***
— Ищи внимательнее, Микеланджело. Отец сказал нам найти доски — если ты продолжишь считать тараканов, мы точно ничего не найдём. Микеланджело оборачивается и вопросительно смотрит на Леонардо — вопрос в его глазах, в целом, более чем ясен: «Как здесь ты планируешь не увидеть длинные палки?», — но брат остаётся непреклонен, оставляя на лице то же важно-серьёзное выражение, хотя в глазах всё же мелькает искра смятения. Микеланджело замечает это и, весело улыбаясь лишь пару мгновений, продолжает поиск с ещё более унылым и незаинтересованным настроем, чем до этого. «Скуч-но», — думает он и, заглядывая в глубокий канал сточных вод, разглядывает своё мутное, почти чёрное отражение. Он поднимает равнодушный взгляд на каменные арочные стены, смотрит вперёд — вглубь, в темноту ставшей родной канализации — и думает. Думает о том, что будет, если они так и не найдут приемлемое количество досок — тело мгновенно покрывается неприятными и липкими мурашками об одной мысли о том, как и где по нему (брата он, уже выученный опытом, не считает) пройдётся крепкая и твёрдая трость. Фантазии-воспомнания об экзекуции причиняют почти реальную боль, однако мысль, что проваленное задание может к этой самой экзекуции привести, ужаса на удивление не внушает. В голове появляется мерзкая и злая мысль о том, что досок в любом случае будет недостаточно — Микеланджело боится додумывать почему, и поэтому решает как можно скорее выкинуть эту непонятно откуда взявшуюся мысль из головы. Думает, что, в целом, им можно было бы уйти подальше, чтобы поставленную отцом задачу выполнить хотя бы наполовину — от неозвученного числа, ага — в таком случае и бить меньше будут — не факт, но себе в этом признаваться не очень хочется — и на коленях прощение вымаливать он будет по срокам не так долго — тоже не факт, но только потому, что время стояния он ни разу не засекал и как-то не собирался: видимо, зря. Думает, что в канализации ему всё ещё смертельно скучно. Но ближайшие лет пять-шесть ни ему, ни братьям на поверхность — слово, сознание будоражущее, бьющее в самое слабое место его души, в детский, наивный, стремящийся к познанию мира интерес — выйти нельзя будет. Поверхность — место, которое Микеланджело, даже несмотря на свою отменную и чуть неадекватную, как выражается отец, фантазию, представить не в состоянии. Какая она? Что из себя представляет? Там влажно, как здесь, внизу, или, может, сухо так, что дышать больно становится? Отец говорил однажды, что на поверхности с неба — ещё одно невероятно красивое и недосягаемое слово — падает вода: такая же, какую они пьют. И что вода здесь, внизу, это вода оттуда, сверху. И что там, снаружи, существуют целые громадные, необхватные, безграничные, такие, что конца им не видно, ямы, заполненные водой с солью, в которой плавают ры-бы, любящие эту соль до такой степени, что не могут без неё жить и без соли совсем не плавают. (Микеланджело, кстати, вдохновившись рассказом о солёной воде, решился однажды набрать ванну и высыпать туда соль, ожидая, что сейчас же к нему приплывут рыбы, чтобы в этой воде жить. Никто так и не приплыл, а сам Микеланджело с отцовской подачки пару раз глотнул и искупался головой в этой самой воде за свою недоразвитость — слово все ещё пугающее, но уже более знакомое. После этого он рыб призывать не пробовал, да и без того немногочисленная соль с кухни окончательно пропала: Микеланджело не особо об её утрате жалеет — она ему никогда не нравилась). Отец говорил также, что на поверхности есть доски, но непростые — более выпусклые, объемные, какие-то круглые, но не слишком — как трость — с явными неровностями. И что они все держат на себе ещё множество досок, но более мелких, тонких и коротких, а те в свою очередь держат на себе зелёные жи-вы-е бумажки. Микеланджело такое себе представить не мог даже в самых безумных фантазиях. Зелёные бумажки, да ещё и живые — вот это уж совсем удивительно. Нереально как-то. Он даже сомневаться на мгновение начал, не шутит ли над ними отец (он заявил, что доски эти тоже живые и дышат, но те, которыми они пользуются, уже умерли), но наскоро мысль о шутке отбросил: такого быть не может. Отец не шутит и не шутил над ними никогда, потому что, ну, это явно выше такого умного человека, как он — так он, по крайней мере, ответил Донателло, который решился усомниться в его словах вслух, а не молча (и палкой, кстати, за это не получил — Микеланджело до сих пор завидует этому белой завистью). Ещё отец рассказывал о движущемся железе: ездящем, словно уточка на колёсах, плавающем, словно рыба в солёной яме, и летающем, словно подбрасываемый в воздух мячик. Железо, построенное людьми и ведущее себя как живой организм, но на самом деле таковым не являющееся — незримое, невиданное чудо, значение которого