Választás egyedi

NC-17
В процессе
906
15
автор
ТерКхасс гамма
Вселенная:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 139 страниц, 67 608 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
906 Нравится 300 Отзывы 302 В сборник

10. О желаниях и возможностях

Настройки

      С тех пор как я живу на свете,

Со страшной бурей спор веду,

И обижаю сам не больше,

Чем от других обиды жду.

      С Гогенлоэ договорились встречаться в загородном спортивном клубе, где Генрих занимался теннисом. Помимо кортов, рядом располагались поля для гольфа и станция спортивной ходьбы — насколько Генрих знал, там снабжали картой прогулочных маршрутов и убеждённостью в социально одобряемом, здоровом образе жизни.       На поклонника здорового образа жизни и какого бы то ни было социального одобрения Людвиг походил не слишком, но выбирая место встречи, Генрих руководствовался своими интересами, а не чужими. Раз уж ему необходимо было наладить с Гогенлоэ приятельские отношения, он как минимум намеревался делать это в комфортной среде: при клубе был прекрасный закрытый ресторан.       Что немаловажно — в этом ресторане никогда не случалось толпы или даже просто скопления людей. Туристы не посещали его, так как не состояли в спортивном клубе, а состоявшие в клубе редко могли так скоро отринуть иллюзию заботы о здоровье, чтобы накидываться на гусиную печень или сливочное фондю, едва отложив ракетки и клюшки. Тем не менее, ресторан исправно работал уже много лет, и закрывать его никто не собирался.       Каким образом Гогенлоэ планировал проникнуть туда, Генрих не уточнял — предложенное место встречи не вызвало вопросов и возражений, название явно оказалось Людвигу знакомо, а значит, не стоило и забивать себе голову. В конце концов, затворником Людвига выставляли слухи; кто знает, быть может, в действительности он только и делал, что бродил по окрестным горам в погоне за кубком по спортивной ходьбе.       На теннис Генрих иногда и сам ходил пешком. Прогулочным шагом дорога занимала от силы полчаса. Пять минут на машине до подножия холма, где асфальтированное шоссе уводило в другую сторону, а дальше — наверх по крутой тропе.       Чуть ближе получилось бы подъехать по грунтовке, но погоды это особо не делало, а машину было жаль. В отличие от купе Иоганна — тяжёлого, добротного и снисходительного к несовершенству дорожного полотна — пижонские игрушки Генриха были скверно приспособлены к езде по колеям и гравию.       Сегодня Генрих пеших прогулок не планировал и без машины оставаться не хотел, поэтому отправился в объезд. И несмотря на то, что дорога шла кругом через примерно половину города — времени этот путь занимал всего немногим больше.       Люцерн был крошечным даже по сравнению с Ригой, какой сохранила её память Генриха. Не говоря уже о Берлине, который и разделённым всё равно оставался одним из крупнейших мегаполисов Европы. Навскидку — Генрих не слишком интересовался демографической статистикой — в Берлин можно было вселить около ста Люцернов. И ещё осталось бы место.       Но за счёт туристического потока — как выразился Иоганн, «не слишком адекватного культурной значимости местных памятников, однако умело раздутого бойкой рекламой» — Люцерн казался больше, чем был на самом деле. По улицам сновали приезжие: любители музыки, путешествий, пастушьих пирогов, горных лыж и средневековой архитектуры — или желающие считать себя таковыми. Они-то и создавали иллюзию многочисленности населения, когда не узнаёшь каждого пятого прохожего в лицо, поскольку где-то его уже видел раньше.       Впрочем, господина Шварцкопфа владельцы многих местных ресторанов и магазинов знали прекрасно — несмотря на то, что в определённой степени Генрих ещё мог позволить себе не самый публичный образ жизни. Вероятно, Иоганн был прав, говоря, будто в круговерти постоянно меняющихся клиентов, клиенты хоть сколько-нибудь постоянные запоминаются лучше.       Так что иллюзия большого города оставалась лишь иллюзией.       Люцерн вообще во многих аспектах казался — чем-то, каким-то… В разных районах он напоминал разные европейские города — и потому его собственный образ у Генриха за все эти годы так и не сложился.       Район, где располагался их с Иоганном дом, пусть и находился на краю города, но считался одним из самых респектабельных. Крутой склон холма, спускавшийся к озеру и укрывавший Люцерн с востока, был расчерчен участками с особняками и виллами, между которыми зигзагами ветвились серпантины узких улиц. Земля здесь была дорогая, но всё равно всякий старался отгородиться от проезжей части если не полноценным парком, то хотя бы небольшой аллеей — и пейзаж чем-то неуловимо напоминал живописную, богемную Ломбардию близ озера Комо.       Западная и северная окраины Люцерна, наоборот, вызывали в памяти рабочие пригороды Турина или Милана. Рассыпанные по невысоким пригоркам коттеджи ближе к городу сменялись светлыми брусками трёх- и четырёхэтажных домов на несколько маленьких квартир. Составленные вместе, они создавали однообразные, аккуратные кварталы.       «Социальное жилье» выглядело схожим образом по всей Европе, но придумали его на севере Италии. В нейтральной Швейцарии, избежавшей войны и разрушений, острой необходимости в подобной застройке как будто не было, однако Генрих знал: эти квадратные метры выгодно — втридорога — продаются.       