянных монахинь. — Дождёмся, — у первого словно прорезалось осознание сказанного, и он ненадолго отложил сигарету. Придя в себя, продолжил: — Так, значит, монахини Московского монастыря Иоанна Предтечи. Сидите, дрожите... Что это за место? Это и есть ваш ад? В аду ещё, говорят, есть решётки, только их кладут на всю глубину, под пять метров, с колючей проволокой! Впрочем, на этом закончим. Нам сообщили, что над вами издевался какой-то человек, сподвигший вас на это безумие. Кто он такой? Монахини содрогнулись, как одна, разрыдались, особенно громко рыдали трое — рыжая, полная и какая-то бесцветная, с водянистыми, словно у мёртвой рыбы, навыкате глазами. — Господин, — повторяли они, всхлипывая и сверкая полосатыми от слёз носами. — Господ тут нет! — прикрикнул второй конвойный и тут же смягчил тон, хоть голос его и остался стальным: — Только товарищи. Пришлось подождать, пока монахини перестанут рыдать, попросту истратив свой запас слёз вместе с запасом чекистских сигарет. Потом конвойные продолжили: — Кто это был? — Так не представился, — вытерла слёзы кулаком рыжая. Она рыдала, видимо, настолько обильно, что умудрилась даже юбку промочить. — Христом-богом! — вторила ей полная, вся багровая. — Да не знаем мы, господин хороший! Не знаем! Помилуй нас господи! — подхватила бесцветная и снова ударилась в горькие всхлипы. Её платье в мелкий цветочек совсем не придавало ей красок. — Так, ладно, — первый конвойный сделал паузу, мысленно сверился с записями, которые углядел в кабинете замначальника, и задал следующий вопрос: — Почему вы не сопротивлялись происходящему? Что вы там вообще устроили? — Бес попутал, господин начальник! Помилуйте! — взмолились девушки в одном нестройном хоре. Чекист поморщился: — Бесов не бывает, гражданка! Напомню ещё раз — господ тут нет! — Бывают бесы, бывают! — монашки упрямо гнули свою линию. Или даже крест. Какая ирония! — Вы уж не гневите бога. — И впрямь бес! — подхватывали они друг за другом. — Мы отвернулись, а он на кресте повис и кровью плачет! — Да, бес это был! Рыжий бес! — Бесы, бесы, — бормотал под нос второй конвойный. — Белены объелись, что ли? При чём массово! Дамы, не испытывайте терпение советской власти! — прикрикнул он на них. — Какая белена, госпо... — рыжая осеклась, прикусила язык. — Товарищ начальник? Своими глазами всё видели! — Клянёмся! — подхватили товарки. — Чем клянетёсь? — сурово спросил первый конвойный. — Христовою верою клянёмся! — получилось натурально неуклюжее блеяние. Конвойный усмехнулся криво: — Клятвы получше не нашли, что ли? Ясно. А друг на друга зачем полезли? Понимаю, воздержание, вообще гадость редкостная этот ваш греховный секс, но едрить... — Так бес! — бескомпромиссно заявила самая общительная из монахинь, та самая полная. — Это всё он, нечистый! Второй конвойный сведёнными судорогой пальцами схватился на голову, уронил локти на колени, согнул спину: — Ну дуболомки они, а... — И не говорите, товарищ, — прохрипел первый. — Как же хочется выругаться, но тут да-а-амы! Ну, может, замначальника оповестить? А то совсем глухо. Поможет хоть! — Ты ЕГО хочешь позвать? — второй совсем забыл о субординации, и голос его очень дрожал. — А он прекрасно этих фанатиков раскалывает! — воскликнул первый и тут же схватился за голову, словно мгновенно пожалел о своих словах, а потом схватил второго за руку и потащил к двери. Дальше они начали выталкивать друг друга в проём, хрипло приговаривая: — Иди! — А чего сразу я? — возмущался второй. — А почему не ты? Ещё сигареты прихвати по дороге. — Это мне с НИМ вместе идти? — второго пробрал уже откровенный страх. — Нет, блять, по пятам! — выругался первый, позабыв о своём предубеждении насчёт дам, и наконец-то выпихнул второго