Микеланджело выведать у отца отчего-то побоялся; вопрос: «А зачем им железная рыба, если есть настоящая?», — так и застрял на подкорке сознания, никуда дальше собственных мыслей не выйдя. (Зато палкой не получил — потому что Донателло в тот день в конечном итоге договорился (так как отца перебивать меньше надо; Микеланджело бы хотел обозвать брата одним из тех страшных слов, которые говорит ему отец, но почему-то стесняется — совесть бьет больнее, чем братские кулаки) и по шее тростью всё-таки отхватил. Микеланджело просто этот момент как-то внезапно забыл — а тут вспомнил. Тоже внезапно). Но отец не рассказывал о тех, кто это самое железо оживляет. Он упоминал людей: он называл себя «человеком» — этим странным, пышущим мудростью и уважением словом, но сквозящим, тем не менее, каким-то неприятным, странным осадком, остающимся налётом в горле. Но Микеланджело все-таки это слово понравилось невероятно — оно вызывало неотторжимое восхищение и желание узнать о нём как можно больше. Он хотел узнать о них как можно больше, но отец более не произнёс о людях — этих созданиях, гуляющих по недоступной поверхности и оживляющих своими руками металл — ни единого слова. Микеланджело хотелось негодовать и браниться — но он лишь вместе с братьями поклонился отцу и покорно вышел из додзе. Напоследок, правда, всё-таки сказав отцу, что он неправ — но только мысленно. И только за порогом додзе. Но всё-таки сказал. На душе после этого, кстати, стало чуточку легче. Но только чуточку. И только после. Но всё-таки легче. Он слышит где-то позади себя выразительное, но всё ещё неумелое покашливание — Микеланджело, встрепенувшись от неожиданности, уводит взгляд от созерцания собственного отражения и недоумённо глядит на брата. Леонардо смотрит до того недовольно, что Микеланджело невольно тушуется — ну да, он всё прослушал. Да, ему искренне стыдно. Наверное. Должно быть стыдно, по крайней мере. — Ты что-то сказал?.. — аккуратно интересуется Микеланджело, стараясь улыбаться не сильно широко, чтобы брату не показалось, будто он над ним откровенно издевается. Им по десять и, ну, такая проблема, бывает, действительно между ними возникает. — Ты не помогаешь мне, — брат, в общем-то, констатирует неприятный факт: последние десять минут он и вправду просто стоял и размышлял над всякой е-рун-дой. — Отец дал важное поручение, и ты нас подводишь своим безответственным поведением. «Себя. Себя подвожу. Тебе ничего не будет», — думает Микеланджело совершенно беззлобно, ведь злиться на брата не может: не положено и, наверное, все же не за что. Да, он виноват — но и при любом другом раскладе вина за неудачу продолжала бы лежать на нём. За своего Мастера нестрашно отдать жизнь, даже если и не полностью и даже если не совсем по-настоящему — это нормально. Так, по крайней мере, сказал отец. Микеланджело всё ещё склонен его словам верить. Он хочет вслух оправдаться за своё плохое, неправильное, какое-то недоразвитое — это слово ведь сюда подходит? — поведение, но осекается, едва раскрыв рот. Прямиком за братом — шагах в десяти, не больше — железная лестница. Такая, которых в пределах установленной отцом территории, где им разрешено ходить, попросту нет. Нет, неправильно, лестницы есть — но ведут они явно не туда же, куда и эта. Леонардо, ловя растерянный взгляд брата, смотрящий ему за спину, тоже оборачивается и изучает местность. Будь Микеланджело менее занят, он бы обязательно восхитился сообразительности брата — тому требуется всего пара секунд, чтобы понять и ситуацию, и чужое удивление. Они вышли к поверхности. На лице Леонардо мелькает растерянность и нешуточный испуг — Микеланджело понимает, чем он вызван: приближаться к заветной поверхности им строжайше запрещено при любых обстоятельствах. Заблудился, забрёл, случайно задумался, специально зашёл — не важно. Наказание будет одинаково строгим и болезненным. Микеланджело не горит желанием стоять всю ночь на коленях в додзе — приятного более чем мало, а утренняя тренировка состояние усталости после такого лишь удваивает. Им будет больно и плохо — Микеланджело будет больно и плохо: брата отец пожалеет, брата отец не накажет и даже, возможно, не наругает — Микеланджело на брата за это всё ещё не злится и не обижается, потому что, ну, вроде как не на что. Да и тумаки — да и маленькую смерть — можно ради своего лидера перетерпеть. Он видит на лице Леонардо потерянность, сменяющуюся страхом — сам смотрит на лестницу и испытывает, в общем-то, те же эмоции. Потому что дома точно будет больно — Леонардо отцу сознается даже не потому, что ябеда, а потому что слишком честный. От осознания безвыходности ситуации хочется негромко взвыть и начать снимать наколенники, потому что наказание в них проводить нельзя. От осознания безвыходности ситуации