***
Микеланджело прекрасно помнит, как первые несколько дней боялся выходить из комнаты, чтобы ненароком не встретиться с Леонардо — тот, к его счастью, тоже не искал с ним встречи, не появляясь рядом с его — да и своей тоже — комнатой. Ощущение перманентного, не проходящего даже во сне страха довело в итоге Микеланджело до простуды — такой серьёзной, что отец временно переселил сына к себе в додзе, отменил совместные тренировки и запретил остальным сыновьям приближаться к младшему брату. Запрет на посещение сделал своё дело — и если раньше Микеланджело избегал старшего брата вполне осознанно (нет), то теперь делал это по принуждению, чем доводил себя до ещё большей, стремительно возрастающей паники, переходящей в настоящую истерику. Истерить, правда, сил не было — его знобило и мотало так, что было трудно даже сидеть. От лежания болела шея и мозг будто отекал, становясь огромным и пытаясь одними своими размерами разорвать череп изнутри. Голова раскалывалась от жара, от мыслей, от настигающих Микеланджело галлюцинаций и воспоминаний — горло разодрало от кашля, а лёгкие, надрываясь, бились о грудную клетку, стремясь пробить пластрон. Иногда Микеланджело казалось, будто он задыхается — будто ему зажимают рот и нос рукой и душат-душат-душат, перекрывают доступ к воздуху. Он всегда узнавал руки, всегда узнавал лицо своего убийцы, но никогда не стремился сопротивляться — он сделал бы так же. Он придушил бы сам себя. Он перерезал бы себе горло. Однажды он, пребывая, видимо, в полувменяемом состоянии, действительно попытался себе навредить — он не помнит как, не помнит чем, не помнит, получилось ли у него и понял ли вообще кто-либо из окружающих, что именно он пытался сделать. Он помнит лишь, что остановил его отец — это мог быть только он. Хотя бы потому, что кроме него в додзе больше никогда и никого не было. Он был совершенно один — в момент жизни, когда жизнь пыталась покинуть его тело. Чем дольше Микеланджело не видел Леонардо, тем красочнее в его голове представлялся тот день и тем живее представало перед ним лицо брата в момент оглашения преемника. Микеланджело, пребывая во сне или в очередном полубредовом состоянии, молил брата о прощении. Он клялся ему, что никогда не соглашался на это, не знал о планах отца и даже не смел мечтать о том, чтобы занять место Леонардо. Он не хотел. Он никогда не хотел. Он молил во сне — а потом просыпался и шептал извинения наяву так бессвязно и тихо, что их невозможно было разобрать, а затем снова отключался и снова начинал молить о прощении, хватаясь горячими пальцами за страшные галлюцинации, чтобы потом начать всё сначала. И так прошли ужаснейшие две недели. Вспоминая своё состояние сейчас, спустя месяц после болезни, Микеланджело не чувствует к себе ни единого грамма сочувствия и жалеет лишь о том, что простуда его не убила. Серьёзно, он предпочёл бы сдохнуть, чем находиться в одном помещении с братьями, которые наверняка испытывали к нему теперь не самые добрые чувства. И он даже не может их в этом винить — потому что испытывает к себе не меньшую ненависть, что и они к нему. О, он бы с радостью перестал дышать во сне — но это было бы подарком для такой твари, как он: слишком лёгкая смерть предателям не гарантируется. В общем-то, по этой причине Микеланджело готов понести наказание через дружное забитие ногами — отца бы он тоже предложил забить до смерти, но предателям слово не дают, поэтому он своё предложение так бы и не высказал. Вообще — опять-таки вспоминая прошедшую болезнь — Микеланджело, на самом деле, по-мазахистски рад, что заболел: понёс, так сказать, заслуженное наказание за то, что заставил других страдать. Обмен всё ещё не полностью окупившийся, но хотя бы чуточку восстановивший несуществующую справедливость. В целом, его предсмертное состояние принесло даже больше плюсов, чем минусов (хотя бы потому, что из минусов было только «жаль, что не сдох»), например: Он, во-первых, как уже было сказано, немного очистил свою душу, вдоволь пострадав эти две недели и тем самым освободив остальных от занятий с отцом. Во-вторых, он так исхудал во время болезни, что на общих тренировках братья, наверняка всей душой его возненавидевшие, даже не проявляли к нему, предателю, агрессию и в целом особо с ним не взаимодействовали (он бы на их месте тоже так поступил, если б себя со стороны увидел: худой и бледный, как труп — так отец выразился). В-третьих, Микеланджело смог отсрочить свои тренировки с отцом. Последнее вообще б лучше в его жизни не начиналось. Он никогда не любил тренироваться — ощущение липкого пота на коже, оттачивание техник в изнеможённом состоянии, болящие от мозолей и волдырей ладони, истерзанные колени не приносили ему ни удовольствия, ни мотивации к действию; скорее, даже наоборот — желание убежать из додзе и никогда туда не возвращаться неизменно возрастало с каждым новым синяком после тренировки по айкидо. До этого момента ситуацию ещё как-то спасали нунчаки — они в принципе были единственным, что Микеланджело в этой жизни нравилось и что он в целом признавал, как для себя важное. На протяжении лет пяти или даже шести он переступал порог додзе только лишь ради того, чтобы позаниматься с нунчаками, понять их сущность и научиться ими управлять, как собственными руками. Да, Микеланджело продолжал стараться только ради того, чтобы когда-нибудь слиться с оружием в одно целое. С нунчаками — но никак не с катанами. Они были холодные, длинные, страшные — Микеланджело, в первый раз увидев их в руках Леонардо, мгновенно понял, что не желает даже брать эти мечи в руки. Брату они подходили по духу — отстранённые, величественные, режущие за несправедливость, такие, перед которыми хотелось преклоняться. Ещё тогда Микеланджело понял, что никогда и ни за что не возьмёт катаны в руки, чувствуя, что либо он сломает их Либо они сломают его. И когда отец всё-таки заставил его взять новое оружие в руки, Микеланджело не почувствовал ничего, кроме оседающей в груди печали — катаны, обладавшие, как и всякое оружие, душой, напрямую говорили ему, что никогда не станут ему подчиняться. Это было грустно — и вместе с тем внушало слабую надежду на то, что отец, заметив никудышность нового преемника, всё же изменит своё решение и вернёт Леонардо под своё крыло «любимчика». (И тогда, быть может, Леонардо вновь посмотрит на него) Отец, однако — к огромному сожалению Микеланджело — даже и не думал лишать его титула наследника, абсолютно, кажется, игнорируя тот факт, что Микеланджело обращался с катанами как с мусором и даже не пытался научиться ими нормально управлять. Поведение отца в принципе стало странным: он больше не обзывал сына, не замахивался на него тростью за любую провинность, не сверлил взглядом, который даже не скрывал презрения, не игнорировал. Он записал Микеланджело в любимчики, давая ему недоступные раньше привилегии и особое отношение. И Микеланджело должен был радоваться этому — радоваться так, как радовались бы другие дети, узнай они, что за проделанную шалость им ничего не будет, как радовался бы любой ребёнок, пойми он, что родитель теперь смотрит на него не со сместью отвращения и злости, а с благоговением и обожанием, как радовалось бы нормальное существо, осознавшее, что теперь никогда не услышит в свой адрес страшное слово «тварь». Но Микеланджело не радовался. Он просто не мог радоваться — потому что в его голове крутилась одна и та же мысль, от которой по спине разливался холодный пот. Его больше не наказывали — а значит, вместо него под удар должен был попасть кто-нибудь другой. И Микеланджело ненавидел тот факт, что эта мысль была абсолютно правдива. ____ Беда приходит скоро и, в общем-то, оттуда, откуда её и следовало ждать. За полтора месяца после своего становления новым преемником Микеланджело успевает