за дверь. Он остался один в окружении едва ли не мёртвых, опутанных паутиною страха арестанток, перед которыми он внезапно стал казаться настоящим начальником. Злость на начальство прошла, от внезапной слабости дрожали руки, словно бы кто-то неведомый, но жуткий выпил из него жизненные силы, он не знал, куда девать взгляд, чем заняться, стал вдруг неловок и суетлив. Нехватка никотина дала знать о себе — ладони вспотели, как будто бы в кошмарном сне, последняя сигарета в пачке обожгла пальцы, пришлось прикурить от настольной керосиновой лампы, стоящей рядом. И зачем её принесли, если потолочная горит отлично? Монахини же сжались одной живой, многоликой, как сказочное чудовище, массой, пестреющей юбками, узорами платьев, босыми ногами и ладошками в легкомысленных белых разводах, так что казалось — сейчас они замертво упадут на пол, скованные маской немого мёртвого холода. Все они молчали — и не потому, конечно, чтобы не хотели сказать что-нибудь умное, просто говорить не было сил. Жуткое, непристойное и непонятное было заключено в них самих, было бессмыслицей и бесцветностью, были глаза, в которых не осталось ничего от красоты, само существование которых было ошибкой, какой-то зловещей шуткой того прежнего бездушного мира. Стояла такая могильная тишина, как бывает только в сердце коммунизма, где даже микроскопическое, хрупкое человеческое существо уже отражается в огромном стеклянном глазу мира, который воспринимается им как среда существования. Унылое это было одиночество, помноженное на ещё более тяжкую и пожирающую тоску: как будто бы в этом здании, полном света и свежего воздуха, на сотни километров вокруг ничего не шевелится. Наконец в коридоре послышался стук каблуков. Кто-то из монахинь шепнул: — Боже, я слышу шаги! Это за нами... — Тихо, дуры! — прикрикнул охрипшим шёпотом конвойный, после чего увидел, как открылась дверь, и в камеру вбежал его второй товарищ, бледный, словно бы только что выбрался из могилы, похороненный по ошибке заживо. За ним высилась чёрная фигура, которой он словно не давал пройти. Словно осознав это, он отошёл, отпрянул, пропустил вперёд.       На пороге возникла чёрная, словно вырезанная из самой тьмы лезвием заострённого кинжала, фигура, высокая и широкоплечая, веющая какой-то потусторонней жутью и заставляющая душу выворачиваться наружу. В неведомом силуэте, окутанном мрачною дымкой, явственно угадывался наброшенный широкий плащ, придававший сходство с мистическим всадником апокалипсиса, а походка выдавала жёсткость и твёрдость. Монахини обмерли, застыли, как гротескные, выточенные изо льда мертвецы: из-под шляпы сверкнула бронзовая скула в обрамлении длинных чёрных волос цветом кладбищенского ворона. Словно из глубин мрачного ада донёсся голос, принадлежащий не вошедшему в мрачной дымке сгустку тьмы, а тому, кто привёл их сюда, и голос этот споткнулся на пугающей в своей звучности фамилии: — Исполнитель! Товарищ... Мюльгаут! Все — и оба конвойных, и арестантки, — содрогнулись от этой фамилии, словно ею был поименован самый настоящий, словно бы вышедший только что из глубин преисподней дьявол. Чёрная сумрачная фигура же резким жестом протянула первому конвойному пресс-папье с делом о бесчинствах в Ивановском монастыре, отчего по всей камере пронёсся звук шуршания бумаг, после чего бесцеремонно заняла отведённое место посередине, закинув ноги в чёрных сапогах одну на другую. Фигура надвинула шляпу поглубже, максимально скрывая лицо, после чего послышался голос, словно исходящий не от неё, а откуда-то со стороны, хриплый, словно его владельцу перерезали горло не один раз: — Хотя бы накинули на них что. Радует. Не очень прилично советскому человеку наблюдать столько обнажённых