автор
akargin бета
Размер:
планируется Макси, написано 520 страниц, 44 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
42 Нравится 125 Отзывы 12 В сборник Скачать

Глава 1.15. Сатана на Патриарших и вампиры в МУРе

Настройки текста
      В эту ночь со среды на четверг Гоцман спал плохо, как и вообще все ночи с вечера гибели Хомякова. В комнате царил кромешный и непроглядный мрак, еле-еле разбавляемый тонкой полоской тусклого ночного света из-под штор, но вставать, чтобы включить лампу, было невыносимо страшно, тело словно парализовывало жутким первобытным холодом. Причиною служило то, что где-то в полной ужаса бездне неизвестности, за стеной, творилось какое-то жуткое и мрачное бешенство: кто-то замогильным, охрипшим баритоном что-то бормотал, даже явственно слышалось потрескивание свечей, словно некто пытался призвать во мрак майской ночи нечто хтоническое, обитающее в самых глубинах тьмы. Потом баритон словно бы с кем-то беседовал, причём с каждой фразой всё сильнее хрипел, словно горло говорившему резко перерезали ножом, и теперь он истекал пульсирующей чёрной кровью в угоду дьяволу, что призвал сам из пучины мироздания. Под конец потрескивание свечи почти совсем утихало, а баритон между тем ударялся в отчаянные, полные нечеловеской боли и негодования крики, доходил до самых верхних октав, чуть ли не теряясь в режущем сердце ультразвуке. Гоцман забился в угол кровати и кусал губы до крови, прятал голову под подушку, зажимал ей уши. «Ну всё! — думал он. — Теперь и по соседству нечистая сила!» Все эти дни Мишка боялся ложиться спать, но пересиливал себя, потому что понимал: иначе в танцстудии будет совершенно отрубать, а это неприемлемо! Работа в студии из-за бессонницы пошла совсем тяжело, Мишка всё чаще раздражался, но сорваться на труппу просто не имел права, особенно когда дело касалось такого материала, который ему хотелось сделать на совесть. Один раз, правда, получилось так: отыграв кусок в дикой, жуткой до невероятия и устрашающей манере, Гоцману просто негде стало больше находиться, он долго бродил по студии, сверялся с собственными набросками декораций и костюмов, пытаясь найти новый угол зрения на очередную сцену. Наконец, окончательно измучившись и впав в тихую панику, он зашёл в студию, плотно закрыл дверь, щёлкнул выключателем и стал бродить между мотков плёнки, глядя на потёртый, увядающий грим, на искрошившиеся, некогда яркие краски, глядел на проектор, уже показавшийся ему символом бренности и никчемности человеческого существования, — и вернулся домой опустошённый. Дома Мишка всё думал и думал о том майоре. Рыжий, красивый, с зелёными глазами, он въелся в память накрепко. Недавно Гоцман наткнулся на статью, как он расправился с похабщиной в Ивановском монастыре, об этом в «Комсомольской правде» написали. Мишка читал её во все глаза и с ума сходил из-за этого невообразимого разврата, что там был упомянут вскользь. И странность в этом рыжем майоре была такая! Гоцман напрягал мозги, пытаясь подобрать догадку, думал за обедом, за зарисовками у письменного стола, за ужином. Всё сильнее вызревало в мыслях что-то мистическое, видать, ночные оры и шёпот дали о себе знать. Везде теперь нечисть ему виделась, словно бы вокруг незримое сияние, мечущееся от горизонта к горизонту, освещающие Вселенную своими страшными адскими огнями, делающее невидимыми всех, кто имеет несчастье оказаться пойманным в лапы. Нечисть, нечисть, нечисть! Вдруг в голове словно рубильник щёлкнул, и Гоцман подорвался из-за стола, наплевав на ужин, накинул обувь и выбежал на лестничную площадку, к двери напротив, и позвонил. Никто не ответил. Раз! Два! Мишка кричал, звал, пытая несчастную кнопку звонка: — Борька! Борька! Открой-таки скорее, я имею тебе кое-что сказать! Эй! Какое-то сонное царство, а не квартира! Гоцман ломился и ломился, пока дверь не открыли. «Борька всё не меняется! — подумал