***
Чужая рука проводит по лицу и теплая тряпка размазывает косметику по лицу, почти преступно уродливо. Недопустимо, так, блядский рот, быть не должно. Ци Жун смотрит на себя в зеркало и с безразличием подмечает, собственный похуизм. Вообще до лампочки, почему этот хер хочет видеть его таким. Пока его кормят он может его хоть к батарее привязать, похуй. Хуа Чен позади него — не отражается в зеркале полностью. Он — лишь руки и красная рубашка, что ослепляет его почти специально. Он — длинные черные ногти и волосы, почти до поясницы, выглядит как заправская шлюха, похуже его новой подружки, подцепленой лишь две недели назад. Он — непрошеная нежность на кончиках пальцев и затаенная с детства злоба за потерянный глаз. Он откладывает тряпку в сторону и берет за обожженную шею, прекрасно зная, что дрожь под ним, исходит отнюдь не от возбуждения. Ци Жуна косит от отвращения, и он кусает чужую руку, почти моментально получая звонкую пощечину. — Ты такой жалкий, Ци Жун. Как думаешь, если я отберу у тебя глаз, в качестве уплаты долга, это будет справедливо. Хуа Чен говорит тихо и обманчиво нежно проводит своей лапой по лицу, получая лишь еще более искривленное в безудержном отвращении лицо. — И что ты с ним сделаешь? Покрасишь и будешь дрочить на него, представляя, что это глаз моего мусорного брата? — Не думаю. Скормлю его Эмину. — Мило, сучка. — Знаешь, мне с тебя блевать охота. Ты грубый и грязный. Я даже не знаю, почему я тебя терплю. Я бы позабыл дорогу до дома, лишь бы тебя больше не видеть. Но ты — единственное, что пока поддерживает мой интерес. Мне интересно: сможешь ли ты удержаться, или наебнешься своей страшной рожей в лужу с такой высоты, что не поднимешься. Хочется глянуть. Хуа Чен касается губами чужого плеча, и его совершенно не волнует насколько слова разняться с действиями. Ци Жуну неприятно, особенно, когда его волосы пропускают сквозь пальцы, оттягивая в сторону. Красный черт всегда был безумен в словах, но действительно больно, делал редко. Не мог он навредить тому, что отдалённо, да напоминала ему о Се Ляне. И даже сейчас, целуя неровности чужих ожогов, он трется щекой о чужой висок, прикрывая глаз блаженно. Будто вдыхая не дешевые сигареты и мазь от ожогов, а нежные, цветочные духи, издавна тянущиеся шлейфом за его братом. — Хватит свою ебучку вытирать мне об волосы. — Не нравится, когда я стараюсь быть нежным с тобой? — Мне не нравится, то, какая ты лицемерная, инфантильная сучка, что никак не может принять то, что твоему гэгэ на тебя строго параллельно. У гребаного Бай Усяня было больше шансов, чем у тебя будет за всю твою собачью жизнь. И очередная пощечина заставляет смеяться, поднимая голову на пристально смотрящего. Пронзительный взгляд единственного глаза, выглядит скорее смешно, нежели как-то устрашающе. Хуа Чен хочет его напугать, но в конечном итоге он просто ебаный клоун, что не может избавиться от детских обид. Что не может отпустить прошлое и жить дальше, лишь мечтами о своем единственном. У придурка дыра в сердце и глаза нет, это никак не связано, но все же Ци Жуну с этого очень смешно. Его раскладывает прямо на стуле и спина хрустит, ожоги лопаются и вместо смеха — вой. Зеленая футболки темнеет, она теперь мокрая и липнущая. Хуа Чен ненадолго отходит. За это время Ци Жун успевает рассмотреть себя вблизи, и ему немного это не нравится. Без стрелок он похож на брата, а губы без помады бледные, хоть убейтесь. Потом псина приносит ему другую футболку, без дозволения поднимает на руки и немо радуется, что в этом жесте нет заботы. Он просто давит на ожоги и не отпускает, как бы он ни брыкался. Лишь боль и ничего кроме, ну и сука же ты, Хуа Чен. — Если ты продолжишь брыкаться, я тебе ногу сломаю. А потом шею. Ци Жуна кидают на кровать, и она под ним нещадно прогибается, будто так и надо. Едва не прыгнув на него сверху, этот черт будто задумывает что-то подлое, довольно сильно отдергивая себя. Он еще раз уходит, принося за собой затхлый лекарственный шмон и белую футболку, отвратительную на вид, настолько, что блевать от нее, дальше чем