в голову приходит сразу две идеи. Леонардо в это время заметно, но всё ещё по-детски хмурится и тянется к руке брата, чтобы схватить его за кисть и потащить домой, неся в себе мысленный крест. Микеланджело его идея покаяния не особо нравится. Микеланджело и его идея ухода с пустыми руками тоже не особо-то устраивает. В их случае, с пустыми не руками, а глазами. Нет, не совсем верно. Микеланджело прячет обе руки за панцирь и прежде, чем Леонардо успевает его схватить, в несколько ловких, напористых и резвых прыжков оказывается позади него и останавливается на полпути к лестнице. На полпути к поверхности. Нужно придумать причину — нужно придумать повод — чтобы уговорить Леонардо остаться здесь подольше. — Мы уже нарушили правило, — Микеланджело неловко пожимает плечами, Леонардо при слове «нарушили» вздрагивает так, будто его насильно окунули в ванну с ледяной солёной водой. — Да, — Леонардо хмурится сильнее прежнего, начиная, видимо, что-то подозревать. — Именно поэтому мы сейчас же уходим домой. Микеланджело поджимает губы — он не знает, как правильно подвести брата к идее, ради которой он этот диалог и затеял, поэтому начинает издалека: — Зачем спешить? — заискивающе начинает он и сам поражается собственному безразличному тону. Леонардо, кажется, поражается вместе с ним. — Давай посмотрим что там, — он кивает головой в сторону лестницы, — а потом уже вернёмся. Ничего плохого ведь не случится. Он видит, как брат становится на несколько тонов бледнее обычного — и потому, уже предвкушая скорое разочарование, начинает перекатываться с пятки на носок и обратно. — Ты совсем с ума сошел?! — Леонардо всё ещё бледен, но уже способен разговаривать. — Мы и так уже совершили достаточно! Идём домой, сейчас же! Повышенный тон брату не идёт — он раздражённо разворачивается по направлению к дому и начинает уходить. Микеланджело смотрит брату вслед — возвращаться не хочется, как и, в общем-то, сражаться со своим любопытством. Он делает несколько шагов вперёд, ставит на ступеньку ногу и хватается за обжигающе холодный металл пальцами. Лелнардо слышит вибрацию от потревоженной стали и спешно оборачивается. В его глазах — недоверие, смешанное со страхом и замешательством. Он старается больше не кричать — такое проявление эмоций, как-никак, для будущего Мастера непростительно. — Что ты делаешь? — вопрос странный, потому что они оба знают, что Микеланджело делает. — Слезай немедленно. Ты хочешь получить двойное наказание? Мысль о стоянии на коленях не только всю ночь, но и день, отдаёт в голове внезапным желанием остановиться и слезть от греха подальше. Желание это, однако, быстро сменяется внезапным порывом раздражения. — Если ты не расскажешь, то наказание двойным не окажется, — бурчит он себе под нос, а в голове едкая мысль о том, что, собственно, если Леонардо вообще ничего не расскажет, то и наказания никакого не будет. Леонардо стопорится от такого резкого тона — Микеланджело поднимается на несколько ступенек выше — но тут же делает несколько широких, пропитанных злостью шагов по направлению к лестнице и сжимает кулаки. Все правила "«Можно» и «Нельзя» для будущего Мастера" куда-то испаряются. — Ты предлагаешь мне соврать отцу?! — в его голосе столько возмущения, что Микеланджело всерьёз подумывает забрать назад все свои до этого сказанные реплики, но внезапно вспыхнувшая в груди обида толкает его не только продолжать подниматься по лестнице, но и язвительно фыркнуть. — А вот и соври. Иногда полезно, — на брата он больше не смотрит. — Отец мысли читать не умеет, между прочим. Микеланджело и сам не совсем понимает, зачем говорит это. Он мог бы списать это на обиду или злость — в конце концов, Леонардо действительно немного ябеда — но он не обижен и не зол по-настоящему. Да, отчасти ему просто хочется нагрубить, но и есть в этом что-то ещё, другое, более важное: брата было жалко. Не потому, что он любимчик — за это не жалеют, за это радуются — или нечто типа того; нет. Брат просто не знал простую истину, до которой сам Микеланджело уже успел дойти: отцу можно соврать. Даже не столько соврать, сколько попросту что-то не рассказать. Да, сам он не осмеливался делать подобное — но лишь потому, что не был любимчиком. Отец мысли читать не умеет — и этим можно было совсем чуть-чуть, но пользоваться. И этим можно было совсем чуть-чуть, но пользоваться. Микеланджело коротко вскрикивает, когда его с силой внезапно тянут вниз за ноги, заставляя выпустить из рук перекладины — он мгновенно соскальзывает и оглушительно падает панцирем вперед, сильно ударяясь головой о холодную, каменную поверхность пола. А вот это было по-настоящему обидно и больно. Леонардо стоит над ним некоторое время — пока он не открывает глаза и, пошатываясь, не встает с места — разворачивается и