Ноябрь не виноват

NC-17
Завершён
34
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 2 394 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
34 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник

Кристофер

Настройки
Примечания:
      Больше всего на свете я ненавидел ноябрь. В этот месяц всё вокруг было унылым и мёртвым. Южный холод не успевал укутать землю снегом, отчего под ногами почти всегда растекалась серая грязь, всюду торчали голые кости деревьев, а бесцветные дома давили на меня своей кирпичностью. Природа, город и даже знакомые люди непременно подыхали каждый ноябрь вместе с моей верой в лучшее.       В этом году не стало матери. Потому я снова ненавидел ноябрь.       Ноябрь и этот запах. Гнилостный, ядовито-сладкий. Запах перегара, забивающийся в нос, стоило только открыть скрипучую дверь отчего дома. Я уехал отсюда так давно, что начал верить в то, что навсегда пережил, отпустил, позабыл прожитую в этих стенах горечь, но она тут же осела на корне языка, а флёр давно сгнившего дешёвого винограда, старых стен и пыльного коврика в прихожей возвращал меня в прошлое быстрее, чем любая машина времени.       А ведь я обещал. Клялся, что ноги моей здесь больше никогда не будет. Кричал до хрипоты, собирая вещи в потёртую пластиковую сумку, что родителей у меня нет и никогда не было. Убеждённо спорил, что домом это проклятое место назвать может разве что полоумный, а я — не буду. Но время принесло меня обратно к истоку. Как шкодливого котёнка, оно ткнуло мордой в нечистоты, показав мне, что зарекаться нельзя никогда и ни от чего…       Я получил сообщение из больницы, потому что до пьяного отца врачи не дозвонились. И вернулся. Не мог не вернуться домой.       Лгу.       Конечно, я мог не приезжать.       Но забыл или забил на прошлое, решил попрощаться с матерью в последний раз. И уже жалел об этом.       В свой провинциальный городок я всю ночь ехал на старом поезде из столицы и ещё два часа утром — в душном, трясущемся автобусе. Отец встречал меня дома в привычном, не особо сознательном состоянии. Подёрнутый хмельным туманом взгляд просканировал мои вещи — не дорогие, но сидящие по фигуре, новые, чистые — и губы его растянулись в почти довольной ухмылке. Протяжное «сына» закрутилось в ушах забытой пластинкой, и я попытался вспомнить, когда последний раз видел его трезвым, но тщетно: в памяти глаза отца всегда были осоловевшими, язык заплетающимся, а пальцы — подрагивающими.       Одно его короткое слово и всего несколько секунд за порогом старой квартиры снова напомнили, показали мне то, от чего я убежал пару десятилетий назад — за тысячи дней ничего не поменялось. Тошно стало почти сразу: на меня глазели облезлая ушанка на оленьих рогах, мутное, заляпанное зеркало, оторванные куски обоев, перегоревшие лампы в тусклой люстре. Я не стал снимать обувь и, не глядя по сторонам, прошёл в кухню по утоптанной грязной дорожке. Отец говорил со мной несвязно и медленно, но из его сумбурной речи я понял, что он, вроде как, обо всём похоронном договорился, и к полудню нам нужно будет подойти к моргу. Временами он жадно и будто довольно разглядывал меня, словно была хоть какая-то его заслуга в том, каким человеком я стал. Временами он плакал. Он с гордым видом заварил для меня чай в моей детской кружке с волком, а я смотрел то на круги неотмытых разводов внутри щербатой чашки, то на усеянный крошками стол, и считал минуты до того момента, когда смогу наконец покинуть эти давящие, грязные стены.       Пробормотав со вздохом странное «она тебя очень любила», отец достал из холодильника початую бутылку чачи. Предложил мне, но я отказался. Он нарезал себе кривых бутербродов из чёрствого чёрного хлеба и подсохшей с одного бока варёной колбасы и опрокинул в себя первую (при мне) стопку. Убрал бутылку обратно в холод. Сжевав нехитрую закуску, отец начал рассказывать что-то о матери, а я лишь кивал невпопад, потому что совсем не понимал его и мучился от зловония перегара. Он каждые пять-десять минут повторял свой алкогольный ритуал и каждый раз предлагал мне выпить. Я каждый раз мотал головой и отводил взгляд то к неработающему радиоприёмнику с расплавленным штекером, то к прожжённой газовой колонке, то к засаленной шторке над туалетным окном. Мне хотелось бежать отсюда куда подальше, не касаясь даже пола с проплешинами линолеума и въевшейся грязью в углах.       