Максимально дешёвые при строительстве, собранные из типовых модулей домики были, несмотря на непритязательный вид, достаточно функциональными — но, увы, недостаточно многочисленными и вместительными, чтобы всерьёз повлиять на жилищный кризис даже в небольшой Швейцарии. А вот купить недвижимость в столице одного из кантонов считалось престижным; качество недвижимости в расчёт явно не принималось.       Ближе к центру архитектура становилась повеселее.       На площади и улицах, примыкающих к вокзалу, Люцерн был типичный «османизированный» Париж — широкие бульвары, относительно высокие здания в шесть-семь этажей. Застройка в едином пышном стиле, который одни называли эклектикой, другие неоклассицизмом. Облицованные светлым камнем стены, чугунные балконные решётки, тёмно-серые или синие крыши и богатое лепное обрамлением мансардных окон. Основной тон задавал отель Монополь — конечно, не Опера архитектора Гарнье, но тоже, как припечатал однажды Саша, «сооружение, потрясающее в основном обилием декора».       Рядом, на набережной — легко получилось бы опознать Антверпен, а на противоположном берегу Ройса начиналась провинциальная то ли Саксония, то ли Бавария. Обычные для средневекового городка тесные улочки, перевитые в запутанный извилистый клубок. Неровные ряды плотно притиснутых друг к другу одинаково невзрачных домов, отличающихся разве что цветом ставен или рисунком на фасаде. Затенявшие солнечный свет, кое-где почти соприкасавшиеся широкие карнизы, фахверк, черепица, каменные мостовые…       Нижние этажи, впрочем, были целиком отданы под коммерцию — их уже давно перестроили для торговых нужд, расширили двери и добавили просторные витрины. Из-за этого создавалось забавное впечатление: будто домики из сказок братьев Гримм установили каждый на своё стеклянное основание — магазин, или кафе, или парикмахерскую. Таким образом, сходство с конкретными городками немного терялось, но в целом выходило нечто среднее между Бамбергом и Мейсеном.       Разве что в Люцерне не было готического собора — вместо него сохранилась средневековая крепостная стена и целых девять красивых высоких башен. Стена Генриху нравилась, а вот с соборами не сложилось — обе самые заметные культовые постройки Люцерна восторга не вызывали.       Барочная церковь Иезуитов выглядела откровенно скучно; в туристических буклетах её нахваливали как самую красивую церковь Швейцарии — это было крайне спорно, потому иногда служило поводом завязать беседу. А церковь Святого Леодегарда и вовсе казалась Генриху нелепой — предыдущая её версия сгорела ещё в семнадцатом веке, и уцелевшие башни поздней романской эпохи присоединили к новой постройке, не заботясь о единстве стиля.       Не то чтобы Генрих настолько интересовался окружающей его архитектурой, чтобы изучить её во всех деталях. Но под предлогом прогулки по городу — о котором так или иначе следовало хоть что-нибудь рассказывать — неплохо получалось очаровывать нужных людей. Называя вещи своими именами, во время экскурсии было легче втереться в доверие — не ко всем, но ко многим.       Возможно, Генриху бы понравилось работать экскурсоводом. Откровенно говоря, ему бы понравилось работать кем угодно — инженером, киноактёром, технологом на машиностроительном заводе, библиотекарем, водителем парома, консультантом в мебельном салоне, гонщиком или продавцом в магазине дорогого шоколада — только бы не тем, кем работать приходилось.       Быть шпионом оказалось совсем не весело. Нельзя сказать, будто Генрих сильно переживал из-за необходимости постоянно обманывать окружающих — вот только обмана бывало недостаточно. Порой требовалось прибегать к воровству и шантажу, иметь дело с компроматом или оружием. Хуже того — требовалось нравиться, причём чаще всего таким людям, которые самому Генриху не нравились совершенно. От этого он чувствовал себя кем-то наподобие вооружённой до зубов проститутки, что, конечно, не способствовало профессиональному энтузиазму.       А главное — Генриху было неинтересно. Нет, какие-то конкретные вызовы и проблемы могли, конечно, временно увлечь — но по касательной, не всерьёз, на уровне любопытной задачки, которую взялся решить со скуки.       Умозрительно он понимал, что дело его — нужное и важное, и Маркус был ему симпатичен, а привечавшие вчерашних нацистов деятели из НАТО — напротив, не симпатичны до тошноты… Но вовлеченности Генрих не чувствовал — он её сам себе навязывал, и оттого служба его тяготила.       В который раз за утро уличив себя в унынии, Генрих досадливо нахмурился. Хотел было заглушить минор, представив, как среагировал бы на такое нытьё Иоганн — но вдруг понял другое, удивительное. Он ведь никогда не спрашивал Александра, зачем тот пошёл в разведку. Вроде бы — смысл спрашивать и так ясное?       «Скажет, война заставила, — подумал Генрих. И сам с собой заспорил: — Это сначала. А потом?» Припомнил однажды промелькнувшую фразу, задумался: «Или сначала была Испания и юношеская горячность, а потом война — и пришлось, а потом… вошло в привычку?»       Захотелось немедленно развернуться, рвануть до дома и прямо сейчас расспросить Александра, не придумывая его слова за него. Не то чтобы Генрих надеялся перенять его отношение к делу — это было, понятно, невозможно — но у Саши всегда находились неочевидные, интересные ответы на любые вопросы. К тому же Генриху просто нравилось разговаривать с ним; о чём угодно, а о нём самом — в особенности.       «Намного лучше, чем тащиться на эту дурацкую встречу!» — сердито подумал Генрих и усмехнулся, распознав капризные ноты.       