молча уходит в сторону дома. Микеланджело потирает ушибленный затылок, также молча смотрит брату в спину — теперь от двойного наказания точно не отвертеться — и переводит взгляд на лестницу. Когда-нибудь он на неё заберётся. Это точно. А пока стоит начать снимать наколенники. ____ Колени уже даже не болят — Микеланджело этот факт не то пугает, не то радует: пугает, потому что не хотелось бы случайно остаться без ног — а вдруг они отсохнут и он больше не сможет ходить? — радует, потому что боль больше не раздражает и без того ноющую голову. Он, в целом, может пошевелиться и проверить, а в рабочем ли состоянии его конечности, но делать это откровенно опасается — не потому, что боится узнать, что ноги действительно отсохли, а потому, что боится обратного: если они ещё живые, то точно заболят — этого вообще меньше всего хотелось. С учётом того, что утренняя тренировка уже прошла, а стоит он в таком положении с вечера — колени точно лишний раз лучше не беспокоить. Опасно для себя же. Брат его всё-таки сдал — и двойное своё наказание Микеланджело честно отхватил, но не искупил ещё, правда. Шея ныла невероятно — не столько от долгого сидения, сколько от того, что несколько раз попала под особо грозные и болезненные удары дисциплинарной… верёвкой? Отец обозвал это оружие кнутом — и, честно, легче от этого слова не стало. Кнут — вещь отв-ра-ти-тель-на-я. Микеланджело, в целом, ко многим видам наказаний привык: да, тростью били — это у всех хоть раз было; да, притапливали чуток — он все же сам виноват, не надо было рыб призывать в ванне; да, на коленях стоял по несколько — или множество — часов. Но кнут — нет, только из-за этой штуки правила нарушать не следует. Вот только из-за нее. Вода из легких сама потом выкашляется, синяки в целом дело привычное с его-то обучением нунчакам, но такой острой боли, какой он при ударе этой штукой получал, он точно никогда не испытывал. Звук от удара громкий, хлесткий, разрезающий воздух — от такого невольно вздрагиваешь, даже если оружие дотронуться до тебя ещё не успело. Мысленно хочется сбежать куда подальше, уйти и не слышать — но сознание приходится сохранять на месте, потому что за свои проступки надо отвечать. Буквально. «Зачем ты пытался выйти на поверхность?» «Мне стало интересно. Простите, отец». Хлопок — бьют не по нему, но страшно до дрожи во всём теле. «Почему ты ослушался поручения и позволил себе делать то, что от тебя не требуется?» «Я не подумал, что делаю. Простите, отец». Хлопок — все еще бьют не по нему, но Микеланджело молится, чтобы родная трость вернулась к владельцу: уж лучше она, чем это оружие смерти. «Сколько раз я говорил тебе, гадёнышу, не уходить далеко?» «Много, отец. Простите, отец». «Прости-…» Хлопок — Микеланджело не успевает стиснуть зубы и взвизгивает, как только чувствует, как его плечо обдаёт смесью кипятка и жгучего перца. Пытается рефлекторно уйти в сторону, но получает хлесткий удар по шее — ощущение, будто кипяток на его теле не остывает и продолжает разливаться уже внутри. Он заставляет себя стиснуть кулаки и зубы и сидеть на месте — ни то, ни другое не очень-то и получается: от удара кнута всякий раз в сторону швыряет, крики сами собой изо рта вырываются. Удары все — будто заживо режут. Да, именно так. И пускай Микеланджело никогда и не резали — он уверен, что именно так это и ощущается. Ему ужасно стыдно — наверняка его вне додзе было слышно. Обычно наказание как-то тише проходит — а на этот раз что-то совсем громко. Да ещё и всю утреннюю тренировку простоял на коленях на одном месте, пока братья занимались — очень сомнительный повод для гордости. Ну ничего, зато теперь он знает, что существует такая страшная штука как кнут, что бьёт она больно, и поэтому готовиться морально к ней будет заранее. И вообще, нормально всё, прошло уже даже. Вроде. Типа того. Ему хочется шею размять — наученный опытом он знает, что после этого становится чуточку легче, не то что с ногами — но останавливает сам себя: уже попробовал и, внезапно, стало только больнее. Голова гудит — уже меньше, чем при ударах кнутом или в первые несколько часов позже — но всё еще жутко неприятно. Микеланджело отчего-то уверен, что стоит ему открыть глаза, и картинка резко поплывёт в сторону, и сам Микеланджело поплывёт вслед за ней, задействовав в итоге несчастные колени, и тогда уж точно упадёт от боли без сознания. Интересно, а как ему вставать, когда наказание закончится? Он после нескольких часов-то еле на ноги встаёт и двигается в развалочку, а тут уже… явно больше. Микеланджело точное количество часов даже прикидывать боится: а то внуреннее какое-никакое, но равновесие пошатнётся страшными цифрами, он в сторону дёрнется и всё, капут: и ноги отсохнут, и шея отвалится, и перед глазами уплывёт далеко и надолго. Плечи