К моргу мы пошли сильно заранее. Я просто не мог высидеть в этом смраде хоть на минуту дольше и обманом заставил туго соображающего отца собраться. Слякотная осень была хороша лишь тем, что запах прелой листвы и грязь под ногами слегка перебивали вонь его перегара и заставляли сосредоточиться на скользкой дороге. Но в остальном — я ненавидел этот ноябрь особенно сильно.       До нужного здания мы шли молча. И медленно — потому что пьяного отца сильно шатало, а помогать ему идти прямо я не спешил. Пока он плёлся по территории госпиталя, я успел забежать в здание поликлиники, быстро найти там соображающего санитара, уточнить детали и не глядя подписать какие-то бумаги для захоронения. После этого мне рассказали, куда идти, попросили каких-то денег — я заплатил без вопросов — и отправили ждать своей очереди, потому что мертвецов выдают только по расписанию.       Ждали мы больше получаса. Я усадил отца трезветь на холодной лавке перед одноэтажным зданием, а сам за это время обошёл унылую больничную территорию восемь раз. Обошёл бы и девятый, но нас наконец окликнули, и, пропустив многочисленную скорбящую процессию предыдущего покойника, мы с отцом наконец направились к матери.       Зал прощаний был пустым и мрачным. Мрамор пыльных стен давным-давно пожелтел и местами потрескался, как и пол, выложенный дурацкой советской мозаикой в виде рыб. Посередине этой нелепой комнаты лишним, вычурно ярким пятном отсвечивал деревянный гроб, стоящий на трёх табуретках. Он был таким несуразным, что наружная обивка его скорее напоминала дешёвый картон самого ядовито-красного цвета, чем ткань. Я невольно отвлёкся от скорби, предаваясь жалости к дереву, превращённому в столь уродливое произведение, но скоро вспомнил, зачем вообще явился в это богом забытое место: проводить в последний путь богом забытого человека.       Отец, чуть протрезвевший на морозе, прошагал к гробу, почти не шатаясь, и навис над телом с одной стороны. Затем всхлипнул. Потом завыл. Он не заказывал отпевание и, судя по всему, не сообщал знакомым, поэтому кроме нас никого в помещении больше не было. Я встал чуть поодаль с другой стороны гроба и медленно опустил глаза. Мать лежала на слепяще-белоснежной простыни, как неаккуратно сделанная бледная кукла, укрытая дешёвым кружевным саваном. В памяти мигом всплыли все её былые крики по поводу случайно задетых мною бесполезных, но красивых накрахмаленных салфеток, и я тут же ясно представил её искажëнное злобой и недовольством лицо. Затем вспомнились и другие её истерики. А после — все мои обиды. И вообще всё пережитое из-за матери дерьмо.       Дверь зала прощаний отворилась, скрипом вырывая меня из неприятных мыслей, и показавшийся работник ритуальных услуг сообщил, что через пять минут им нужно будет заносить следующего по очереди, попросил ускориться. Я кивнул. Мне стоило наконец попрощаться, но я не мог подойти ближе. Стоял и злился на себя. За глупость. За бессилие. За всё ещё жившие где-то в глубине моего сердца понимание и надежду, что родители мои просто однажды запутались, но в душе они наверняка не были плохими людьми.       Лишь теперь я сознавал: они были. Отвратительными, глупыми и жестокими. И хотя я сбежал от них давным-давно, прозреть мне удалось только сейчас. Я жалел, что их телефоны были в моём мобильном, а мой — в их. Я много лет маскировал свою ненависть к родителям собственными достижениями, полагая, что стал успешным, научившись всему благодаря суровому опыту, полученному от них. Когда-то давно я решил, что простил их, но теперь понимал, что прощать было некого. Тусклые стены, безразличные люди за порогом, жалкий гроб на табуретках — всё говорило мне, что эта пустая бледная оболочка и стоящий рядом с ней человек — никогда и никем для меня не были.       