видеть. — Оставь эту тряпку себе, я ее не надену. — Я у тебя не спрашивал. Ци Жун хочет встать, но руки ложатся на чужие бока с такой издевкой, что он вскрикивает, острым локтем попадая абсолютно незримую часть чужого лица. Хуа Чен даже не злиться, его забавляет каждое его действие, будто не он попал в ловушку чужой схожести. Сказочный идиот, думающий, что не он здесь ебаная жертва. — А я тебе не подчиняюсь, хуесос. Мамке своей приказывать будешь. — Выдержав паузу, он будто ошеломленно глянул в чужой глаз, хищно отливающий красным. — Ой, вспомнил, что она сдохла. Соболезную. Мужчина в красном, чуть заторможено прищуривается, растягивая губы такой улыбке, что хочется тварь уебать. — Аналогично… И звонкий шлепок разбивает повисшую тишину квартиры, последствия не страшны. С адским благословением, дарованным ему с рождения — никакие запреты неведомы. Хуа Чен дергает его на себя, сажает на собственные колени и пальцами, едва не залазит под корку, скрывающую сырое мясо, обманчиво, благонамеренно нанося на эти самые пальцы мазь. — Кроме меня, тебе уже никто не поможет. Пойми это. Для своей семьи и для общества ты — грязь с сапога, и нихрена ты с этим больше не сделаешь. Ты хочешь, чтобы тебя пожалели, чтобы тебя поняли и приняли. Только пойми, что ты — отброс. И это просто факт, не имею привычки покрывать оскорблениями слабых и убогих. Не знаю, кто внушил тебе обратное, но тебе стоило бы понять одну простую истину — ты не самый умный, не самый мстительный, и ничего не проходит бесследно. То, что ты еще на свободе — милость идиота Се Сюи, он посчитал, что все справедливо и мать гэгэ наверняка уже готовит документы на развод. Это не удача, это не твоя гениальность, это — чужая глупость. Ци Жун в его руках брыкается и пытается ударить кретина ногой. Да так, чтобы не оклемался. За окном уже пламенеет рассвет, и будто даже солнце против него, ослепляет посильнее боли. А когда она закончилась, парня подняли, посадив рядом с собой на диван. Футболка с зеленого на белый сменилась без видимого сопротивления. И чужой взгляд даже смягчился, будто теперь, перед ним лежит не мерзкая, крикливая жаба, а желанный гэгэ, что сейчас наверняка в больнице загибается от очередного разрыва шаблона в своей дурной башке. — Ты не можешь быть настолько глупым, чтобы обмануться так просто? — Если ты про цвет, то да, я не настолько глуп, чтобы обмануться. Ты — не он. И никогда его не заменишь. Хотя, знаешь, кажется, что и ты не настолько плох Его еще с минуту рассматривают, безжалостно вынося вердикт. — Жалкая подделка. — Обмани меня, Хуа Чен, я так заебался. Хуа Чен прижимает его к себе, почти любовно, и боль будто притупляется. Тепло расходится по телу, и от самого себя противно до охуения. Он и сам не прочь обмануться, в конце концов, какой бы мразью Хуа Чен не был, он — все, что у него осталось. Он не выгнал его и на самом деле, кого он там на его месте представляет — его не особо волнует. Хоть мать свою, хоть отца, хоть тетку его. Пока они могут наебывать друг друга до посинения. — Как тебе будет угодно. — Ухмылка лисья и совсем нелицеприятная. — Я люблю тебя. Как никто и никогда. — Хуа Чен наклоняется и целует острую скулу, почти нехотя. — Твоя очередь обманывать, А-Жун. — Я тебе верю. Ци Жун поворачивает голову и губы соприкасаются. Простое, сухое касание. Ничего больше не было, не было — и не будет. Настоящие поцелуи — только для первых.***
А вообще, о Лан Цанцю он вспоминал не часто. Правда, непроизвольно всегда получалось, лишь опуская взгляд на безымянного мальчика, что смотрел на него, даже как-то безразлично для своих лет. Ему года три, может четыре, а может блять это вообще не мальчик, хуй там разберет, ему все равно. Они оба смотрят на полыхающий напротив дом, и громкий мат приехавшей пожарной бригады слишком уж сильно отдается в ушах. Даже как-то непривычно. Ци Жун хочет уже уйти и послать нахуй, прилипшего к ноге пиздюка, но что-то сжимается в обожженной груди. Взгляд ребенка не по годам грустный, но он не плачет, от чего и порождается ощущение полного детского безразличья. — Теперь… — Мальчик