ID работы: 14306737

Кто кого спасать будет?

Слэш
NC-17
Завершён
41
Горячая работа! 19
автор
Размер:
13 страниц, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
41 Нравится 19 Отзывы 18 В сборник Скачать

Дымчато-розовый

Настройки текста
Примечания:
Харучиё мнительный. Недоверчивый. Как кошак с улицы подобранный, что неделю-другую, а то и первые пару месяцев по дому новому ходит, обнюхивает всё, да от каждого шороха вздрагивает. Не верит, что это всё настоящее, что это всё – и тепло, и забота какая – ему. Боится, что едва расслабится… Но Шуджи не торопится. И Харучиё не торопит. Что Богу смерти неделя или две, когда у него в запасе всё время мира. Ханма хоть и не озадачивался вопросами столь глобальными, хер на времени ход забил воистину вселенских масштабов. Спать любил до обеда, по ночам между комнатой и кухней курсировал. Больше негде: там во всей квартире и двадцати татами не наберётся. Санзу только ухом вёл, что тот кот уличный – резко, настороженно, – когда слышал, как клацает чайник. Как Шуджи открывает окно, впуская в квартиру тяжёлый, не успевший после заката остыть воздух. Глаза жмурил усиленно, спящим притворяясь, стоило только Ханме свой нос в тонкую щёлку двери просунуть и протянуть заискивающе Может, лапши пожрём, а? А в ответ Харучиё кивал и улыбку довольную под одеялом прятал – не спалиться бы раньше времени. Вообще с Ханмой по ночам хорошо, не страшно. Он тени прошлого разгоняет тонкой струйкой сизого дыма. Вонючего и мерзкого, но отчего-то уже привычного, успокаивающего. Санзу не курит, но, глядя на Ханму, хочет. И закурить тоже хотел бы. Харучиё завидует. Этому ленивому похуизму, что лицо по-кошачьи красивое всяческих эмоций лишает. Он также хотел бы. Откуда Санзу знать, что у Шуджи самого саднит за пазухой, промеж лопаток чешется, изнутри распирает. Чувство это уёбищное – обречённость. Но Ханма молчит, а Санзу не спрашивает. Шуджи не приставал к нему на удивление. Харучиё думал, он его в первую же ночь разложит, каламбура ради – на раскладном диване. Но долговязый Ханма только руки свои горячие на живот впалый пристраивал, носом в загривок утыкался и бормотал, от волос длинных отплёвываясь, Спи, давай. Как тут уснёшь, когда тебе аккурат промеж ляжек чужая выдержка упирается? За окном уже который час льёт. Капли дождя – то чуть крупнее, то совсем морось невесомая – бьют по металлическому откосу. Невпопад. Нескладно. В баре под окнами играет какой-то старый американский блюз, будто бы под стать погоде – заунывный и тоску нагоняющий. У соседствующей с баром дрочильни под вывеской, гласящей «массажный салон», зазывала – ряженый в девку бугай – с ноги на ногу переминается, цепляет редких прохожих. Вдалеке сигналят машины. Время близится к двум, но Синдзюку – точнее быть, Кабукичё – засыпает только с рассветом. Какофонию звуков дополняет журчащая в водостоке вода, приносит с собой отголоски чужих диалогов. Обрывки фраз, словно песни куски, в мелодию эту вливаются, заполняя собою неловкие паузы между звонкими ударами капель и стуком собственного сердца, что в ушах эхом запоздалым разносится. Окно настежь открыто. С улицы веет прохладой. Кожа Харучиё мурашками мелкими, как эти блядские капли, такими же противными, покрывается. Ладони, непривычно холодные, на плечи опустившиеся, эффект этот только усиливают. А поцелуи, диаметрально противоположные – сухие и горячие – раз через раз шею теплом одаривают, но не согревают вовсе. - Я убивал. Санзу не оборачивается, но чувствует по лёгкому движению за спиной – Шуджи кивает, подтверждая собственную осведомлённость. Соглашается. Да и как тут поспоришь. - И тебя могу убить. Харучиё отстраняется для того лишь, чтобы развернуться, чтобы глаза чужие широко распахнутые – как он сам думал – увидеть. Ханма в ответ привычно тянет лыбу, тушит окурок в пепельнице на столе, и разводит в сторону руки, мол ни в чём себе не отказывай. Радушностью этой Санзу давится едва ли не до рвотных позывов. Нельзя таким быть, невозможно! Как