Мишка. — Такой же обыкновенный, но если приглядеться, то очень потрёпанный жизнью». Стоял вечер, и судя по всему, сосед уже собирался спать. Бронзовые руки его были по самые пальцы закрыты длинными рукавами серого халата. Так его истрепало, что теперь, в свете лампы у двери, он казался намного старше. «Подумать только, — пронеслось в голове у Мишки, — ему лишь скоро тридцать пять, а он уже выглядит на все сорок!» Только глаза Бориса выдавали всю живость и пламя характера: зелёные, яркие. Гоцман перевёл дух и быстро прошмыгнул в прихожую. Борис прошёл на крошечную кухню, налил из вскипевшего чайника и придвинул кружку: — Что стряслось, Дава? Рассказывай, коли сон мне перебил. — Да какой Дава! Не на работе же… Это-таки всё Саломея! — воскликнул Гоцман, едва не сбив кружку после первого же глотка. — Как? — глаза Бориса сверкнули как-то мистически, а голос его, и так испорченный нервами, совсем охрип. Гоцман знал: тот сорвал его криками во время пыток в белом плену. Мишка, первоначально запинаясь и робея, а потом осмелев, начал рассказывать вчерашнюю историю на Патриарших прудах. Да, благодарного слушателя получил он в лице соседа по квартире! Борис не рядил его в сумасшедшие, проявил величайший интерес к рассказываемому и по мере развития этого рассказа, наконец, пришел в полное замешательство, граничащее с отчаянием. Гоцман ничего не пропускал, ему самому было так легче рассказывать, и постепенно добрался до того момента, как царица Иродиада в кровавом платье с лиловым подбоем вышла на балкон. Борис между тем словно впал в полнейшее исступление и, словно трагик в отчаянном порыве, вцепился в седеющие каштановые волосы, не достигавшие плеч. Описание ужасной смерти Хомякова он сопроводил загадочным замечанием, причём глаза его вспыхнули злобой: — Об одном жалею, что на месте этого Хомякова не было критика Латунского или хореографа Мстислава Лавровича, — и всё так же исступлённо, но беззвучно вскричал: — Дальше! Кот, плативший кондукторше, несмотря на общий весёлый настрой, перебить волнение Бориса уже не мог, и тот, не выпуская из волос цепких бронзовых рук, скрытых чёрными перчатками без пальцев, глядел, как взволнованный успехом своего повествования Мишка вовсю жестикулировал, изображая кота с гривенником возле усов. — И вот, — рассказав про происшествие в ресторации, загрустив и затуманившись, Мишка закончил: — Я к тебе и постучался. — Да по твоим рассказам выходит, что ты вчера на Патриарших аж с самим сатаной виделся! Ох, и горазд ты, Мишка, на выдумку! — ответил Борис, отставил кружку и размял спину. — А вдруг и впрямь с сатаной?! — Мишка едва не попрощался с чаем от такого заявления, но развить мысль очень хотел. — Что значит «вдруг»? — спросил Борис с совершенно непроницаемым лицом. — Даже дети малые знают, что сатана — буржуазная выдумка, созданная, чтобы пугать людей. Мишка наконец расстался с чаем, отставив кружку, и встал из-за стола, а потом решил подлить себе ещё. Он вообще обожал чай, крепкий и вкусный, которым угощали по выходным его малорослые собратья из партийного аппарата. Чего уж говорить о Борьке. И ведь сколько Мишка его помнил, тот всегда был угрюм и сух, даже чересчур сух. А сейчас, вон, уже глаза блестят — значит, история проняла. Мишка заметил, каким огнём заблестели глаза соседа, когда он рассказывал про смерть Хомякова, весь точно просиял. Сбивал всю картину только этот старый полосатый халат, наброшенный на плечи Бориса. В серванте располагались лишь столовые приборы в количестве пары штук, для себя и гостя. Никакого хрусталя у себя Борис не держал, ведь не нуждался в нём в силу своей высокой должности. Никаких бутылок, всё предельно цивилизованно: литровая банка с травяным чаем, а ведь сосед показывал, какой редкий и правильный вкус должен быть у этого напитка, потому что многим не нравится их мутноватый, отдающий гречишным соком запах; дешёвый сахар в бумажном