Иоганн его избаловал. С ним можно было быть порывистым, непоследовательным, спрашивать обо всём, что в голову взбредёт, а через мгновение уверять, что передумал и ответа знать не хочешь. Можно было признаваться в разной несерьёзной ерунде, которая отчего-то казалась важной, переживать по пустякам, не скрывать ни радостей, ни печалей.       С ним не нужно было ничего изображать. Наоборот, Александр будто возвращал Генриха к самому себе. В том числе — к дурной, наивной и вольной безоглядной искренности, которую, казалось, вытравили, погребли под собой прошедшие годы, которую жизненный опыт приучил накрепко прятать.       Так что Генрих прекрасно понимал, ради чего делает то, что делает. Работа обеспечивала ему возможность быть с Александром, жить с ним — то есть жить вообще — а потому была необходимой, неизменной. И так же прекрасно Генрих сознавал пределы своей компетенции: случись вдруг необходимость обольстить кого-нибудь для достижения поставленной цели — он бы не смог.       Вот Иоганн смог бы, если б не нашёл альтернатив. Это Генрих знал со всей отчётливостью — пусть и старался о таком особенно не думать. Не из ревности; никакого права ревновать у него не было, да и Иоганн никогда не давал ему ни малейшего повода. Дело было вовсе не в уязвлённом собственническом чувстве. Просто сама мысль о том, до какой степени Александр подчинил себя своему долгу — или тому, что представлял таковым — доводила Генриха до бешенства и исступления.       Когда-то давно непреклонная сила воли, способность полностью контролировать все свои слова и поступки, методичная последовательность в достижении цели — восхищали. Иоганн хоть и был человеком из плоти и крови, казался Генриху пресловутым ницшеанским идеалом, героем эпоса, фигурой из легенды.       Поначалу — легенды жуткой, где живое существо порабощает и носит как личину злой двойник-доппельгангер. Генриха пугала перемена, произошедшая с тем, рижским Иоганном, но, будто заворожённый, он не мог презирать его, как презирал самого себя, дядю и прочих наци — а испытывал вместо этого странную смесь притяжения и отвращения, восторга и ужаса.       Даже когда состоящий из глухой безжизненной стали обер-лейтенант Вайс вновь обратился человеком — пусть человеком вдруг безымянным, неизвестным, чужим — он не стал ни обычным, ни понятным. Наоборот, Генрих обнаружил перед собой буквально персонажа из возвышенной литературы, как будто лишённого любых слабостей, который тем не менее ходил с ним по одним улицам, дышал одним воздухом — и вдохновлял становиться сильнее и лучше.       Не увещеваниями или уговорами. Конечно, не личным примером — недостижимым и, говоря по чести, пугающим. Единственно тем, что при исключительном моральном превосходстве, при всей беспощадной строгости своих убеждений он почему-то поверил в Генриха. Поверил ровно тогда, когда Генрих — и абсолютно обоснованно — всякую веру в себя полностью утратил.       Сложно сказать, в какой момент восхищение обогатилось сопереживанием. Генрих то ли поумнел, то ли на собственной шкуре уяснил прейскурант за такого рода «подвиги»… Теперь самоотверженность Александра, продолжая изумлять и внушать бесконечное уважение, ещё и чрезвычайно Генриха злила. Хотелось огреть его по голове и увезти куда-нибудь, где ему не пришлось бы переламывать самого себя, не пришлось бы так жестоко и так во многом себя ограничивать, от столького отказываться.       Разумеется, ничего подобного Генрих никогда бы не сделал. Даже если отринуть очевидные бессмысленность и вздорность всей затеи, он слишком любовно относился к Иоганну, чтобы что-то за него решать — тем более в столь категоричной форме. Но и изжить почти инстинктивное желание уберечь его, защитить, избавить от необходимости кроить и стругать душу по живому Генрих был не в состоянии. Иногда даже на физическом уровне хотелось — обнять, закрыть собой от всего дурного.       И самому становилось смешно от этих фантазий. Впрочем, по здравом размышлении Генрих понял, что язвит, стараясь побороть горечь собственного бессилия. Не мог же он, в самом деле, неким мистическим образом устроить Иоганну амнезию и утащить на другую планету Земля, где все события происходили бы совсем иначе.       Ведь только Генрих сумел бы — и был бы рад — просто жить. Обычной, скучной, спокойной жизнью. Без всех этих альпийских шале, аристократических салонов, паскудного золота, принуждённости делать, что прикажут. А главное, без ставшего привычным, вросшего под кожу и слившегося с кровотоком умения не замечать неотступной тревоги: что того, другого, самого важного, единственного на всём белом свете — раскроют, арестуют, убьют, отзовут…       Александр же ни в какой заурядной, обыденной — иной! — жизни не нуждался. А в этой даже избавить его от своих мнительности и тревожности — что было хотя бы умозрительно исполнимо — у Генриха получалось не всегда. Неготовность терять была совершенно иррациональна, нелепа… и иногда настолько сильна, что Генриху не удавалось совладать с собой.       Стоило неудачно вспомнить какой-нибудь эпизод жизни без него, и Генриха начинала душить самая настоящая паника. Становилось физически трудно вдохнуть, грудь будто сдавливало тянущей тяжестью, немели кончики пальцев, кружилась голова. И это были не какие-то душевные переживания излишне впечатлительной натуры, а самые что ни на есть реальные, физиологические ощущения.       Генрих списывал всё на сердце — которое и правда порой «пошаливало». Старался никаких опасных эпизодов лишний раз не вспоминать. Но когда срывался — пригасить собственную истерию не помогали ни чувство вины, ни ярость, ни стыд. А стыдно было — и очень.       