Я, сорокалетний мужик, внезапно осознал себя потерянным, отверженным, бездомным ребёнком, и слёзы навернулись на глаза сами по себе. Отец, вдруг повернувшийся ко мне, чтоб подозвать поближе, принял их за показатель моей скорби. Он вздохнул как-то понимающе, хотя явно ни черта не понимал, и кивнул, удивительно складно сказав.       — Вот не бросил бы нас с мамкой-то, небось, прожила б наша птичка подольше. Эх, родная…       Я закусил губу и сжал кулаки. Глубоко вдохнул, чтобы успокоиться и не сболтнуть лишнего. Но пальцы покалывало от желания вмазать предку по дрожащей челюсти. Потому что это они меня бросили! Оставили на обочине жизни и никогда не подбирали. И «она» не любила меня никогда. И хотя я настойчиво старался ни о чём не думать, последующие слова отца, бессильно облокотившегося на стенку гроба, убивали мои старания.       — Такого вот мужика мы воспитали, — делился он с матерью, кивая на меня.       А их «воспитание» всплывало в мыслях само собой.       Вечные ссоры, повышенные тона, прессинг. Они кричали, когда сношались на соседнем диване или не могли выбрать один канал для просмотра. Бросали друг в друга табуретки, пульт от телека и мои учебники. Они орали до хрипоты, когда были недовольны выражением чужого лица, размером квартплаты, моими оценками, шумным ремонтом соседей или вкусом сосисок по акции. Они хлестали меня и друг друга всем, что попадётся под руку: когда кто-то из собутыльников стащил их заначку, я получил по спине проводом пылесоса, когда отец в одного вылакал последнюю бутылку портвейна — мать налетела на него с чугунной сковородой, когда я не отдал им свои первые заработанные деньги — в меня полетел утюг. А ещё они сперва подарили мне, а потом пинками выгнали на улицу моего пса; и я порывался уйти за ним, но тогда меня болезненной хваткой в волосах быстро вернули обратно в квартиру из ноябрьской стужи… Мне пришлось ненадолго остаться.       От едких воспоминаний этих я очень хотел сбежать, как тогда в шестнадцать, но снова не мог.       Пока отец, склонившись над трупом, бубнил что-то ещё, я силился вспомнить хоть что-то хорошее, но так и не нашёл в прошлом ни оправданий их поступкам, ни обычных, спокойных дней. Зато вспомнил постоянный голод: вонь дешёвого алкоголя и прогорклой травы на кухне вместо еды. Издёвки одноклассников и намертво прилипшую ко мне из-за поношенных вещей и немытой головы кличку «бомж». Вспомнил огромное пятно почти чёрной крови, встретившее меня в коридоре после одной из пьяных ссор. Ещё вспомнил, как несколько раз вытаскивал отца из петли, куда тот настоятельно лез до тех пор, пока я не перестал вытаскивать. И материнское «зря я не сделала аборт».       Я вспоминал всё это вновь и ненавидел.       Но теперь уже совсем не бледный ноябрь, когда происходило всё самое отвратительное в моей жизни, а себя и их.       Нет.       Теперь только их. И то, что они называли любовью или принимали за неё. И удивительным было для меня то, как эти люди, несмотря ни на что оставались вместе и быстро забывали даже то, что чуть не поубивали друг друга...       Нанятый водитель вновь сунулся в дверь и сказал, что нам пора. Я кивнул и вышел на улицу, так и не подойдя к матери, а вот отец ещё какое-то время выл и цеплялся за тошнотворные оборки её гроба. В помещение зашёл ещё один мужчина, они отогнали жалко всхлипывающего отца, заколотили крышку и потащили мать в катафалк.       — Садитесь, — позвал водитель, закрыв заднюю дверцу. — Погода портится. Скорее выедем, скорее закопаем.       