привыкнуть к тому, что Леонардо не смотрит в его сторону даже краем глаза — откровенно говоря, Микеланджело и сам боится на него даже случайно взглянуть, поэтому глаз при брате не поднимает и в принципе его общества избегает даже сильнее, чем брат — его. В целом, Микеланджело прекрасно понимает, что такое отношение к себе заслужил, и навряд ли свой проступок перед братом искупит даже кровью. От мысли этой, что неудивительно, ни дышать, ни жить легче не становится — скорее наоборот — поэтому Микеланджело упорно в себе всякие чувства давит, потому что слишком хорошо понимает, что когда-нибудь точно не вытерпит и разревётся при отце, если продолжит думать о Леонардо в ключе утраченного прошлого. Так что да — Микеланджело брата откровенно избегал. Это не было очень сложно: на тренировках они стояли между Рафаэлем и Донателло, за столом находились в самых дальних друг от друга углах, а всё остальное время Микеланджело проводил в додзе в негордом одиночестве, часами напролёт слушая лекции отца о достойных и недостойных. Воспитатель из него получался — по скромному мнению Микеланджело — хреновый: всякое отцовское слово вызывало в нём лишь глухое раздражение и протест, прикрытые, однако, внешней покорность, так удачно когда-то вбитой в него тростью. И да — всё это время Микеланджело слушался отца беспрекословно: во-первых, у него не то чтобы были поводы как-либо противиться отцовским словам и желаниям; во-вторых, он, по старой, зудящей ранами под кожей привычке, всё ещё страшился наказания плетью, хотя сознанием понимал, что навряд ли при своём нынешнем статусе получит наказание. Но — конечно же Микеланджело был прав, когда говорил себе, что Мастер скоро возжелает крови. В буквальном смысле. — Отец, разве Микеланджело не должен сегодня отправиться с нами за пропитанием? Голос Леонардо звучит до того близко с его ухом, что Микеланджело невольно вздрагивает и дёргается в сторону, словно ожидает удара со спины, но на брата принципиально не смотрит, ведь знает — ведь уверен — что Леонардо больше никогда не посмотрит на него в ответ. Это, однако, не мешает Микеланджело встать как вкопанному, переваривая смысл братской фразы. Ну да, должен был — но отец довольно чётко и ясно сказал, что Микеланджело никуда не пойдёт по состоянию здоровья, что, в общем-то, было прямым намёком на то, что ближайшие три дня он в принципе из додзе не выйдет, отрабатывая дурацкие удары дурацкими катанами, неприятному тяжелевшими за спиной. Зачем Леонардо вообще решил завести этот диалог, а тем более с отцом — не понятно, но Микеланджело уже уверен, что ничем хорошим это не закончится. Так, в общем-то, и случается — отец поворачивается медленно, будто даёт Леонардо время испугаться, передумать и забрать свои слова назад — Микеланджело все эти действия мысленно вместо него проворачивает, жалея лишь о том, что в этой ситуации навряд ли сможет закрыть собой брата; Леонардо не двигается с места. — Я же сказал, что твой брат ещё не оправился после болезни, — вкрадчиво напоминает отец, сверля старшего сына взглядом. Да, не оправился — но отца это, почему-то, мало волнует в моменты, когда он вытрясывает из него все соки, пытаясь приучить к катанам. Микеланджело на эту мысль лишь невесело вздыхает — на брата всё ещё не смотрит, но слушает его голос с каким-то тихим, покладистым упоением. Они очень давно не разговаривали. — Он совсем никуда не выходит, — говорит Леонардо, и Микеланджело ёжится: конечно не выходит, он же до чёртиков боится с братом встретиться, вот и сидит в додзе. Микеланджело в принципе не особо понимает, к чему брат говорит данную информацию — ну сидит и сидит, что бубнить-то? Он же не собирается вывести Микеланджело из логова, чтобы избить? Нет? Не может же быть такого? Леонардо ведь не может до такой степени на него злиться, чтобы причинить физический вред? Он ведь не станет поднимать на него руку, правда? Хотя