пакете и пачка сигарет «Ракета». Видимо, разжился где-то в ближайшем ларьке, раз «Ракета», да и стоили они по тому времени ужасно. Впрочем, нет, у соседки одалживает. Соседка та, Маргарита Петровна Ивашевская, — то ли полячка, то ли ещё кто, — как жена партийного чиновника, вдобавок приёмная мать мальчугана из приюта, могла себе позволить немного такого хулиганства, как сигареты. Мальчишка у неё тоже звался тоже Мишка, был пионером. С ним Гоцман вёл крепкую дружбу, долго не раздумывая, сразу проникся к нему тёплым чувством. А Маргарита... Бронзоватый шиньон на затылке, аквамариновые глаза, лицо в слабом растворе Любови Орловой — хороша была! «Красная Москва» — терпковато-сладкая нота, летящая под стекло крыши и в окна, откуда видны километры сталинок, трогательно-прозрачные в красном полумраке раннего лета. На самом верху такой жить, под самой крышей — уже само по себе приключение. Маргарита Петровна каждый вечер закуривала, выпускала дым в потолок. В раздумьях Мишка совершенно не заметил, как в поисках той самой банки с чаем услышал звук падения и звон стекла. «О проклятье! Разбил! — подумалось ему. — Какой позор!» Он успел заметить на полу осколки от стекла и прямоугольную чёрную рамку, перевёл взгляд на Бориса — тот сидел, абсолютно остолбенев, глядел пылающим зелёным взором, словно готов был сжечь его на месте. Гоцман наклонился, сразу увидел на полу зияющее в осколках стекла прелестное женское лицо мягкого бежевого оттенка в обрамлении коротких завитых волос, из-за свойств плёнки больше напоминавших по цвету шоколад или кофе. Женщина была снята в странном ракурсе, так, будто смотрела не в камеру, вернее, совсем не смотрела на неё, да ещё загадочно улыбалась, подняв левую бровь, чуть искривив рот — почти кокетливо. Взгляд её был устремлён вверх, в левый угол рамки. Когда Мишка снова поднял взгляд, Борис ещё не пришёл в себя, красные пятна на его щеках вспыхнули ярче, потом побледнели, сделалось заметно, как прыгают мелкой дрожью руки. — Я случайно, честно, — забормотал Мишка, делая к Борису шаг, но ясно понимая, что оправдаться не сможет. — Ненарочно задел. Прости, я сейчас же метнусь тебе за новой рамкой! Вернусь, честное слово! Ты только прости. Я не нарочно, партией клянусь!   Борис молчал, все ещё пребывая в шоке от увиденного, губы его дрожали. Он уронил голову в ладони. Прошла минута. Ещё. Наконец он поднял глаза на соседа: на Мишку посмотрели тяжёлые, старые, нечеловеческие глаза. Гоцман осторожно положил фотографию рядом с его локтём. Борис схватил уцелевшую под осколками фотографию и прижал её к груди, словно то была драгоценная реликвия, и одними побелевшими губами забормотал: — Имеющие уши не услышат, имеющие глаза не увидят... Имеющие уши не услышат, имеющие глаза не увидят... Имеющие уши не услышат, имеющие глаза не увидят... В голове у Гоцмана всплыло: ночной охрипший баритон внезапно напомнил голос Бориса, такой же сорванный. «Нет, быть не может! — попытался успокоить себя он. — Нечисть может подражать голосам людей, но не принимать их облик или, что ещё хуже, вселяться в них!» Мишка похолодел, попятился, зацепился за угол стола, изо всех сил прижал руку к сердцу — и вдруг разжал кулак, бессильно обмякнув на стуле. «О проклятье, неужели правда?!» Борис смотрел на него пустыми, ничего не выражающими глазами, на губах его медленно возникала улыбка — сначала чуть похожая на настоящую, он даже не понимал, хорошо это или плохо, кинулся к нему: — Борька, у тебя опять невроз! Прости, я не хотел разбивать тот снимок, я случайно! Честное одесское! Очнись! Борис весь дрожал, бледнел, улыбаясь теперь вымученно и уголками рта, видно, хотел что-то сказать, даже шевелил губами, почти ничего при этом Гоцман не различал. Улыбка с бронзового лица Бориса вмиг соскочила, и он схватил Гоцмана за руки: — Скажи, только не лги: у тебя нет никакой причины ненавидеть меня лично? — он смотрел