и шея чешутся и горят, ноги — не только колени — тоже, но Микеланджело принципиально их не трогает и даже не смотрит опять-таки из опыта: на расцветающий синяк смотреть не прикольно — не по себе сразу становится, так что он и не смотрит. Глаза закрыл и сидит себе — единственно верное решение из всех возможных. Отец всё равно куда-то из додзе ушел — можно хоть немного расслабиться и не бояться вопроса: «Ты что, спать вздумал?», — доводящего своей внезапностью до такого бешеного ритма сердца, что аж в ушах стучать начинает. Вздремнуть, конечно, не получится — за это только сильнее достанется, но отдохнуть от внутреннего напряжения хоть немного нужно. Сёдзи в додзе едва слышно открывается — Микеланджело подбирается так скоро и внезапно, что сам удивляется собственной реакции и вместе с тем мысленно жалеет, что отец вернулся так скоро. Как там это звучит? Next time lucky. Хотелось бы, конечно, чтоб следующего раза вообще не было, но это явно невозможно. Сёдзи закрывает, и Микеланджело всё же не сдерживается от негромкого вздоха — шея слишком болит — и тут же неловко поджимает губы, надеясь, что данный звук до отца долететь не успел. Зашедший начинает идти вперёд, к нему — Микеланджело замирает и вслушивается, ожидая услышать стандартный вопрос про осознание своего поведения. Но внезапно понимает, что шаги легкие и крадущиеся — это не отец. Значит, кто-то из братьев: но для Рафаэля они слишком тихие, для Донателло слишком уверенные — остаётся только Леонардо. Но он-то что здесь делает? Ладно, не совсем правильно: в целом, он в додзе втрое больше времени проводит, чем все остальные — у него ин-ди-ви-ду-аль-ны-е занятия с отцом — но обычно во время наказаний, особенно Микеланджело, место их проведения либо переносилось в другое, потому что на то они и индвидуальные, чтобы лишних не было, либо само занятие просто отменялось и проводилось в другой день. Но Леонардо, тем не менее, здесь — значит, и отец скоро должен прийти. Его наконец отпустят? Или оставят стоять, а сами уйдут? Второй вариант не так уж и плох, но первый, конечно, все-таки получше. Микеланджело молча слушает приближающиеся к нему аккуратные шаги — и ждёт, пока брат пройдёт мимо. Но мимо тот не проходит — Микеланджело мысленно удивлённо моргает — а встает напротив. И садится рядом. Микеланджело слышит, как на ковёр опускается что-то твёрдое и наверняка нелёгкое — он молчит, потому что не уверен, что воображение не играет с ним злую шутку, и что перед ним действительно кто-то сидит. Леонардо начинает говорить первым. — Сильно больно? — голова, уже явно привыкшая к абсолютной тишине и лишь редким вопросам, сама собой начинает гудеть сильнее, но Микеланджело её старательно игнорирует. Он пытается кивнуть, но шее слишком больно даже слегка шевелиться, поэтому движение получается неполным и скомканным. Микеланджело слышит щелчок — и наконец открывает глаза, чтобы удивлённо уставиться сначала на брата, а потом и на ковёр. Аптечка. Микеланджело моргает пару раз — она не пропадает даже несмотря на то, что перед глазами, как и ожидалось, плывёт в разные стороны. Леонардо в это время копошится в аптечке — Микеланджело не удается разглядеть выражение его лица: его, во-первых, не очень-то и видно; а во-вторых, фокусироваться на объектах дольше двух секунд не особо выходит. Он не совсем понимает, что, собственно, происходит: Леонардо раньше к нему так не приходил. И дело даже не в том, что его били не сильно — просто без разрешения к наказанным нельзя. Получается, либо отец дал Леонардо разрешение — что возможно — либо брат нарушил правило. В последнее верилось с трудом, так что первое было явно вероятнее. Леонардо в это время маячит перед его лицом чем-то белым и резко пахнущим — спирт? — и говорит негромко, но слышно: — Не двигайся. «Я и так не двигаюсь. Со вчерашнего дня», — думает Микеланджело беззлобно, потому что на брата ни злиться, ни обижаться не способен. А еще потому что ему приятно, что Леонардо о нём заботится — к брату сразу же хочется прижаться в объятиях, даже несмотря на то, что ответных объятий он не получит. В груди расплывается теплое чувство разморённости, которое, впрочем, быстро притупляется, стоит Леонардо прижать вату к чужому плечу. Микеланджело шипит, рефлекторно дергается в сторону и тут же жалеет об этом — потревоженные ноги пронзает такая адская, нестерпимая, колящая боль, что Микеланджело на мгновение кажется, будто он снова задыхается в холодной солёной воде из ванны. Он зажимает себе рот на половине уже вырвавшегося крика — затёкшие ноги сводит судорогой от страшной боли. Он чувствует, как брат пытается прикоснуться, и хочет отодвинуться подальше, но боль оказывается слишком яркой до того, чтобы хотя бы шевельнуться с места. — Тише, — в едва слышном голосе Леонардо