он заслужил — наверное, можно и перетерпеть. Может, он хочет вытрясти из него извинения за загубленное будущее? Если так, Микеланджело готов хоть сейчас на колени перед братом грохнуться и молить о прощении — ему стыдно за всё, он, если понадобится, себя в солёной ванне утопит и избиения потерпит, лишь бы его ненавидеть перестали. В горле пересыхает — Микеланджело страшно находиться рядом с братом и тот об этом явно догадывается. Отец смотрит на Леонардо без особого энтузиазма — он не собирается никуда отпускать Микеланджело. У него ещё слишком много всего непройдённого — и неусвоившегося — в программе, чтобы он мог позволить себе отдыхать. Микеланджело видит в его взгляде неприкрытую неприязнь — несмотря на то, что Мастер наконец разрешил вновь называть его «отцом», ему явно не нравилось, когда Леонардо обращался к нему так. Во-первых, он в принципе перестал относиться к Леонардо как к родному и любимому сыну. Во-вторых, отец явно чувствовал, что Микеланджело сторонится и боится брата, и винил Леонардо в таком нелидерском поведении своего преемника. И Микеланджело, честно, даже не знал, какой из двух пунктов злил его больше — первый, наверное — поэтому заставлял себя молчать всякий раз, когда видел в глазах отца проявление отвращения, направленного на Леонардо. Отец открывает рот, чтобы наконец что-то ответить сыну — что-нибудь обязательно едкое, неприятное, оставляющее каменистый осадок — как вдруг Леонардо выдаёт фразу, заставляющую Микеланджело с отцом замереть в ступоре. — Выпустите его наконец из додзе, и пусть он пойдёт с нами, — Леонардо говорит уверенно, резко, с вызовом, и Микеланджело в это мгновение испытывает острую потребность в том, чтобы начать царапать себе кожу на лице от безвыходности положения. Брат, видимо, собирается его во время прогулки убить — иначе Микеланджело не видит ни единой веской причины, чтобы откровенно грубить отцу. Отец быстро приходит в себя — Микеланджело смотрит на него, мысленно умоляя брата если и не о прощении, то хотя бы о благоразумии, которое спасёт его от надвигающегося на него шторма. Отец будет беспощаден — и это можно прочесть по одному его взгляду. — Кажется, кто-то совсем забыл, в каком положении находится, — отец не шипит, нет, он рычит, и Микеланджело становится страшно, ведь ему кажется, что его вот-вот ударят. — И мне, видимо, пора преподать тебе, Леонардо, урок о том, как надо разговаривать со старшими. Микеланджело не смотрит на брата — и всё же видит, как он хмурится. Но в сторону не дёргается. — Выйди, Микеланджело, — у Микеланджело зудит всё тело — настолько ему не хочется уходить из додзе и оставлять брата одного наедине с Мастером. Пускай брат не желает его видеть, пускай сердится на него и ненавидит — но Микеланджело всё ещё заботится и волнуется о нём больше, чем о ком-либо другом. И он прекрасно понимает, что теперь отец щадить Леонардо не будет — и это вызывает в Микеланджело глухую, ноющую боль, будто наказание ждёт его и только его. Ему не хочется оставлять Леонардо одного — но он трусит перед отцом и, повинуясь, заставляет себя чуть ли не бегом покинуть додзе. Заставляет — а потом до самого вечера трясётся у себя в комнате, мысленно моля небеса, которые он никогда не видел, о том, чтобы отец после его ухода не сильно наказал Леонардо. В идеале — чтоб не наказывал вообще, но здесь любое, даже не самое умное животное поймёт, что желание слишком утопичное и нереалистичное, так что да, Микеланджело молится, чтобы брату досталось хотя бы не сильно и хотя бы не кнутом. Его трясёт — так, как никогда не трясло перед собственными наказаниями. Он к боли привык — его, кажется, так или иначе били с самого детства, для него замахивающаяся трость пускай и была всё ещё неприятным процессом, но уже не внушала такой ужас, что прежде. Он привык, он относился к боли как к чему-то, что всегда было в его жизни — он знал, сколько