женщин, — фигура, теперь явственно обозначавшаяся как мужская, полистала дело, деликатно перебирая страницы закованными в обрезанные перчатки бронзовыми пальцами. — С вами всё предельно ясно. Они сознались? — обратился к первому конвойному. — Никак нет, товарищ исполнитель! — тот уже вовсю прикуривал. — Всё бормотали, что бес попутал, а имени того деда не назвали! Исполнитель отложил дело и расположился на стуле совершенно вальяжно, откинувшись к стене. — Никакой ответственности за поступки. Право же, я не предполагал, что служители культа так беспросветно глупы. А ведь глупость — худший из человеческих грехов, а не эти ваши... Гнев, зависть, а уж тем более похоть. Бред же, бред! — в хриплом голосе прозвучала призрачная насмешка. — Мы виноваты в этом! — воскликнула рыжая. — Нас наказал господь за неправедную жизнь, послал это чудовище! Она слишком уж сильно стискивала ноги, зажималась в своей позе, отчего исполнитель разгадал, что она не лжёт, что над ней и впрямь надругались с особой жестокостью. Ах, эта вера в справедливый мир! Вера в то, что плохие вещи случаются только с плохими людьми! А те, кто придерживаются высокой морали, точно не станут жертвой грабежа или того же изнасилования. Какая прелесть! Исполнитель наклонился к ним, опираясь руками о подлокотники, отчего из-под полей шляпы в свете лампы показалось бронзовое худое лицо, и монахини приблизились к нему, словно желали выслушать или даже высказаться. Он заговорил снова, медленно, с расстановкой: — Слышите, дамы? Он изуродовал вас. Вам было больно, — своими словами исполнитель резал по живому, но тут же покрывал раны сочувствием. — Но эту боль вы признали за справедливую расплату. Пожалуй, бог не знал... Да, он не знал, как ваши кости растрескивались по частям, как вы кричали в безумии! — обведя их ненавидящим взором, он удовлетворённо усмехнулся, сжал зубы и уже более спокойным голосом, при этом ставшим жутко высоким, добавил: — Бог даже не пытался спасти вас. Это судьба. Но с чего ему было вас спасать, если он должен был накинуть на вас наказание? Спастись мог только человек. Однако и человеку, несмотря на этот урок, свойственно опять грешить и каяться. Монахини неотрывно наблюдали за ним, словно впали в состояние гипноза, словно это действительно был не исполнитель, а их собственный мучитель, истязавший их, женщин, за веру в доброту мира, страдания и любовь, — но некто, кого сама вера повергла в смятение. Они всё пытались высмотреть в тени широкополой шляпы его глаза, да не могли — что-то мешало. Наконец сидевшая возле стены рыжая нарушила молчание, прервав зыбкое и томительное молчание — когда ведь уже начнёшь думать, о чём лучше промолчать: — Мы... Мы виноваты... Мы согрешили... — Ни капли вины! — исполнитель снова охрип и поднялся, выпрямился чёрной тенью. — Слышите? Вас использовали, использовала ваша обитель контрреволюции, использовал этот отброс, по какой-то ошибке названный мужчиной! — голос прогремел барабанным боем перед казнью. — Он... Какой стыд! — содрогнулась полная, перекатилась по полу. — Это ему должно быть стыдно! — вскричал исполнитель, после чего опустился на пол рядом с ними в каком-то необъяснимом порыве. — Назовите его! Кто он, кто? Имя, сёстры, имя! — Он не назвался, — всхлипнули арестантки. — Господи, прости великое прегрешенье наше! — А каков он был из себя? — теперь исполнитель словно встал на их сторону, был готов слушать и поддерживать, даже защищать. — Куда исчез? Запомните, девушки: вы — жертвы, и хотя вы сами нарушили закон, те, кто вас использовали, будут наказаны самой справедливой в мире советской властью! — Самая справедливая! — воскликнул кто-то из девушек благоговейно, и тут же восклицание оборвалось: — Самый справедливый в мире