страх и испуг; такие же, как и тогда. — Иначе отец услышит. Микеланджело замирает, как только слышит упоминание отца, но оцепение мгновенно спадает, стоит только Леонардо прикоснуться в его ногам. И начать их массировать. Микеланджело хочется взвыть и разреветься, потому что любое прикосновение отдаёт в голову тяжелейшим набатом, пронзает длинными, тонкими иглами и пускает по телу совсем не мелкую дрожь. Брата хочется прогнать — и пле-вать, что он пытается помочь. От этой помощи физически хуже, а мир перед глазами уже даже не плывёт — летает и скачет вместе с потревоженными в конечностях нервами. Но Леонардо продолжает, и Микеланджело ничего не остается, как молча прикусить солоноватую кожу ладони и терпеть. Шее все ещё больно — но все внимание на себя успешно перетягивают ноги. У брата движения чуть резкие, спешащие, порою слишком сильные, причинящие боль там где её, в целом, можно было и избежать — для Микеланджело это отдельный вид пытки, ведь Донателло, к рукам которого он уже привык (ведь после наказаний обычно бегал к нему), действует осторожнее и мягче — но у Леонардо и опыт, как таковой, отсутствует. Так что он брата за доставленную боль прощает. Да, прощает. Точно прощает. Становится легче — Микеланджело наконец чувствует свои ноги и даже начинает дышать чуть глубже. Леонардо, видимо почувствовав, что брату полегчало, помогает ему подняться и сесть, вытянув, наконец, ноги. Перед полуприкрытыми глазами снова мелькает знакомая ватка — Микеланджело не успевает даже среагировать на неё, потому что Леонардо сам закрывает ему ладонью рот, прежде чем снова дотронуться до плеча. В целом, мера уже излишняя — Леонардо и сам это понимает, когда Микеланджело на соприкосновение раны с ваткой лишь дёргается, но не пытается издать ни звука. Спирт при прикосновении к коже неприятно щиплет, но по сравнению с недавней судорогой в ногах это ощущение оказывается более чем терпимым. Брат убирает ладонь — Микеланджело вздыхает как-то устало и пытается снова сфокусировать взгляд на его лице, но вновь бросает это занятие и смотрит на свои ноги, а вместе с тем — и руки. Смотрит на грязные бурые разводы, на сохранившие свой вид темные дорожки. И запоздало понимает, что это засохшая кровь. Леонардо начинает обрабатывать его шею — и по схожим с плечом ощущениям Микеланджело догадывается, что там все это время тоже были покрывшиеся коркой ранки. Теперь понятно, почему Леонардо пришёл, да ещё и с аптечкой. Синяки для всех четверых явление привычное. Синяки — но не кровь. Микеланджело от данного зрелища становится немного дурно — он прерывает созерцание ран и снова закрывает глаза. Хочется спать, потому что он, ну, не спал со вчерашнего дня. А ещё потому, что руки у Леонардо теплее, чем кнут. Мысль странная — конечно, они будут теплее, кнут-то совсем холодный был — но Микеланджело её быстро к себе в душу принимает. Вместе с ней неловко выдыхает сквозь зубы, когда спирта оказывается слишком много и рану начинает жечь сильнее. И вместе с ней мысленно умирает, когда слышит, как открывается дверь додзе. Потому что это точно не братья — и вмиг замеревший Леонардо эту мысли лишь подтверждает. Микеланджело заставляет себя разлепить веки, вновь натыкается взглядом на свои ноги и понимает, что ему конец. Потому что наказание технически все ещё длится — а он не на коленях. И над своим поведением явно не размышляет — по лицу прекрасно видно. Да даже если и не видно — какая уже разница? Отец смотрит на них двоих — Микеланджело, честно, голову поднять не решается, потому что знает, что ничего хорошего на чужом лице не увидит. Но и совсем не поднять тоже нельзя — так что он сквозь боль в шее поднимает голову и смотрит отцу не в глаза, а на губы — на них два страшных, еле заметных шрама в виде креста, происхождение которых ему неизвестно, хотя и очень интересно. Зато Леонардо смотрит отцу в глаза — Микеланджело восхищается такой выдержкой — и даже руки от брата не отпускает. Совсем он, что ли, с ума сошёл? Микеланджело задумку брата не понимает, поэтому пытается убрать его руки самостоятельно — может, от страха забыл убрать, с кем не бывает. Он сам таким же заторможенным становится, как только отца видит. Это уже в пределах нормы. Но Леонардо сжимает ладонь на его руке сильнее — и Микеланджело все же растерянно, украдкой на брата смотрит, потому что совсем происходящее не понимает. На лице Леонардо страх, скрытый за неидущей ему хмуростью и внезапной уверенностью. Микеланджело — как и отец — не понимает вдвойне. Шок у отца довольно быстро проходит, он начинает идти к ним, а в шагах его недовольство и эфемерный кнут — но этого времени оказывается вполне достаточно, чтобы Леонардо успел заговорить первым. — Отец, это я завёл нас слишком далеко, Микеланджело лишь шёл за