Мишке прямо в глаза и смотрел так страшно, с какой-то неописуемой ненавистью. Тот ответил честно: — Да никакой! Мы с тобой-таки почти друзья! Борька! — воскликнул отчаянно, пытаясь вернуть его в рассудок. Борис осторожным движением смуглой руки оттолкнул его, выпрямился, выставил руки перед собой, воззрился гневно, словно готов был сжигать взглядом, и охрипло заговорил, с каждым словом повышая голос: — Бросили жертву в пасть Ваала, кинули мученицу львам! Отомстит вдовый вам, она из бездны к нему воззвала! — глядеть на эти перекошенные губы было жутко, не хотелось и понимать, о чём он говорит, но Борис поднимал руки всё выше, продолжая бормотать: — Воззвала, хоть с саблями в ночной чаще кричала, ответила бы стоном, если б умела! Гоцман схватился за чайник, быстро налил кружку: — Подожди, там ещё чай остался... Вот, — и поднёс кружку к лицу Бориса, переставшего театрализировать. — Хлебни, а то тебя накрыло. Тот постепенно успокоился, кровь прихлынула к лицу, окрасив бронзой кожу, пронзительные глаза заметно смягчились, успокоились и руки, которые теперь чуть вздрагивали. С ужасом глядя на стакан, Борис забрал его из рук Гоцмана, медленно поднял его к губам и глотнул так же, не отрываясь. Выпив, он выдохнул и с силой опустил стакан на стол. — Мне открыть тебе свою боль? — спросил Борис внезапно. — Боль? — Гоцмана совершенно ошарашил вопрос. Понятно было, что Борис повидал много ужаса, и это особенно связывалось с Гражданской, но о ней он всегда говорил скупо, замыкая всю боль в себе. А тут... — Да, часто наслаждение одного становится болью для другого! — пылко воскликнул Борис, сорвавшись на хриплый шёпот. — Имеющие уши не услышат! — Да говори-таки, если тебя пронесло на откровения! — взорвался Мишка, сразу понял, что был слишком резок, и смягчился: — Хотя бы невроз спадёт. Не знаю, часто ли у тебя такое, но мне это не нравится. — Мне, вдовому, поверить тебе, холостому, мою боль? — Борис резко изменил позицию и стиснул руки в молитвенном жесте, вдавив ногти в ладони, и забормотал: — Да никогда, никогда! — Да не рассказывай, если-таки не хочешь, — Гоцман мог предположить какие-то причины таких перемен настроения, но не строил никаких догадок. Борис вдруг снова вскочил, беспокойно прошёл по кухне и снова упал на стул, на котором сидел, и выдохнул: — Слушай тогда. — Я за валерьянкой, — икнул Гоцман и метнулся к себе в квартиру за пузырьком. Он держал его у себя на случай слишком сильного творческого возбуждения, сейчас же его не смел выпускать из рук. Вдвоём они перебрались в гостиную, сели на клетчатый диван, устроились поудобнее. «Что же это за невроз такой, — думал Мишка, — от которого мгновенные перепады настроения!» Нет, конечно, Гоцман не замечал ничего странного, если пересекался по работе в качестве внештатного сотрудника, но теперь словно видел его полуобнажённую душу, словно глубокую развороченную рану, истекающую чёрной гнилью. Борис раскинулся на своей половине, совершенно мрачный, и начал свой рассказ, никак не избавившись от хрипоты в голосе: — Я нёс в руках отвратительные, тревожные жёлтые цветы. Чёрт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве. И эти цветы очень отчётливо выделялись на чёрном моём осеннем пальто. Я нёс жёлтые цветы! Нехороший цвет. Я повернул с Тверской в переулок и тут обернулся. Ну, Тверскую вы знаете? По Тверской шли тысячи людей, но я вам ручаюсь, что увидела она меня одного и поглядела не то что тревожно, а даже как будто болезненно. И меня поразила не столько её красота, сколько необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах! Гоцман ловил эту историю всем телом: слушал, как, повинуясь этому жёлтому знаку, Борис тоже свернул в переулок и пошёл по её следам. Они шли по кривому, скучному переулку безмолвно, он по одной стороне, а она по другой. И не было, что Мишка вообразил явственно, в переулке ни души. Борис мучился, потому что