только господь бог, и больше никого! Он накажет этого грешника, накажет! — Любопытно, — исполнитель жестом подозвал её к себе, схватил за руки, вцепившись бронзовыми кистями ей в запястья. — Что же он тогда сразу не поразил его молнией, когда он надругался над первой из вас? Аж интересно услышать, — она заметила, как лицо под шляпой раскроила зловещая улыбка. Только остановить арестантку было уже нельзя: она прониклась тем, что исполнитель встал на их сторону, только подтверждения своих слов найти не смогла, наблюдала лишь, как бронзовые пальцы выдавливают на её запястьях кровавые полумесяцы, и бормотала: — А-а... — и остальные вслед за ней тоже задумались, вцепились руками в волосы. Эхо одной растянутой буквы прокатилось по камере. Длилось это недолго, пока исполнитель не разрубил нить вязких догадок: — Аргументы слабоваты, девочки. Сказать нечего? — он резко выпрямился, растеряв прежнее сочувствие, и хрипло скомандовал: — К СТЕНКЕ! — и прибавил высоким шёпотом, обращаясь к конвойным: — Расстрелкоманду сюда, — снова обратился к арестанткам: — Коль не хотите по-доброму. Впрочем, ваши показания не добавят новых штрихов: эту мразь уже раскалывают через пару камер от вас! Он намеренно утаил, что упомянутая мразь сидит в отделе Московского угрозыска. Меньше знают — крепче спят! Один из конвойных кинулся выполнять поручение, бросив на рыжую испуганно-презрительный взгляд. Через несколько минут в камере появилось ещё несколько вооружённых чекистов с пистолетами в руках, а оба конвойных проворно вынесли стулья со столом вон и остались стоять у двери, не сводя взглядов с арестованных. Рыжая продолжала дрожать, стоя у стены в той же унизительной позе, как и все остальные: её плечи, спина и часть груди были облиты багровою кровью из глубоких ссадин, промочивших насквозь платье, обагривших словно бы причастием, блестевших смертельной влагой в сумраке ледяной обители подвала. Исполнитель же встал чуть впереди расстрелкоманды, уже выстроившейся в шеренгу около стены, вытащил из складок плаща свой пистолет, взвёл его, щёлкнул предохранителем и приказал: — Всем три шага назад и дышать носом! Лицом к стене! Руки за голову! — арестантки повиновались, касаясь лицами льдистой и колючей кирпичной стены, пропитанной насквозь тяжёлой умершей кровью. Повинуясь команде, все втянули голову в плечи, затряслись мелкой дрожью, в которой была мрачная пустая обречённость и отчаяние, неуверенная надежда, которой теперь уже никогда не суждено было осуществиться, совсем замерла в их восковых телах. — Девочки, глупые девочки, — одну из них исполнитель, подойдя совсем близко, почти ласково потрепал по волосам, пропуская пряди сквозь пальцы. — Не под моим крылом искать спасения. Я жесток. Прямолинейней по щекам хлестал чужих, чужих и близких. Я стал жестоким благодаря вам! Снова отошёл на несколько шагов и хрипло, надрывно, как ворон, скомандовал: — СТРЕЛЯЙ!       На миг его оглушило пронзительное эхо от десятка выстрелов, прогремевших единовременно, как лавина, а руку свело от отдачи пистолета в немом спазме, но сейчас же он пришёл в себя. Монахини от громоподобного раската выстрелов мгновенно повалились на пол стеклянными осколками, рыдая в голос так, словно сами только что были расстреляны по-настоящему. От осознания того, что выжили, они выли, плакали и корчились, бились головой о пол и рыдали так сильно, будто сами навлекли на себя смерть и единственную её желали, мечтали прикоснуться к её ледяной костистой руке. Оглядываясь, лишь бы чекисты не рыпнулись, исполнитель приблизился к той, которая пострадала от его грубости, обнял за плечи и стал гладить по голове, потом чуть приласкал ледяными пальцами её мокрые от слёз щёки, повторяя: «Глупенькая, глупенькая! Ты