О своих недостатках Генрих знал, иллюзиями себя не тешил. Он был взбалмошным, рисковым, азартным, импульсивным, упрямым; экспромт удавался ему лучше скрупулёзной подготовки, а терпение никогда не было сильной его стороной — но вот безвольным Генрих себя не считал. При необходимости он умел взять себя в руки и проявить выдержку. Выжидать, сохранять хладнокровие — всё это было для Генриха не слишком трудно, если и впрямь казалось нужным.       И только в единственном случае самоконтроль отказывал совершенно.       Эмоции захлёстывали его с головой, сколько бы он ни сопротивлялся. В отчаянных попытках урезонить собственную неврастению Генрих вспоминал и отъезд Саши в Союз, и даже похороны Иоганна, когда тот якобы умер. Сам себя уговаривал, что тогда же не воспринимал расставание как конец света — но и логика не помогала ничуть.       Он начинал скучать по Александру, едва выйдя из дома. Без него всё вокруг казалось пустым, пошлым, бессмысленным… Только рядом с ним Генрих чувствовал спокойствие и умиротворение, только с ним Генриху было всецело, по-настоящему хорошо.       Иоганн утверждал, что эта странная патологическая зависимость выходит за рамки нормы — и Генрих был с ним на все сто процентов согласен. Просто не считал необходимым по данному поводу хоть сколько-нибудь переживать. Зависимость его не пугала.       Вообще в коротком перечне того, чего Генрих не умел и чему не планировал учиться, «бояться» числилось последним пунктом — после «готовить еду» и «плакать». А неистовое, безудержное, граничащее с инстинктом нежелание лишиться Александра Генрих и страхом-то не мог назвать. Это было нечто другое — иной, ожесточенной природы. Но выявлять и формулировать, в чём именно состояла разница, Генриху было лень. Точнее, он не видел в том смысла.       Просто так чувствовал, вот и всё.       А ещё, конечно, он чувствовал сейчас особую нежность к манере Иоганна водить машину. Чувствовал её во всей полноте, во всех аспектах и даже с лёгким оттенком зависти — как всегда, когда садился в городе за руль. Концентрация людей, которых в пределах прицела вообще не стоило подпускать к автомобилю, в такие моменты подскакивала до непристойных величин — и это изрядно Генриху досаждало.       Один тащится, как будто у него под капотом двигатель на холостом ходу, другой судорожно мечется из ряда в ряд, третий не понимает габаритов собственной машины. Кто-нибудь обязательно начнёт чёрт знает зачем тормозить, а кому-то вдруг приспичит прямо на ходу начать поправлять зеркало заднего вида.       Иоганн к таким вещам относился с равнодушием водителя асфальтоукладочного катка, и сам ездил быстро, но спокойно. Генриха чужие медлительность, неловкость и неуверенность в том, куда и когда поворачивать, выводили из себя.       В конце концов он не выдержал — вырулил на встречную полосу, втопил педаль газа. Кажется, до смерти перепугал бюргера в пузатой малолитражке, легко увернулся от прогрохотавшего слева грузовика и, преодолев таким образом разозливший его затор, в который раз пожалел, что вообще куда-то сегодня поехал.       Попадись на пути какой-нибудь принципиальный полицейский, Генрих наверняка опоздал бы на встречу; как назло, ничего подобного не случилось. Похоже, его серебристо-глянцевая, новейшей четыреста десятой модели «феррари» привлекала к себе внимание кого угодно, кроме ответственных за порядок на дорогах общего пользования.       В пику им пролетев оставшиеся километры на скорости, достойной брутального пятилитрового двигателя, Генрих и оттормозил не без шика — в залихватском заносе чётко развернулся на площадке перед входом в клуб. В другое время, в другом настроении он счёл бы это сомнительной рисовкой, но сейчас ощутил прилив злого воодушевления.       Выбрался из машины, перебросил ключи парковщику и пошёл внутрь, придав себе вид настолько беззаботный, что стал выглядеть почти вызывающе — зеркальная стена клубного фойе в полной мере продемонстрировала эту метаморфозу.       Генрих нисколько не задержался, а Гогенлоэ уже сидел в ресторане — за столом у окна и даже при чашке кофе. Значит, приехал заранее, что выглядело… неплохо.       Сказать то же самое о нём самом бы не вышло. Вероятно, Людвиг принадлежал к вампирскому племени — или ещё по какой-то причине не отражался в зеркалах — ничем иным объяснить его внешний вид было попросту невозможно.       Ярко-красный двубортный костюм, парчовый жилет с фиолетовым отливом, шёлковый синий галстук, расшитый китайскими журавлями, и голубой платок-паше составляли ансамбль, мягко говоря, экстравагантный. Помимо прочего, всё это было очевидно не по погоде, ну а про неуместность подобного наряда в спортивном клубе не стоило и упоминать.       В ресторане, кроме них, коротали время трое посетителей — Генрих мимоходом отметил, что всех троих здесь уже неоднократно видел — и все трое не смотрели в сторону Гогенлоэ так старательно, что рисковали заработать косоглазие.       — Научите меня так же водить? — Людвиг заговорил, едва Генрих подошёл к столу, и начал не с приветствия. — Я слышал, вы были гонщиком.       Его странную манеру Генрих запомнил с прошлой встречи — Людвиг интонировал фразу так, будто планировал её продолжить, а потом обрывал собственную речь и молчал, уставившись на собеседника.       — Верите всему, что слышите? — Генрих отодвинул себе стул, сел.       — Только тому, что сам вижу. Здравствуйте, Генрих.       