ему тогда показалось, что с нею необходимо говорить, и тревожился, что не вымолвит ни одного слова, а она уйдет, и он никогда её более не увидит. Он якобы спросил её: вам нравятся мои цветы? — и отчётливо помнил, как прозвучал её голос, невысокий довольно-таки, но со срывами, и, как это ни глупо, но ему показалось, что эхо ударило в переулке и отразилось от желтой грязной стены. Она быстро перешла на его сторону и, подходя, ответила отрицательно. — Она поглядела на меня удивлённо, а я вдруг, и совершенно неожиданно, понял, что я всю жизнь любил именно эту женщину! Вот так штука, а? Вы, конечно, скажете, сумасшедший? — Ничего я не говорю, — воскликнул Мишка и добавил: — Умоляю, дальше! Борис прибавил несколько скупых подробностей их первой встречи в красном госпитале во время Гражданки, когда она бинтовала его страшные раны, а потом резко перебросил повествование во времени на год после того, но за месяц до случая с жёлтыми цветами. Гоцмана от этой скупости повествования пробрала дрожь: «Неужели можно было претерпеть столько ужаса в белом плену и при этом рассказывать так сухо, не боясь удариться в непрошеные воспоминания, а уж тем более в слёзы?» — Потом я увидел её снова в каком-то кабаре, которое ещё не убрали под нужды социализма. Там она танцевала Саломею, гибкая и красивая, вся в блёстках, её юбка вилась вокруг её тела. Дальнейших подробностей Гоцману не требовалось: он чётко представил себе огни кабаре, пролетарскую публику и себя, неотличимого от всех прочих посетителей, смотрящего на прекрасную танцующую фигуру. Это было подобно волшебной открытке из того времени, когда она ещё существовала – и казалось, что с той поры прошло всего несколько дней. Она была совершенно неотразима, словно в балете прима, и Гоцман мысленно наложил на неё лицо со снимка — все красотки мира меркли перед её красотой! И эти мгновения лишили его дара речи. Она плясала и порхала под семью вуалями, одетая во что-то в стиле Маты Хари: роскошные браслеты, расшитый топ, многослойная юбка — можно было подумать, таким образом этот спектакль обнажает каждый изгиб её стана. Её тело в россыпи золотых блёсток казалось ослепительным, а улыбка была настолько обворожительной, настолько открытой и загадочной, даже немножко бесстыдной. Да, в такую, пожалуй, невозможно было не влюбиться! Но вместе с тем Гоцман не мог отделаться от ощущения, будто эта девушка давно умерла, и есть только короткая посмертная реальность, полная великолепного обмана. Вдруг Мишка расслышал щелчки около виска. — Дава? — он уловил бронзовую руку в чёрной перчатке с обрезанными пальцами. — Дава! — А? Что? Прости, я прослушал. — Я ничего не говорил, — Борис был, как всегда, холоден. — Я молчал, а тебя, наверное, самого накрыло. Хореограф... Пришлось Гоцману принять валерьянку, хоть он и ожидал обратного. Горькая же была эта дрянь! И впрямь накрыло Мишку. «Муза, — подумал он, — капризная дама, своевольница и кокетка. Приходит внезапно, когда её совсем не ждёшь. Возможно, поэтому можно сравнить её с чувством любви или с тем самым леденящим душу и выжигающим сердце первородным ужасом, что тоже накатывает внезапно, захлёстывая всё существо липкой волной?» Мишка выдохнул, вдохнул и спросил: — А что было дальше? — Она... — Борис недолго помолчал. — Она умерла. — Как? — вопрос Мишка задал совершенно очевидный. Повисли плеяды звёзд в окне, как серебристые ленты. Было красиво, но жутко, и жутко оттого, что совершенно неизвестно, неразгаданно, словно чёрная бескрайняя бездна. — При родах, — голос Бориса стал тише, рубил, словно налитый кровью меч звёздные петли. — И у тебя есть ребёнок? — Нет, — ответил тот совсем глухо. Снова рубил, как гильотина, брызжа кровью. Именно такие образы нарисовались у Мишки в голове — кровь на гильотине, на простынях, страх, мороз по венам. Вот и снова поднимался из самых глубин сознания тот первобытный хтонический страх, сгребал