поднимает на него голову. — Вы мой папа. Ци Жун смотрит на него не как на ребенка, а как на ебанутое нечто, что никак не может отцепиться у него от штанины. — Пацан, ты че, ебу дал? Иди к родокам, они где вообще. К некому его ужасу, мальчик поворачивает голову к горящему зданию и расслабленно указывает на него пальцем. — Там. И у него падает сердце, будто там не мать, странного пиздюка, а его собственная. — А этаж какой? — Не знаю, но наше окно там. — Мальчик запрокидывает голову и затуманенными от невыплаканных слез глазами вновь показывает на здание. — Розовые шторки. А из того окна полыхает, будто там портал в ад, а не неисправная проводка. Ци Жун отходит два шага назад, и шрамы дают о себе знать, будто в той злополучной квартире полыхает он и раны, будто расходятся. Огонь опаляет мясо, и он переставая смеяться, начинает визжать. Парень совершенно не эмпат, но отводит ребенка в сторону, а этот самый ребенок, не отрывая взгляда от своего окна что-то тихо бормочет. Мальчик вздрагивает каждый раз, когда подъездная дверь открывается, а торопившийся домой Ци Жун больше не может двигаться, садясь на асфальт, почти без сил. Мальчик садится с ним, бестактно кладет голову ему на колени, и начинает откровенно пялить на выход из подъезда. — Тебя хоть как зовут? — Гудзы, мне четыре с половиной. — Большой, пацан. — Папа, а… — Ты меня-то своим предком не зови. Неуважительно выйдет, если твой батька живой останется. Мальчик странно посмотрел на него, тихо-тихо, прошептал, жестом склоняя Ци Жуна над собой. — Если мой папа выйдет сюда, ты же спрячешь меня? Не отдавай меня ему. — С чего бы это, пацан, морда не треснет? — Ты хороший, а папа плохой. — И как ты это определил, гадалка что ли? — Ты не кричишь на меня. И какой же это блядь мрак, Гуцзы в тот момент казался самым несчастным ребенком на свете, всецело кинув себя в лапы незнакомца. Только бы отец не вышел из того дома. Только бы мать не помахала из горящего окна. Только бы не домой. Куда угодно, но не домой, хочет сказать ему мальчик и честно, Ци Жун его понимал. Понимал, как никого и никогда. Мальчик не плакал, и тело его не содрогалось, он не улыбался и кажется не совсем понимал, что там — за дорогой, людьми и кирпичной стеной, его родители горят адским пламенем и никто уже с этим ничего не сделает. Говорят, что смерть — это то, что бывает с другими. Пока она не настигла или уже настигла все то, чем ты дорожил — тебе нет дела. Поэтому и мусорных родителей ребенка совершенно не жаль. А что касается мальчика… А мальчика жаль лишь пропуская через призму собственного восприятия, в конце концом сейчас горят они, а не он. И Гуцзы должен быть за это благодарен. Каждый гребаный пидор в конце концов должен получить по заслугам, и в случае родителей Гуцзы, да пошли они нахуй. Ци Жун далеко не эмпат и все, что он может из себя выдавить, тихий выдох из прокуренных легких. Объяснять Хуа Чену — откуда взялся ребенок будет просто. Псина любит жалких и обездоленных детей. Сам таким был и теперь до конца жизни будет строить из себя мать-героиню. Ци Жун поджигает сигарету и ему все равно, что рядом ребенок. Худшее для него уже случилось, не облезет. Гуцзы даже виду не подает.***
— В аду мне будет холодно без тебя, мой великолепный братец! Ты будешь погребен вместе со мной и моей матушкой, не отходи, иди же сюда! Может ты и божественный свет для других. Таких баранов как Фэн Синь или Цинсюань и других твоих подпевал, что только и ждут, чтобы ты снизошел до них, да одарил их частицей своей мудрости… Но… Братец! А как же я?! Ты когда-нибудь думал обо мне?. Ты хоть когда-нибудь замечал меня, согревал своим божественным светом? Почему именно мне досталось презренье и безразличие, о братец! Отвечай, сука! Я хочу, чтобы твое внимание было только моим! Чтобы ты думал и говорил лишь обо мне, чтобы ты жил ради меня и умер со мной! Этим огнем я заберу тебя за собой в царство мертвых. Твой свет будет освещать лишь мои обугленные кости! Я хочу чтобы ты сгнил со мной в одной могиле! В жизни и смерти, братец, тебе больше не уйти от меня…