Непоследовательность, специфическое чувство стиля и привычка к эпатажу Генриху не мешали. А вот настырный, какой-то жалобный взгляд внимательных голубых глаз ему не понравился. Он натянул на лицо самую обаятельную из своих улыбок, слегка наклонил голову:       — Здравствуйте, Людвиг. Признаюсь честно — я предложил встретиться здесь, чтобы избежать лишнего внимания, но с вами это, кажется, не выйдет.       — Вы про костюм?       Генрих пожал плечами.       — Уже заказали что-нибудь? Я бы не прочь перекусить, здесь неплохая кухня.       — Самому жарко, — пожаловался Людвиг и тронул узел галстука, но сразу опустил руку. — Знаете, они всегда ждут от нас спектакля. Простые люди, я имею в виду. И я мог бы начать корчить рожи или придираться к официанту, но ведь это банально. Хотя яркий костюм тоже не вершина оригинальности. Наверное, у меня нет фантазии.       — Но вас не тяготит играть навязанную роль? — рассеянно поинтересовался Генрих, делая вид, что очень увлечён меню. — Пожалуй, возьму оленину. Вы не против? Её готовят не так быстро, придётся ждать.       Людвиг снова бестолково потеребил галстук. Генрих бы решил, что он чувствует себя скованно, если бы пристальный, вязкий чужой взгляд не следовал за ним, как приклеенный. Скованность обычно проявлялась иначе.       — Я… — Людвиг вдруг подался вперёд, наклонился над столом: — Знаете, у меня к вам просьба.       — Насчёт вождения? Честное слово, я плохой инструктор.       — Нет, другое… — Людвиг наконец опустил глаза, а Генрих понял, что за эти пару минут уже страшно устал и от него, и от этого разговора.       К счастью, у него появился отличный повод отвлечься на заказ. Небольшая передышка пошла на пользу — Генрих успел собраться, напомнил себе, что ожидать нельзя ничего, а готовым нужно быть ко всему. Возможно, оттого и не обескуражило последовавшее разъяснение.       — Я бы попросил вас перейти со мной на «ты». Если для вас это, конечно, не обременительно, — вкрадчиво сказал Людвиг. И зачастил, словно оправдываясь: — Понимаете, вы очень похожи на моего брата. Он уже умер. Погиб во время войны, к сожалению. И когда вы меня называете так формально, я себя донельзя странно чувствую. А я вас буду продолжать называть на «вы», разумеется. Если вам не трудно? — испытующий, тревожный взгляд снова упёрся Генриху в лицо. — Пожалуйста?       Генрих запретил себе вообще хоть как-то относиться к Гогенлоэ лично; он делал так всегда, когда требовалось найти общий язык с кем-то не слишком приятным. В девяти случаях из десяти — помогало.       Ещё помогало отвлечься, ненадолго взглянуть на ситуацию, как на эпизод из сценария. Вот по сценарию ему сейчас явно сватали образ старшего товарища, что выглядело вполне удобным. Но смутное беспокойство — порождённое, очевидно, непредсказуемостью реплик собеседника — не давало поверить, будто всё получится легко.       — Если так будет удобнее, то мне совсем не трудно, — мягко произнёс Генрих. Хотел было выразить сожаление насчёт брата, но решил не рисковать — реакции Людвига пока оставались тяжело прогнозируемы. — Только надо привыкнуть. Если собьюсь, напомнишь мне.       Повелительное наклонение многие воспринимали в штыки. Людвиг проглотил, как не заметил.       — Спасибо.       Генрих не умел читать людей так же, как Иоганн: не мог дотошно запоминать и анализировать каждую мелочь, умозрительно соединять все наблюдения в цельную логическую систему. Но справлялся и без этого. Требовалось только понять, как он это называл, «общий образ» — уловить настроение, подходящее тому или иному человеку, и дальше всё уже шло легко и просто.       Кто-то привык быть во всём первым, кто-то не выносит лишнего внимания. Кому-то хочется, чтобы решали за него, кто-то любит, когда с ним обсуждают каждую мелочь. Кто-то расцветает, слыша похвалы, кто-то верит лишь в искренность критики. Кто-то мнит себя утончённым интеллектуалом, а кому-то приятнее казаться добродушным весельчаком. Некоторым комфортно только с людьми, ни в чём их не превосходящими, кто-то, наоборот, заинтересован исключительно в тех, кто очевидно успешнее, талантливее или ещё чем-нибудь лучше.       Важно было понять, с каким человеком имеешь дело, что Генриху обычно удавалось — и достаточно быстро. Он сам не мог объяснить, как это работает, но порой хватало пары фраз, чтобы соотнести их с внешностью и повадками собеседника, с тем, каким тот хотел выглядеть — и разгадать его, будто ребус, подобрать к нему ключ.       С Гогенлоэ не получалось.       Его образ не складывался в единое целое, дробился и разваливался. Стоило Генриху подумать, что он хоть немного угадал — Людвиг выкидывал какой-нибудь очередной фортель. И теперь нужно было проверять слишком много вариантов: искать, на что будет нужный отклик, причём искать безо всяких ориентиров, буквально вслепую, методом перебора. Это злило. Однако злиться Генрих себе не позволил.       — Пойдём на террасу? — предложил он. — И что всё-таки насчёт обеда? Надеюсь, присоединишься?       — Я не знаю местного меню, — буркнул Людвиг.       «Так прочитай, чёрт тебя дери!» — мысленно выругал его Генрих, но сумел взять себя в руки. Злость ничем не могла ему помочь, только отвлекала. Да и если честно, проблема была не в том, что Людвиг вёл себя, словно бесноватая принцесса, впервые за сто лет спустившаяся с башни, а в том, что Генриху категорически не хотелось вникать ни в какие тонкости.       