же не виновата в том, чего не понимаешь». Потом он отошёл снова и процедил: — Запомните раз и навсегда: справедливее и гуманнее власти Советов нет никого и ничего на свете. На первый раз это было предупреждение, но если вы повторно нарушите закон, уже никто вас не пожалеет. Монахини притихли, неподвижно и немо глядели на того, кого они до смерти боялись, однако по их бледным щекам всё же текли слёзы. Тихие голоски уже не шептали о боге, их не мучила бесконечная боль — они молча плакали о своей ошибке. Фиктивный расстрел хорошо их напугал, придушил все древние страхи. Сейчас они были словно полностью во власти исполнителя — даже и в мыслях своих не имели права совершить какую-то глупость. А он, проявляя к ним хорошо сымитированную жалость, постарался как можно нежнее утешить их и, улучив минуту, спросил: «Как вы себя чувствуете?». Одна из монахинь, видно, набралась мужества и ответила: «Хорошо». А остальные всё никак не могли успокоиться, вздрагивали, вскрикивали и плакали, подтверждая тем самым, насколько они теперь зависимы от него, хотя на самом деле и старались лишний раз не тревожить свою душевную рану, потому что жалость — такая болезнь, против которой нет лекарства. Она растравляет и без того затянутые скорбью и страхом раны, выжигает дотла самую суть, так что уже нет смысла верить в какие бы то ни было ценности — всё равно исчезнет всё, вплоть до самой души. Исполнитель пристроился у стены, оперевшись лопатками о камни. — Я надеюсь, вы хорошо меня поняли и сможете без ваших христианских штуковин со мною пообщаться, — он запустил руку в волосы под шляпой и сквозь зубы пробормотал, словно нараспев: — Десять лет, как под наркозом, я работал труповозом! Не шофёром, не таксистом, а доблестным чекистом! Оба конвойных прокуренно расхохотались, но исполнитель их заткнул ударом кулака о стену и продолжил: — За три сотенных бумажки в воронке возил трупяшки, и скажу вам, чтобы вы знали: как нам нервы изорвали! Монашек такая ситуация совершенно парализовала, и они даже не шевелились. Товарищ исполнитель тем временем разошёлся и нахрипывал теперь нечто такое: — Труповоз, труповоз, труповоз, не оттереть крови от колёс! Даже если духами облить, всё равно продолжает разить! Ах, чекист, ах, чекист, ах, чекист! Должен быть закалён и плечист! Чекист — заклинатель контры, ему подражают все школяры! Немного помолчали после. Монахини понемногу успокаивались, с лиц сходила слезливая краснота и отёчность, теперь они выглядели просто и даже несколько простецки. И исполнителю отчего-то казалось, что если сейчас грубо взять их за локти и развернуть лицом к выходу, то они опять начнут скулить и умолять. Поэтому он решил пока что чуть-чуть поиздеваться над ними, опираясь спиной о стену и поигрывая пистолетом: «Ну как? Понравилось? Или ещё хотите?». Те молчали и грустно глядели прямо перед собой, понимая, видимо, цену своему страху и смирению. Их печаль казалась такой же привычной и естественной, какой была скорбь вдов на похоронах, — она словно вбирала в невидимые крылья всю боль и горести мира. Если они и думали, наверное, о том же, какую силу имеют над человеком его же страхи, то было непонятно, почему они не выкинут все мысли из головы и не вернутся в свой монастырь. А ведь не вернутся. Замначальник отдал приказ закрыть его немедленно, даже если преступники не придут больше на территорию. Да и спрашивать с них было особо нечего, потом передать бы врачам, чтобы с изнасилованных сняли побои и гематомы. Исполнитель жестом отослал конвойных прочь из камеры и устроился на холодном полу напротив арестанток, глядя на них, пока те смотрели в пол. Словно дождавшись удобного момента, монахиня, та, которую он начал успокаивать перед