мной, — Микеланджело не на шутку передёргивает от этих слов: брат совсем страх потерял?! Давно — никогда — палкой не получал?! Хочет, чтобы младшего брата еще раз выпороли, но уже за что-то другое?! Отец замирает и идти к ним перестаёт — Микеланджело все ещё смотреть на него боится, зато Леонардо взгляд не отрывает — молчание длится слишком долго. В это молчание обычно отец замахивался тростью — но здесь Леонардо. Здесь Леонардо, а значит, трость всё ещё не служит орудием наказаний. — На что это ты намекаешь, сын мой? Обоих братьев от этого тона коробит — голос отца до того угрожающий и деланно добрый, что становится не на шутку жутко. Микеланджело всё ещё незаметно пытается из рук Леонардо вырваться, чтобы отца ещё больше не злить — Леонардо снова не даёт ему это сделать. Вместо этого он смотрит отцу в лицо и произносит то, после чего Микеланджело хочется вслух завыть. — Накажи и меня тоже. Я виновен так же, как и Микеланджело. Господи, что он творит. Молчи, глупый брат, молчи-молчи-молчи! На лице отца такое смятение, которого никто в жизни никогда не видел. Он смотрит на сына — сын смотрит на него, а в глазах совсем не детская уверенность, которой раньше явно не было. Микеланджело тоже смотрит на брата — и совершенно не понимает, о чем тот думает. Приказывать отцу. Брат точно головой не ударился? Может, Микеланджело во время падения и его случайно задел, просто тот встал быстрее? Иначе это тяжело объяснить. Микеланджело внезапно чувствует на себе взгляд и поднимает голову — отец теперь смотрит него. Отец ведь Леонардо не накажет ни при каких обстоятельствах — он себе этого попросту не позволит. Остальных троих переубивает, в могилу загонит, забьет досмерти, а любимого сына не тронет. И Микеланджело с отцом, глядя друг на друга, это понимают прекрасно — этого не понимает, кажется, один лишь Леонардо. — Я тоже виноват, — упрямо повторяет он, и Микеланджело мысленно просит его замолчать и не закапывать его. — Накажи и меня тоже. Отец медленно возвращает на Леонардо свой взгляд и выдает нарочито спокойно, но с явной угрозой: — Разве ты тоже собирался выйти на поверхность? — Нет, отец, — Леонардо хмурится. — Но я привёл нас туда. Я тоже заслуживаю наказание. Отец подходит ближе, и сердце Микеланджело бухается куда-то вниз от переполняющего его ужаса. — Мне казалось, ты говорил, что это Микеланджело привёл вас туда. Оба впадают от этих слов в ступор — Микеланджело уверен, что такого брат не говорил: они рядом в этот момент стояли, так что всё объяснение он заслушал полностью и такого момента точно не припоминает. Леонардо наконец приходит в себя и отвечает: — Нет, отец, я не говорил такого. Должно быть, Вы что-то перепутали, отец. Я говорил про другое. — Разве? — отец снова переводит на Микеланджело взгляд. Тот чувствует, что ничем хорошим это не закончится. — Тогда давай спросим у непосредственного участника событий. Скажи, Микеланджело, кто из вас первый пересёк установленную мною территорию? Тон у отца предупреждающий, обманчиво мягкий и спокойный — Микеланджело передёргивает. Первый был Леонардо, и это правда — Микеланджело молча за ним следовал и на дорогу даже не смотрел. Но вдруг, если он скажет честно, Леонардо накажут? Тот и так уже наговорил себе на десять ударов палкой, а к ним прибавятся ещё десять за невнимательность и пятнадцать за помощь наказанному без разрешения. Если Леонардо накажут, станет ли он Мастером? Не утратит ли свой титул «любимчика»? А если его продолжат наказывать? Леонардо ведь честный — ему доставаться начнет вдвое больше, чем Микеланджело или Рафаэлю, просто потому, что он о своих провинностях сам рассказывать отцу будет. А там от трости и до кнута не далеко. Микеланджело отцу никогда не лгал — да, недоговаривал, но только лишь потому, что тот никогда не спрашивал — но врать не осмеливался. А тут, видимо, придётся. Ведь за будущего Мастера и соглать не страшно — не то что умереть. — Это был я, отец. Я пересёк первый. Микеланджело мысленно удивляется тому, как послушно из него выходит абсолютно наглая ложь, которую отец наверняка прекрасно распознал. Глаза Леонардо неверяще округляются — он смотрит на брата, будто думает, что ослышался, затем снова поворачивается к отца и вскрикивает растерянно: — Нет, отец, он врет! — Следи за тоном, Леонардо, — брат прикусывает язык: при отце нельзя кричать. — Ты считаешь, что я должен наказать твоего брата ещё и за ложь? Учти, это серьёзный проступок. Леонардо замирает — Микеланджело смотрит на отца и не видит в нём злости. Лишь молчаливое торжество, смешанное с каким-то неприятным осадком… …презрения? Странно. И настолько же необычно. Микеланджело наказания уже не боиться — достанется же ему, а не брату, так что можно выдохнуть спокойно. Брат молчит слишком долго, прежде чем наконец