Хотелось легко и быстро очаровать того, кто сам был бы готов очароваться, без задержек закончить все запланированные дела, вернуться домой и провести вечер с Иоганном, а не торчать тут, мучительно выдумывая, что отвечать на совершенно идиотские высказывания.       Странным образом эта мысль напомнила Генриху об одном дельном совете тренера. «Не получится выиграть, только отбивая чужие подачи, для выигрыша нужно навязать свою игру».       — Помочь с выбором? — спросил Генрих у Людвига, пока официанты, выполняя его пожелание, сервировали стол у перил террасы.       — Нет, я… — тот замялся, опустил руку, сжал в пальцах край рукава. — А вообще, наверное, помочь. Просто мне кажется, это так глупо выглядит. — И вдруг зло сощурился, спросил, будто ужалил: — Не надоело вам ещё со мной возиться?       — Да пока не особо, — дежурно отшутился Генрих.       — Это и странно. Подозрительно. Я же знаю, людям со мной тяжело. Я не обаятельный. Не умею себя вести так, чтобы всем было удобно, — Людвиг резко замолчал. Продолжил уже не ожесточённо, наоборот, виновато: — Вы не думайте, это не потому, что мне так нравится. Я просто… не умею.       Генриху эти метания осточертели. Он пожалел — не слишком, впрочем, искренне, — что из него не вышел настоящий разведчик, тонкий знаток человеческих душ, и пошёл ва-банк:       — Где-то здесь я должен тебя пожалеть? Или какой реакции ты ждешь?       — Я… — Людвиг насупился, но Генрих не дал ему возможности высказаться.       — Если бы мне хотелось провести время, выслушивая признания в недостатках, я бы стал исповедником. Но я вроде не слишком похож на пастора. Так что советую утку в яблоках, зелёный салат и перестать оправдываться. Если мне надоест и станет скучно, я, в конце концов, встану и уйду.       Людвиг неожиданно рассмеялся и — так же неожиданно — расслабился. Потянул всё-таки узел галстука, опустился в плетёное кресло.       — Меня иногда и впрямь стоит одёрнуть. Простите, Генрих. Не надо меня жалеть.       Это внезапно адекватное поведение заслуживало поощрения, и Генрих решил поговорить с ним честно. На пробу.       — Ты будто не из нашего времени. И не из прошлого. Просто какой-то нездешний. Я думал, дело в причёске, но нет, дело в тебе самом. Рискну предположить, живёшь один. Давно?       — Лет двенадцать, — Людвиг пожал плечами и сполз ниже, упёрся затылком в спинку кресла и стал смотреть куда-то на край тента. — Мать умерла родами, отец был с тех пор всегда слишком занят, брат… Я уже говорил. В конце войны отец уехал в Испанию, а нашу баварскую усадьбу передал местным властям. Меня должны были отправить сначала в Лангебург к родственникам, которые не передавали свой замок властям, потом хотя бы в университет, но… Не сложилось.       Генрих украдкой вздохнул. История вырисовывалась не особо симпатичная, а то и вовсе дрянная. Типичная история из зазеркалья.       — Надеюсь, ты хотя бы не увлекаешься резьбой по мылу?       Людвиг моргнул, посмотрел озадаченно. Но, похоже, всё-таки распознал шутку: медленно, неуверенно улыбнулся.       — Я даже чучела своих врагов не коллекционирую.       — Похоже, у тебя мало друзей. Врагов, наверное, тоже немного?       — Вот поэтому и не коллекционирую, — ухмыльнулся Людвиг и сделался похож на нормального человека.       Он даже заказал салат и утку — и вообще с ним стало как-то проще. Полагаться на это ощущение Генрих не решился — слишком оно было зыбкое, а Гогенлоэ в любой момент мог ещё что-нибудь учудить. Но пока не чудил — казался почти занятным.       — Расскажете про гонки?       Генрих поморщился:       — Да какие там гонки, Людвиг. Это было чёрт знает когда, до войны и в Латвии. Не сказал бы, что в этой стране процветало автомобилестроение — или вообще хоть что-нибудь, связанное с автомобилями, — после того, как заводы Руссо-Балта в связи с военной угрозой вывезли в Тверь перед первой мировой.       — Тверь — это же где-то в России?       — Да, это было русское производство. Мой отец заинтересовался их разработками, когда переехал в Ригу. Ещё до советской революции. Он говорил, его впечатлила победа русского экипажа с машиной этого завода на ралли Монте-Карло в двенадцатом году — возможно, это тоже сыграло свою роль в моём юношеском увлечении. Но ты, кажется, представляешь себе что-то наподобие Гран-при Монако, а я даже в «Милле Милья» официально ни разу не участвовал.       Генрих давно усвоил, что проще рассказывать о деталях своей феерической биографии самому — и сразу правильно расставлять акценты, чего никак не смогли бы сделать те, кто пытался наводить о нём справки за его спиной.       — А в Германии? — с нажимом спросил Людвиг. И тут же быстро, кротко добавил: — Я имею в виду, после войны.       — Во время войны, — проигнорировал эту ремарку Генрих, — я иногда катался по Нюрбургской трассе. Ни с кем не соревнуясь, как-то было… не до того. А после — тем более. Какие уж гонки, когда у меня была самая скучная работа в мире.       — Один мой дальний родственник остался в Праге. Он до сих пор, по-моему, работает.       Генрих чуть не спросил, кем работает, но вовремя прикусил язык. Он разговаривал с человеком, в мире которого работать считалось верхом сумасбродства. Торговать своим именем, выступить в рекламе, открыть винодельню, снимать кино, написать книгу, играть на ставках, даже сдавать в аренду фамильный замок или яхту — всё это было не зазорно. Но работать? Только в самых чудовищных обстоятельствах.       — Он не уехал, когда к власти пришли коммунисты?       — Мне кажется, нет. Но вы ведь тоже не уехали.       