расстрелом, медленно подняла на него глаза, сжала губы, молча кивнула и уронила руки на колени, а потом вдруг вонзила в него острый взгляд: — У вас кольцо на руке! Вы в браке! — словно озверела. Исполнитель покосился на свою левую руку: под перчаткой явственно проступал контур кольца. Он понял, что оно не осталось незамеченным, усмехнулся: — И что же с того? — Посмотрите на этого мужчину, который носит обручальное кольцо! — вскричала всё та же, указывая на него пальцем, откровенно и бесстыдно. — Знаете ли вы, что это такое? Это символ его греховного союза с женщиной! Видели ли вы хоть раз, как они смотрят друг на друга? Это похоть и искушение! Глядя на них, я могу сказать, что они совершили тяжкие грехи против церкви! — Грешники! — нестройный хор голосов подхватил. — И это не единственный грех, который они совершают! Когда они идут домой и закрывают дверь своей спальни, они делают друг другу невыразимые вещи! — товарищ исполнитель усмехнулся снова: так прозвучало, как будто они с супругой по очереди ублажают друг друга ртом. От подобной мысли его затошнило, в груди что-то кольнуло, но затыкать эту дуру он не стал. Аж интересно было послушать, что она ещё скажет. — Это богохульство и оскорбление святого слова Божьего! Держу пари, что они даже не исповедуются в своих грехах нашему священнику! Они оба грязные блудники! Внезапно камеру огласил громкий, надрывный, безумный смех, словно это умирал человек с перерезанным горлом. Это смеялся сам товарищ исполнитель, привалившись спиной к стене, смеялся до безумия, запрокинув вверх голову, белея лицом и уже не прикрываясь шляпою. Так хохочет палач, увидев на эшафоте корчащегося в муках врага, особенно если этот враг — его заклятый друг. Он глядел на них, не жмурясь даже во время смеха: они были вне себя, на их лицах плясал багровый отсвет лампы, из широко раскрытых глаз смотрели на товарища исполнителя беспросветный мрак и ненависть. Потом он заговорил снова, уже совершенно спокойным голосом, при этом всё так же жутко высоким: — Такое вполне может быть. Они ведь и впрямь не иссякают в своей похоти. Подумайте только, ведь вы ни разу за всю жизнь не легли в постель с одним мужчиной! Дамы, обожаю этот сборник анекдотов! Моя жена сейчас, наверное, умирает от смеха вместе со мной! — теперь явственно было видно, что чёрные тени у него под глазами растеклись, словно тушь на жаре, губы улыбались чему-то своему, совсем не страшному, а сам он даже чуть покачивался — от стены к пустоте. Кто-то из монахинь воскликнул снова: — Это ж надо, грех-то какой! Господи, прости нас! Это ты ли, отче наш Иоанн, так мучаешь нас? — Глупое стадо овечек, — прохрипел исполнитель, приходя в себя. — Итак, перейдём к делу, девочки. Я ваш начальник и буду с вами строг. Скажу даже больше — я ваш враг. Но меня это совершенно не печалит, поверьте. У вас нет ни малейших шансов попасть на небо, понимаете? Вам втюхивают ветхозаветные сказки о том, за все беды где-то воздастся. Ничего не воздастся! А вы торчите в этих рясах, словно ёжики в тумане, это, по-вашему, воздаяние? Нет. Чтобы вы понимали, сколько сил я на вас трачу. То, к чему вы стремитесь, для вас невозможно в принципе, потому что оно никому из вас не нужно и никогда не пригодится. Кто поверит вашим россказням о вечной жизни? Никто! — Ты врёшь, проклятый! Ты такой и есть, совратитель женщин! Отче наш, нас же убьют! Вы, служители сатаны, только и умеете, всю нашу жизнь опошлить своими лживыми побасёнками! — вопили монахини. Исполнитель молча выслушивал эту лавину обвинений и убеждённо кивал головой. Монахини притихли, глядя на его молчание. — Всё сказали? А теперь скажу я. Вы все — несчастное сборище глупых и нищих, ненавидящих свою жизнь. Чёрт с ними, с