может он вот так перед ним открываться? Как может впустить в свой дом чудовище, спать с ним под одним одеялом, есть за одним столом и… - Тебе не страшно. Не спрашивает – констатирует. Шуджи плечами пожимает и шагает уверенно, склоняется над вмиг съёжившимся Харучиё. Шепчет в самое ухо устало и отрешённо: - Внутри я давно уже мёртв. И Санзу сам к нему тянется, за плечи хватает, жмётся вплотную и целует. Голодно, жадно. Словно испить его боль пытается, на вкус попробовать, ощутить всю глубину чужих страданий. Понимает – он такой же сломанный. Битый не раз и по новой неправильно собранный. От того и тянет к нему. От того и хочется, до блядских мурашек и подрагивающих пальцев хочется… Дождь за окном усиливается, каплями-кляксами колотит по карнизу нещадно. А Харучиё крупной дрожью колотит, да разрядами электрическими пробивает, когда Ханма его под бёдра подхватывает и на подоконник узкий усаживает. Когда целует в ответ долго-долго, до раскалённых от нехватки кислорода лёгких, до головокружения и треклятых пляшущих перед глазами белых пятен. Когда прижимает к себе ближе, объятиями своими едва ли не душит. Когда отстраняется, возможность предоставляя отдышаться, на руки как ребёнка малого берёт – Санзу лишь покрепче ногами чужую талию перехватывает и щиколотки свои узкие за поясницей скрещивает – и в спальню несёт. Не спать же? Очень надеется Харучиё, что не спать. И Ханма надежды его оправдывает с лихвой. Все те, что вслух не высказаны, но где-то по дальним закоулкам подсознания запрятаны – от всех прочих и себя самого подальше. Шуджи целует коротко, носом ведёт по щеке, утыкается аккурат в небольшую ямочку за ухом. Воздух тянет шумно, с придыханием. От Харучиё пахнет весной и свежестью – тихой и одинокой, как на кладбище, когда все благовония уже сожжены, и только тёплый весенний ветер меж гранитных плит гуляет. И пускай не к месту – там на дворе блядски жаркий и в новинку дождливый июль заканчивается – но Ханма в этой весне готов навсегда остаться. В такой весне и душу дьяволу отдать не жалко. А Харучиё с внешностью своей ангельски прекрасной, по сути не что иное, чем чистой воды всадник апокалипсиса. Тонкий весь, гибкий, словно из тростника плетёный, под ним извивается. Руками-лианами шею окутывает, к себе притягивает и с поцелуями новыми в губы впивается. Ноги разводит шире, коленками костлявыми по рёбрам проезжается и жмётся, жмётся всё ближе. И Ханма чувствует желание нарастающее – своё собственное, и чужое, что чуть ниже пупка ему мозоль протереть рискует. Он запястья изящные перехватывает и майку старую, до неузнаваемости застиранную – свою между прочим – с дрожащего Харучиё стягивает. Медленно настолько, что Санзу от нетерпения помочь пытается, избавляя себя от одежды лишней, а Шуджи от сомнений всяческих – демон в обличии нимфы-девственницы. До горячих ласк падкий, жадный до развязных мокрых поцелуев. Языком своим по его, Шуджи, шее проходится, капли пота солёные слизывая. Причмокивает не пошло, но развратно. Так, что у Ханмы стопор срывает. Шуджи целует везде, куда губами дотянуться может – плечи, ключицы выпирающие, грудь узкую, шрамами покрытую. Каждый расцеловывает, словно от старой боли избавить пытается. Хорош, дружок, оно уже давно отболело и сгнило к херам. Чувства атрофированы все, за исключением инстинктов и жажды тепла человеческого. А потому Харучиё лишь протяжно стонет, когда губы чужие ниже спускаются, не согревают, но жгут поцелуями кожу. Когда Ханма с него трусы ловко стаскивает и в паре сантиметров от члена замирает, дыханием горячим головку чувствительную опаляя. Пальцами дрожащими Санзу в короткие волосы на чужом загривке вцепляется, тянет выше, противится – от смущения, внезапно накатившего, от неуверенности и непривычности. Но Шуджи глядит на него снизу вверх, неподобающе положению – строго. И шепчет успокаивающе: - Расслабься. А после добавляет и вовсе несуразное, скомканное пожалуйста. И Харучиё отпускает – и волосы тёмные, на