Это был опасный момент — по ощущениям, подчёркивать причину, по которой Генрих остался в Восточной Германии, было сейчас абсолютно неуместно. Да и говорить с Гогенлоэ об Иоганне не хотелось — а своим инстинктам Генрих привык верить.       — Были кое-какие дела.       — О, я понимаю, — Людвиг тонко улыбнулся, то есть заученно и светски растянул губы. — Все мы должны быть морально безупречны. Думаю, если бы брат выжил, он бы тоже не стал скрываться или бежать, а сдался бы в руки правосудия. Правосудие, насколько мне известно, вообще лучший способ разрешить все… затруднения. Мой дед однажды сбил на дороге одну фрейлейн, вроде бы та сломала ногу или руку, теперь уже не помню. Он первым делом обратился к правительству с просьбой снять с себя все способные помешать следствию привилегии и потребовал суда над собой.       — Его, конечно, оправдали, — Генрих не спрашивал, он поддерживал беседу.       Во-первых, ответ был очевиден и известен заранее. Во-вторых, его смущало, куда кренится всё мероприятие в целом, и требовалось, чтобы Людвиг ещё поговорил, давая Генриху время обдумать ситуацию.       — Разумеется. По итогам расследования с него сняли все обвинения. Оказалось, он не смог бы избежать столкновения, так внезапно та женщина выскочила на дорогу. Но ей, конечно, компенсировали лечение и заплатили сверх того для возмещения морального вреда…       Паркетная болтовня, вот эта снисходительная ирония поверх пустых многозначительных намёков интересовала мало. И отчего-то казалось, Людвигу она тоже не слишком любопытна. Встряхнуть его, резко сменив тему?       Нет, Генрих отчётливо видел — это нужного эффекта не даст. Даже разговаривая о чём-то другом, они продолжат чинно сидеть в ресторане, а потом разъедутся к обоюдному удовольствию, и тем всё кончится.       А кончиться должно было совсем не так.       Вообще-то «найти подход к Людвигу Гогенлоэ» значилось предпоследним в списке вариантов, которые набросал себе Генрих, уяснив задачу. Подтвердить наличие каких бы то ни было документов где угодно можно десятком разных способов: хоть подкупив уборщицу, хоть натравив на жертву родственников с визитом, хоть подстроив провокацию с последующим совершенно законным обыском.       К сожалению, все эти замечательные способы пришлось забраковать — в данном случае ни один не выглядел достаточно надёжным. Тем более с учётом внезапно нарисовавшегося поблизости мистера Кёртиса, которого ещё предстояло разъяснить.       Но и завязать с Людвигом отношения такого рода, чтобы оказаться хотя бы приглашённым в гости, как выяснилось, тоже было задачей не из лёгких.       Очень уж гладко беседа перешла в поверхностное, безопасное и обыденное русло. В биографии даже самого замкнутого затворника с такой фамилией счёт подобным встречам шёл на десятки, а это Генриха совершенно не устраивало. Он нутром чуял — дело близится к провалу, слишком все… Скучно? Пресно? Затянуто?       Сказать наверняка было сложно, но проблему Генрих ощущал отчётливо. Будто на топливном индикаторе стрелка неумолимо сбивалась к нулю. Однажды он видел такую стрелку — в сорок первом году, над Ла-Маншем.       Его «эмиль» — мессершмитт модификации Е — получил пробоину бака с горючим, и на полпути к Нормандии стало понятно, что самолёт Генрих не посадит. В самом лучшем случае — дотянет до берега; а хотелось бы — до места, где безопасно катапультироваться, не рискуя уронить горящий истребитель на головы строителям укреплений Атлантического вала. И Генрих тянул непослушную, ставшую вдруг ужасно неповоротливой машину, запретив себе смотреть на эту злополучную стрелку вообще.       Тогда не было особой разницы — упасть вместе с самолётом, если бы топливо вышло, или упасть без самолёта в мартовскую морскую водицу, температура которой едва ли превышала десять градусов. Не было разницы и сейчас — требовалось оперативно придумать, что делать, а не мусолить, насколько велика проблема и не преувеличивает ли Генрих её масштаб.       Людвиг ещё что-то говорил — о необходимости быть ближе к народу, которую он, конечно же, понимает, но о которой сожалеет, ведь она искажает фундаментальный культурный код и порождает угрозу суверенности элит, что в свою очередь чревато социальной нестабильностью, от чего, казалось бы, вся затея призвана ограждать.       Генрих слушал вполуха — он знал все эти речи наизусть и при необходимости мог сам продолжить с любого произвольного места. Занимало его другое.       Люди ведут себя с окружающими так, как на самом деле считают верным и возможным, то есть подспудно готовы к схожему отношению к себе, а в редких случаях даже рассчитывают на него.       Утончённо вежливый болезненно воспримет фамильярность, а рубаха-парень высмотрит насмешку в чрезмерно учтивом обхождении. Кто орёт на подчинённого — сам лебезит перед начальством, опасаясь аналогичной выволочки. Кто кривит нос от всякой массовой культуры, скорее проникнется уважением к ещё большему снобу, который угадает с нужной пропорцией высокомерия, осудив, в свою очередь, и его вкусы.       Представление о «хорошем» у всех различно, но абсолютно все хотят выглядеть хорошими в собственных глазах. Никто добровольно не делает того, что наедине сам с собой считает неприемлемым. Даже закоренелый преступник оправдывает свои преступления, даже палачи в концлагерях верили, что их занятие зачем-то нужно и потому отличается от бесцельных массовых убийств.       