душу своими цепкими и мохнатыми паучьими лапами, грыз сердце, выбрызгивая из-под челюстей мутные багровые капли и куски свежего мяса, пропитанного леденеющей кровью. Борис встал с дивана, страшный в своём горе и трауре. Глаза его горели глубоким зелёным огнём, и взгляд этот был похож на взор того рыжего, только не виделось в нём той странной жажды, только злоба и ненависть, похожая на безумие, какого обыкновенно не бывает у человека, такие же беспощадные, дикие и такие, что словами невозможно было выразить. «Смуглый, в чёрном точно ослепительно хорош, и взгляд, каких не сыщешь, — подумал Мишка. — Такие либо после пепелища войны, либо — уже за гранью. За гранью чего? Миров, вселенных? За гранью мутной реки Стикс, где веками вынужден скитаться в лодке одинокий старик-перевозчик… За гранью жизни и смерти, земного и безоблачно жуткого. Этот не из таких. Брови вниз, залом во лбу — он старше, чем кажется, он ходил на тот свет, чтобы вернуться обратно. Вернуться — но человеком ли или же воплощением древнейшего и великого зла, которое веет запредельным могильным ужасом?» Борис прошёлся по комнате каторжным шагом, накинул на себя нечто чёрное, полупрозрачное, огромный лоскут ткани — словно саван, разве что тёмный, но столь же холодный, жуткий и мёртвый, укрывающий живого мертвеца. За чёрными складками ткани частично скрылись грани лица, и он стал совсем страшен — только вспыхнули беспросветно жуткие бесовские глаза и сверкнули отблески стали в зрачках. Потом Борис развернулся в полупрозрачной буре, поглядел в окно, за которым занималась тьма, которою он был порождён, тьма, мать всего светлого, воздушного и живого — а под бурей уже ясно виднелись лепестки роз и проносились одна за другой алые ленты дня. А вот что творилось у него внутри, можно было только догадываться. Если там вообще что — то было, с таким убитым его состоянием ни в чём не приходилось быть уверенным. Избавившись от этого декадентского траурного налёта, Борис резко сменил тему: — Чего пришёл-то? Вряд ли, чтобы мой больной бред слушать. Гоцман едва отошёл от жуткого в своей краткости финала столь трагической истории любви и образа полного траура, из которого никак не выйти, в красках изложил всё, что с ним произошло тем вечером на Патриарших уже после гибели Хомякова. После всего рассудок его слегка подлатался, но всё равно лейтмотив о нечистой силе никак не покидал его рассказа. Мишка рассказал и о чекисте в чёрном пальто, и о погоне, и о своём дебоше в Нижинском. Под конец он приберёг допрос в Московском уголовном розыске: — Майор меня допрашивал. Молоденький такой, рыжий. Из ОБХСС вроде. Я ещё удивился, что такой молодой — и уже майор… — Так, — Борис согнал с себя всю хандру, но по-прежнему оставался мрачен. — Ну, в ОБХСС из молодых и рыжих майоров разве что Селигеров, начальник отдела. Неприятный, скажу тебе, тип! Недавно свела с ним судьба по одному делу, увидел он нечаянно некое безобразие в Ивановском монастыре, нас вызвал. Так ведь по телефону заявил, что меня лично желает видеть! Наглый слишком парень… — Да вроде мне милым показался, — Гоцман запустил руку в волосы. — Добрый такой, внимательный. Как он майором так рано стал? Ему же на вид от силы двадцать! — Да он не такой уж и молодой, говорят, — прохрипел Борис. — Хотя для майора и впрямь молод. Говорят, что Селигеров этот с пристрастием одним. Нашёл себе в верхушке НКВД подходящего и под него лёг. Так и стал майором… Многие на одного комиссара из второго отдела грешат, но я не больно верю, что он такой пакостью стал бы заниматься. — Как ему ещё статью не пришили? — Гоцман был совершенно шокирован вероятностью такой буржуазной пошлости в самых верхах. — Сам не знаю. Копаю под него компромат, берегу при себе, думаю вывести на чистую воду. — Да у тебя компромат на всех найдётся, — пробормотал Гоцман сквозь зубы. — На тех, кто неудобен партии. Не беспокойся, тебе ничего