негромко ответить: — Нет, отец, Микеланджело не заслуживает ещё одного наказания. — Почему? — отец будто издевается. Леонардо опускает голову, а в глазах его вместо уверенности снова страх. Он наконец отпускает брата из своей хватки. — Ты же сам утверждаешь, что он лжёт, а значит, должен быть наказан. Логика железная, так что Микеланджело мысленно готовится перетерпеть кнут ещё разочек — главное на этот раз покрепче стиснуть зубы. Леонардо молчит, потому что знает, что прав, и сказать обратное означает отцу солгать. А Леонардо для лжи слишком чест-ный. И всегда таким был. — Я… — он замолкает, потому что продолжить говорить правду — значит, подставить Микеланджело, но начать говорить ложь значит обесчестить себя перед отцом. Отец явно ждёт чего-то и не спешит начинать говорить. Леонардо молчит слишком долго — Микеланджело уже терять нечего, поэтому он берёт дело в свои руки. — Боюсь, что Леонардо неправильно Вас понял, отец, и потому начал спорить, — лицо брата приобретает странное выражение. — Простите его, отец. Наступает недолгое молчание. Отец ждал чего-то — но так и не дождался. — Вот как. Я понял, — он щурит свои маленькие черные глазки. — Ты свободен, Леонардо. Иди. — Да, отец. И Леонардо встаёт и покорно выходит из додзе — Микеланджело провожает брата взглядом. Сёдзи беззвучно задвигается. Он наконец вспоминает, что все ещё наказан, и пытается как можно аккуратнее и тише снова сесть на измученные колени, но останавливается, когда ловит на себе взгляд отца. Он не понимает выражение в его глазах и уже готовится к повторной порке, когда слышит слова: — Когда врёшь, следи за голосом и выражением лица. Они тебя сдают. В голосе отца просачивается намёк на усмешку — Микеланджело поспешно кивает: — Да, отец, я понял. Остаток дня он всё так же проводит на коленях, но с одним маленьким изменением. Вместе с ним остается аптечка.Доп.: «Соври»
28 февраля 2025 г., 18:00
Примечания:
Насилие над детьми
Микеланджело нравится произносить слова по слогам.
Отец, однажды услышав эту странную манеру, переросшую в привычку, сказал на одном из общих занятий, что это глупо, странно, некрасиво и является признаком неразумности и отсталости: духовной и, в первую очередь, физической.
Микеланджело, искренне перепугавшись с его рявковатого и грозного тона, не успел тогда вовремя включить мозг и обдумать слова Мастера, попридержав бескостный язык — и вместо послушного молчания на автомате произнёс новое для себя, но уже сквозящее детским ужасом слово:
— Отс-та-лость?
И тут же получил тростью по шее за собственную недалёкость и тормознутость — слово, которое Микеланджело, вовремя вспохватившись, пускай и побоялся произнести по слогам, но всё же запомнил.
Но, что удивительно, привычка никуда не ушла — хотя первое время Микеланджело честно пытался от неё избавиться, всякий раз больно щипая себя в моменты, когда заставал себя за этим неразумным и глупым занятием — и, казалось, уходить и не собиралась, приобретя другую форму: он просто перестал произносить слова по слогам вслух.
Теперь — только в мыслях. Теперь — только в своей голове.
И это оказалось на удивление… удобно: его не могли наругать за то, чего, по сути, не было, но на самом деле было и попросту не выносилось на всеобщее обозрение.
И Микеланджело сначала не мог в это поверить: всё не могло быть так просто, всё не могло быть так легко! Не могло быть такого, что отец не узнает, не поймёт, не распознает о чём и как он думает; не могло быть такого, что отец бы не поймёт по его глазам, по его лицу, что привычка осталась и продолжает жить; не могло быть такого, что отец не узнал бы, ведь он был всезнающим: он знал так много и обо всех, что невозможным казался сам факт того, что он мог чего-то не знать.
И Микеланджело, рискнув не только своими шаткими нервами, но и здоровьем, однажды всё-таки осмелился начать думать во время тренировки по слогам.
И он ожидал, что отец повернётся; и он ожидал, что отец уничтожит его не только взглядом, но и словом, и тростью.
Он ждал — но ничего не произошло.
Отец не повернулся, не посмотрел, не ударил — хотя, Микеланджело уверен, услышь он его мысли, давно бы уже обрушил на сына свой гнев.
Но он не обрушил — потому что он не знал. Потому что он не слышал.
Потому что он не мог читать мысли.
И Микеланджело обрадовался — искренне; так, как не радовался уже давно. Теперь наставления отца — те самые, которые доставляли лишь необъяснимую тягу потупить глаза в пол и закрыть уши, хотя это и не положено — можно было не выполнять. Точнее, сделать вид, что выполнил — а на деле оставить в своей голове всё по-прежнему.
Ты сделал — вслух, но не сделал — в мыслях.
И совесть была вполне согласна с таким раскладом.
Примечания:
Я всё ещё запрещаю вам обижать Лео.
Капец, доп размером с вторую главу...