удивление мягкие, и контроль над ситуацией мнимый. Ханма языком губы смачивает и целует, едва ли ощутимо, нерешительно. Санзу вздрагивает коротко, но замирает тут же. Ждёт. Следующий поцелуй уже смелее, кончик языка по головке проходится, на вкус пробует – Харучиё приятный. От действий таких, всё более и более уверенных, Санзу ведёт, как пацана вчерашнего. Он голову на подушки откидывает, бёдрами вперёд подаётся, навстречу чужом раскрытому рту. Шуджи не силён в оральных ласках. Он получать привык, но отдавать – это нечто для него новое. Дарить кому-то наслаждение такое, от которого горло саднит, так что на утро охрипнешь обязательно и на плечах своих царапины зарубцевавшиеся обнаружишь. Такое удовольствие, от которого соседи в стенку долбить начинают, но за сладкими громкими стонами не слышно их. Слышно только, как Харучиё тяжело дышит загнанной на скачках кобылой. Как растягивает «у» в его имени, на протяжное завывание переходя. Как стоны эти в сдавленные всхлипы обращаются, когда он кончает обильно в его, Шуджи, рот. И пусть бы в первый раз для обоих, и Ханме до глупого смешка неловко, но он глотает, про себя отмечая – Санзу вкусный. А Харучиё улыбается довольно, широко и по-детски открыто. Так, что шрамы в уголках губ забавно морщатся, больше теперь ямочки на щёчках напоминая. За шею его хватает и целует в ответ благодарно. Искренне. Господи, да с этого пацана отъехать можно. Сколько в нём этой нежности нерастраченной? Откуда только взялась? У него глаза как два лазурита в ночи светятся, блядским блеском своим свет фонарный, из окна льющийся, перебивая. Санзу жмурится, как кошка на солнце – радостно, и целует его, Ханму Шуджи, безостановочно. И стоило только поддаться, как тут же повержен: под собственными лопатками мягкость простыни, а на бёдрах тяжесть чужого тела ощущается. Харучиё хоть и выглядит что школьница-недотрога, но на деле от понятия этого далёк, как Ханма от входа в католическую церковь. Он Шуджи от белья избавил в считанные секунды и уже трётся задницей своей голой о чужой стояк. Склоняется к уху, пальцы тонкие изящные облизывает и пошлости шепчет, прядями ярких волос щекочет лицо. И Шуджи улыбки ответной не сдерживает, тянется рукой правой – той, что наказание – и тянет. Растягивает. Бережно, осторожно проникая внутрь смоченными чужой вязкой слюной пальцами. И боится. Пиздецки боится больно сделать, а потому за лицом Харучиё наблюдает. Но не видит в нём ничего, кроме ошалелого блеска в глазах. Кроме томной блаженной улыбки, когда он к указательному средний добавляет. Кроме зардевшихся щёк, когда Санзу покачивается, чуть глубже в себя эти длинные пальцы принять пытаясь. Шуджи долго ещё вспоминать будет. И щёки эти румяные, и тихие постанывания в ухо, и ощущение самое первое – до сдавленной спазмом диафрагмы волнительное, когда Харучиё податливо принял его в себя, впустил под аккомпанемент жалобного всхлипа. Когда расслабился, сжимая его узкие бёдра, коленками своими угловатыми в очередной раз пройдясь по рёбрам. Не стереть ему из памяти колышущиеся над ним, ярко-розовым пятном расплывающиеся, волосы и вид Харучиё, наслаждающегося, закусывающего до боли губу нижнюю, когда он, Ханма Шуджи, пятернёй своей его задницу сжимал, помогая двигаться в унисон. Когда обхватывал его член, рукою вторя движениям бёдер. Когда притягивал его к себе, позволяя излиться меж их плотно прижатых друг к дружке тел. Когда с глухим стоном кончал – блять, внутрь – не отпускаемый Санзу ни на миллиметр. И молчаливое соседство на кухне, когда Харучиё впервые из его рук сигарету взял и затяжку короткую сделал. Закашлялся, сморщился весь, но улыбку удерживать не стал. Смотрел на него с какой-то смесью смущения и благодарности во взгляде, и Шуджи видел сквозь блядский дым, как вновь покрываются румянцем яблочки щёк. В этом свете – дымчато-розовым. А Харучиё только подмигнул игриво, щёлкнул чайником и достал из шкафчика кружку. Свою.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.