не грозит, — при всей своей хрипоте Борис звучал вполне спокойно и даже будто успокаивал сам. Только от этого Гоцман совсем похолодел. — Подожди, — Мишку вдруг осенило: он вспомнил, как зашёл на Лубянку в качестве внештатного сотрудника, услышал какие-то шепотки о монашках, которых ведут прямо в подвал. — Ты сказал, он тебе звонил? Я потом слышал в коридоре, как монахини боялись Мюльгаута. Якобы им их запугал тот самый майор. Так это не просто фальшивые паспорта на эту фамилию? Ты под ней и на расстрелах появляешься? — А откуда тебе знать, что это именно я? — Гоцман вздрогнул: в лице и фигуре Бориса читалась такая жестокость, словно он тотчас же разорвёт на куски, не запятнав кровью даже халат. — Никто меня на исполнениях приговора в лицо не видел, а значит, и предъявить нечего. — Постой, Борь, — хотел было оправдаться Гоцман, как вдруг поймал идеальный шанс высказаться: — О чёрт! Он, майор этот… Я ещё подумал — вот странно-то! Борька, майор в зеркале не отражался! — Да ты что? — Борис вскинул бровь. — Как есть, Борька, не отражался! Я, наверное, с ума сошёл, да? — поймав его саркастичное выражение лица, Гоцман осёкся. — Но ведь не может быть такого, чтоб и впрямь не отражался… — Не отражался? Любопытный случай. Ты, может, мистики какой начитался? — Не веришь?.. — Гоцман уже терял надежду оттого, что ему не верили, попытался напрячь голову: — Нет, ну как такое возможно, чтобы он в зеркале не отражался? Есть же какое-то логическое объяснение? — Логического нет. Говорят вон, правда, что вампиры в зеркалах не отражаются, но это же звучит как полный бред! Вампиров не бывает… Вроде. — А вдруг всё-таки… — попытался оправдаться снова, только был оборван охрипшим криком: — Что у тебя за день такой, объяснишь ты мне наконец?! То у тебя сатана на Патриарших, то вампиры в МУРе… Иди и выспись как следует! «Ага, — сердито подумал Мишка. — Если бы чьи-то безумные вопли не мешали, было бы просто прекрасно!» Только оскорблять совсем не хотелось, и Гоцман прикусил язык и покинул квартиру с горькими и злыми словами в мозгу, эхом рассыпавшимися по пустому коридору. Наверное, впервые он испытал ненависть к самому себе. Он ощутил это в тот момент, когда уже повернулся к двери, даже не заметив, откуда взялось это чувство. Всё-таки он был сумасшедшим. Наверное, это у всех творческих так. Безумие — неотъемлемая их часть, она у них в крови, отравляет её до черноты, растворяет в себе полностью, исчезая вместе с осознанием. И всё-таки померещилось ли ему? Померещилось ли, что тот рыжий не отражался в зеркале? Да если бы даже и так — что из этого исходило? Это не меняло дела: Гоцману были неприятны собственные слова, сказанные в пылу пост-осознания, признания в собственной глупости и недальновидности. Любое сознательное заблуждение, как бы люди ни называли это, всегда изначально является болезнью. Больной человек одинок, его желания бессмысленны, страдания бесконечны, кругом пустота, так что незачем отчаиваться — разве не так? Но кто тогда есть он сам? Больное эго, которое стремится навязать другим те или иные мысли и представления, опираясь на свой эгоцентризм? Вроде того. О чёртовы законы природы, вековые несправедливые законы! Нет им ни конца, ни края! Мишка даже остановился у порога своей квартиры, поразившись тому, насколько мучительно сжалось сердце от гнетущих. Но в следующую секунду он уже ощутил прилив ярости, заперся в комнате и бросился на кровать, накрывшись с головой. «Сатана и вампиры… — лихорадочно думал он. — Сатана! Как же так? А ведь в этом действительно что-то есть! Кто-нибудь понимает, о чём он говорит? О сатане? Или о вампирах?.. Да и что может значить для человека то, чего нет? Пустота и отчаяние? Мысли, полные пустоты, отчаянного одиночества и ненависти к собственному эго? Всё, всё было предопределено, предопределением было всё это…»
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.