Но я продолжал стоять у крыльца здания, разглядывая окружающую меня грязь, и думал, что дерьмовая погода ничего уже не сделает хуже. Отец почти сел в машину, но я вдруг окликнул его. Подошёл, потянулся к карману его замызганной куртки и выудил сальный кнопочный телефон. Я удалил свой номер из его записной книжки и исполнился надеждой, что он его никогда не вспомнит. Водителя я попросил после кладбища отвезти отца до дома и дал немного денег. Всю наличность, что осталась, я передал родителю и сказал, что мне пора. Он кивнул, ничего не понимая, и уселся в катафалк, бормоча: «Увидимся дома». Я кивнул, провожая машину взглядом, и мгновенно ощутил необычайную лёгкость, зная, что больше мы не увидимся никогда.       До остановки междугородного автобуса я добрался по разбитому тротуару, состоящему скорее из дыр и грязи, чем из асфальта. До рейса в райцентр было около полутора часов. Только на станции я сообразил, что не ел весь день, и, чтобы заглушить недовольные стоны желудка, мне пришлось взять в местной забегаловке приторный кофе «три в одном» из пакетика и пару сосисок в тесте. Их водянистый, пустой вкус снова напомнил мне о грязном прошлом, подтолкнул скорее сбежать из этого города, где будущее будто бы наступило, но ничего не принесло, не поменяло.       Я выбросил недоеденные булки , вышел на улицу с желанием поймать такси или попутку, чтоб уехать в тот же момент, но застыл.       За десять минут, проведённых в здании, снаружи всё успело припорошить снегом. Теперь и родной город стал выглядеть совсем как мать — мёртвая, гнилая внутри, но укрытая красивой белой вуалью. И пусть это ощущалось странно, но мне вдруг стало намного легче. А потом за спиной послышался хриплый голос.       — Бомж, ты?       Я обернулся и на автомате почти ответил «да», но вовремя прикусил язык.       — А, звиняй, брат, обознался.       Но парень не обознался. Мой бывший одноклассник, имя которого я позабыл, чуть обрюзгший, но вполне узнаваемый, прошёл мимо, прозвенел тяжёлым брелоком и открыл дверцу темно-зелëной Волги. Он сел, завёл машину для прогрева и уткнулся в телефон. А потом поднял на меня взгляд, встретился с моими глазами и, приоткрыв дверь, спросил дружелюбно.       — Чего так пялишься, братишка? Нравится раритет? Вручную собирал, вот этими вот ручками. В салон загляни, если интересно, один бардачок чего…       Мне не нравилось. И интересно тоже не было. Но я кивнул, подошёл ближе и, дождавшись паузы в монологе одноклассника, спросил:       — А не подбросишь до Комейска?       — Хмм, — он задумался и потёр подбородок пальцами. — Не ближний свет. Разве что сотен за пять. Нет, даже шесть, раз снегопад начинается.       — По рукам, — кивнул я, — На карту кину. И как будет заправка, притормози.       — Хорошо, брат. Как тебя звать-то? И откуда будешь?       Я представился несвоим именем. Мы выехали лишь минут через пять. В пути Бин — я вспомнил только его кличку и то, что он меньше всех пацанов прессовал меня в школе — много болтал про машину, город и политику; расспрашивал, зачем и к кому я приезжал, но, услышав придуманную мной байку про командировку, расспросы остановил и включил радио. Мы действительно попали в метель, потому ехали медленно и долго. Одноклассник иногда что-то тихо и ненавязчиво рассказывал о местах, что мы проезжали, а я кивал и мычал, не особо запоминая эти полумёртвые деревни и поселки. Первая приличная заправка, где был зерновой кофе и работала оплата картой, попалась только через полчаса пути. Мы остановились и, по моей просьбе, ненадолго засели в кафе. Пока я уничтожал местные пончики, спутник мой листал на покоцанном Самсунге новостную ленту.       — У райцентра пробка. Пишут, что фура из-за гололёда перевернулась. А ты, это, сильно спешишь?       Я помолчал, раздумывая. Хотел уехать домой первым же поездом, но теперь вдруг ощутил: мне стало всё равно. Я наконец понял: в некоторые места лучше не возвращаться, а некоторых людей стоит вычеркивать из жизни, кем бы они ни были — и совершенно неважно как быстро это произойдет, главное, чтобы произошло хоть когда-нибудь.       Тыкая кусок пончика в сахарную пудру, я вдохнул поглубже и ответил, точно зная, что всё самое важное я успел.       — Нет, я не спешу.       И с того дня ноябрь стал для меня обычным.
34 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (4)