мужиками, чёрт с вашим совращением! Вас самих заковали в цепи воздержания, вы сходите с ума от подавленных желаний! Зачем вам та или иная добродетель, если вы сами не можете ни в чём стать счастливыми? В этих кельях с высоким потолком вы умрёте раньше, чем приблизитесь к богу. Похоть — смертный грех. Вся жизнь по закону совершенствования и отказа от наслаждений — это одна сплошная цепь мучений и унижений. Всё, чего вы можете желать, — а вы же сами всем этим и живете, забывая себя, — невозможно по одной простой причине: это противоречит природе. — Дьявол! Антихрист! Ложь! — орали в ответ монахиня за монахиней, потрясая кулаками. Непонятно было, искренне они или притворяются. Визг стоял такой, будто у них на головах висели мешки со щами. — Брак — грязно, сношения — грязно, — вдумчиво повторил исполнитель столь оскорбительные для него слова. — Так ведь ваша вера поощряет многодетность, не так ли? Или откуда, по-вашему, эти дети берутся? От святого духа? Святой дух — буржуазная поповская сказка! — терпеливо выслушал вой арестанток о богохульстве, после чего продолжил: — Хотя что я говорю! Во время охоты на ведьм жгли повитух, ведь роды — тоже грязно, и ничего священного в этом нет! Только кровь, боль, слёзы. — Не смейте! Не смейте оскорблять святые устои! — бормотал кто-то из монашек. Казалось, ещё чуть-чуть — и она бросится наутёк, но исполнителю, похоже, были уже безразличны подобные тонкости. Он наклонился к монахиням, приблизив своё лицо к самому их лицу, оскалился и прошипел: — Слушайте меня внимательно! Я скажу вам сразу, как сказал уже почти всем своим подручным. Монашеский обет, о котором здесь так распинаются, ничего не значит! Да-да! Христианская религия — поповское враньё. И не думайте, здесь нет людей верующих. Убеждён, есть только просто верующие, получающие от церкви зарплату. Священнослужителей не любит даже самый главный из иерархов, им приходится прятать свои задницы в тёплые ватники. Бог для них — просто одна из структур государственной машины. — Все мы — Его слуги, Господу служим душой и телом, Ему возносим молитвы, просим о благодати! Услышь нас, Господи! Пойми, мы не хотели! Это всё злые иезуиты! Их цель — ввести мир во грех и смуту! — бормотали монахини, вжимаясь в стену. В их голосах теперь звучало смирение, даже, кажется, покорность. Исполнитель в своей речи тем временем совершенно распалился: — Сжигали повитух... А с погибшими новорождёнными вы что делаете? — он уже начинал напирать, каждым словом будто заколачивал гвоздь в крышку гроба. — Откуда берёте кровь для причастия? Да, из маленьких нечистых созданий, которые тоже отправятся в ад, если их не искупать с пенкой и уточкой, — после этих жестоких слов, сопровождаемых суровым, словно бы из гранита выточенным выражением бронзового лица, монахини увидели, как в отсвете лампы под шляпой зловеще сверкнули потусторонним мерцанием блуждающих огней зелёные глаза, на миг осветив бритвенно острые скулы товарища исполнителя. Мгновенно им вспомнились глаза того беса, только в этой зелени не было сладострастия или ещё чего похуже, была только злоба и чистая кристальная ненависть. Напоследок, чувствуя, как начинает уставать, исполнитель решил их добить: — Бог. Христос... Все братья встречают малиновым звоном. Всё вернулось на круг, и распятый над трупом висел! А похоть, которую вы так боитесь... Я уверен: вы хотели бы набрать этих бледно-розовых яблок. Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха в лоб! После этого он вышел к конвойным, отряхнул плащ от пыли, надвинул шляпу на глаза и процедил: — С изнасилованных снять побои, потом их вместе с остальными в психиатрическую. Машину можете вызвать сразу.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.