Раз человек разрешает что-то себе, то при подходящем стечении обстоятельств он разрешит то же самое и другому. Если, конечно, признает другого равным — или даже вышестоящим — то есть согласится применять к нему такую же систему оценок, что и к себе самому. Согласие это, кстати, бывает и вынужденным, и заученным.       Всё это Генрих не столько вывел логически, сколько усвоил из жизненного опыта. И сейчас, кажется, готов был снова проверить правильность своих наблюдений.       Без лишних рассуждений он вытащил из кармана брюк портмоне, из портмоне — купюры. Отсчитал нужную сумму, прижал солонкой и поднялся из-за стола. Людвиг замолчал мгновенно. Вскочил.       — Генрих?       — Я же сказал, что встану и уйду, если мне станет скучно. Мне стало скучно, — очень ровно, без малейшей издёвки сообщил Генрих.       — Если я… Я вас чем-то обидел? Не стоило говорить о Германии, да? Простите! Простите, я…       — Да ничем ты меня не обидел, — Генрих легко переключился на добродушный, почти ласковый тон. — Просто мне показалось, ты не такой, как большая часть моих приятелей. Что ж, моя ошибка — моя проблема. Ни в коей мере не твоя, — и развернулся, якобы собираясь уйти.       Крохотный шанс, что Людвиг возмутится его беспредельно хамским поведением, всё-таки — сугубо гипотетически — существовал. Но Генрих эту возможность всерьёз уже не рассматривал. В картине мира Людвига можно было вести себя противоречиво вплоть до невменяемости. Оставалась мелочь — заполучить право на такое же поведение.       И прямое давление во все времена оставалось самым быстрым способом сделать это.       Проще всего утвердить своё превосходство, переиграв противника на его поле его же методом. А уж непредсказуемо зло капризничать «золотой мальчик Рейха» умел получше многих. И каким бы омерзительным ни казалось Генриху возвращение к этому амплуа, сейчас оно могло пригодиться. Было ради чего потерпеть.       Намеренно или нет, но Людвиг загнал его в очень неприятное положение. Когда человек, от которого тебе что-то нужно, сам настаивает на вашем неравенстве и даже обращением ежеминутно подчёркивает свой зависимый статус, это порождает опасную иллюзию. Дарит ложное ощущение контроля за ситуацией, ослабляя контроль реальный. Генрих не помнил, сталкивался ли с подобным раньше, но этот незримый аркан над собственной головой его нервировал.       Только вот ведь какое дело — накинуть верёвку мало, её ещё неплохо бы удержать, а потянуть в свою сторону может любой. В конце концов, Людвиг сам отдал ему подачу, глупо было не пользоваться.       Обернулся Генрих, только услышав за спиной отчаянное «подождите!»       Людвиг стоял, вцепившись в столешницу, смотрел ошеломлённо, растревожено и очень искренне. «Получше», — решил Генрих про себя и остановился — будто чуть ослабил опасно натянувшуюся леску. Слишком давить тоже не стоило, легко было переусердствовать. Но и то, за что не пришлось побороться, ценится мало.       Повернулся вполоборота, словно колеблясь, нахмурился. Задумчиво оглядел Людвига с головы до ног.       — Интересуешься гонками, значит…       Людвиг нервно сглотнул, но тоже нахмурился и шагнул вперёд — точь-в-точь как когда Кёртис отвесил ему пощёчину.       — Предлагаете прокатиться?       Заткнув невовремя прорезавшееся чувство глубочайшего отвращения к самому себе, Генрих одобрительно рассмеялся:       — Хочешь составить компанию?       — Хочу.       Пришлось, конечно, ещё немного задержаться, пока Людвиг выписывал чек. К счастью, он не воспринял готовность ждать как уступку: торопился по-настоящему и даже порезался о лист из чековой книжки. Отдёрнул руку, сунул палец в рот, беспокойно, испуганно покосился на Генриха. Генрих предпочёл этой пантомимы «не заметить».       Может статься, Гогенлоэ хотел о чём-то ещё поговорить по пути. Если так, то ему не повезло — Генрих решил, что разговоров на сегодня достаточно. А пятилитровый мотор при должном обращении издавал такой раскатистый рёв, что перекрикивать его было занятием по умолчанию безнадёжным.       Из поездки запомнилось мало. Окрестности Генрих знал, дороги специально выбирал такие, где был порядочный участок для разгона, а потом резкие поворот или спуск — желательно вдоль берега, по надстроенному над водой и скалами шоссе.       Разглядывать Людвига было некогда, да и не хотелось — но всё же пришлось. Упускать из внимания его реакции Генрих не собирался; готов был в любой момент сбросить скорость, которая, судя по всему, Людвига скорее пугала, чем восхищала. Впрочем, стоило отдать тому должное — он не орал, не буянил, не требовал немедленно выпустить его из машины… Сидел, вжавшись в алое кожаное кресло, тяжело дышал, но смотрел на дорогу и взгляда не отводил.       Генрих, изображая человека порядочного, вернул Гогенлоэ туда же, где взял, так и не сказав ему ни слова. После того, как они остановились, Людвиг какое-то время тоже сидел молча, уставившись в лобовое стекло. Потом повернул голову — зрачки его, недавно огромные от испуга, стали теперь как две чёрные точки. Он посмотрел на Генриха, будто его не узнал, и вдруг усмехнулся:       — Туше.       Генрих кивнул.       — Будем знакомы.       И хотя ухватки, которые пришлось вспомнить, были Генриху категорически, до тошноты противны, он похвалил себя за этот выбор, когда Людвиг спросил, можно ли позвать его в конце недели прокатиться по канатной дороге.       «Высота хуже скорости?» — уточнил Генрих. «До сегодняшнего дня я считал, что намного!» — с восторгом согласился Людвиг.       На том они и расстались.
Примечания:
906 Нравится 300 Отзывы 302 В сборник
Отзывы (23)