раз и чем будет бить отец за той или иной проступок, как долго заставит стоять на коленях и станет ли читать нерадивому чаду лекцию о поведении или посчитает это излишним. Он привык к наказаниям, а вот Леонардо — нет. Поэтому Микеланджело с каждым часом сильнее кутался в одело, с особым остервенением вслушиваясь в окружающие звуки. Он надеялся услышать шаги. Он так надеялся услышать братские шаги, сказавшие бы ему о том, что брата не стали наказывать сильно и просто отпустили к себе в комнату. В глубине души Микеланджело всё ещё верит, что отец любит Леонардо больше всех остальных, а потому продолжит относится к нему лояльно при любых обстоятельствах. Но понимает, насколько сильно облажался в своих надеждах, когда на следующее утро, входя в додзе, невольно цепляется взглядом за стоящего к нему боком брата. И тут же столбенеет от нахлынувшего на него отчаяния. Леонардо покрыт синяками, расцветающими из алого в фиолетово-синий, на коленях оказывается отпечатан отврательный узор из жёстких ворсинок ковра — Микеланджело всё ещё не смотрит брату в лицо, но и этого зрелища оказывается вполне достаточно, чтобы сердце Микеланджело, измученное и истрёпанное последними несколькими месяцами — годами — упало куда-то в дыру в лёгких и выкатилось из него прямо на ковёр. Он чувствует тошноту в своей груди — не от вида синяков на чужом теле, он слишком привык к ним, чтобы они вызывали в нём какую-либо реакцию, и даже не из-за фантомного ощущения жгучего кнута на своей коже, оставшегося на нём белеющими рубцами. Его тошнит — но тошнота эта оказывается вызвана своею вчерашней трусостью. Если бы он не ушёл, если он настоял, если бы он нагрубил — стал бы отец наказывать Леонардо? Если бы он упёрся, начал буянить, делать всё, чтобы принять на себя удар — был бы Леонардо сейчас в синяках? Если бы он не занял место любимчика — остался бы Леонардо цел? Да. Микеланджело даже не пытается запомнить, что происходит на тренировке — его голова оказывается слишком занята мыслями о брате. И о том, насколько же сильно он сам себя ненавидит. После тренировки отец вновь — и теперь до конца жизни — оставляет его для занятий в додзе. Микеланджело слышит, как тихо проходят мимо него знакомые шаги — и, задыхаясь от отвращения к себе, берёт всю свою волю в кулак, чтобы, оставшись с отцом наедине, произнести быстро, с плохо скрываемой нападкой: — Зачем Вы наказали Леонардо, отец? Он не сказал ничего такого, за что мог бы простоять всю ночь в додзе. Он знает, что его слова ничего не изменят, и дело даже не в том, что событие уже свершилось. Просто его слово в этом месте — ничто. Так было всегда, и — Микеланджело уверен — со временем это не изменится. Он не сможет стать достаточно сильным, чтобы противостоять отцу морально — и это гнетёт его даже больше, чем братские раны. Отец, до этого убиравший что-то на полку, останавливается и оборачивается к нему — Микеланджело пугается его глаз, потому что не видит в них привычного холода. Это что-то другое. Что-то, что он никогда до этого не видел, а потому даже не может понять. — О чём ты говоришь, мой мальчик? — новое обращение, обычно вводящее Микеланджело в лёгкий ступор, теперь вызывает лишь желание сморщиться, выдав отвращение. — Леонардо всего лишь спросил, почему я не иду с ними. Не было нужды его наказывать, — Микеланджело смотрит отцу в глаза, чувствуя, как злится на всю эту несправедливую жизнь и на небеса, которые, отчего-то, отказываются защищать его брата. Отец щурится — но трость не достаёт, не пытается огрызнуться или обозвать. И это пугает Микеланджело больше всего остального в этом мире. Отец произносит: — Ты, видимо, не обратил внимания на то, каким тоном он со мной разговаривал. Ни один Мастер не должен позволять своим ученикам подобного, — и как бы невзначай добавляет. — И ты, между прочим, сейчас разговариваешь подобным образом. Микеланджело, топча страх, говорит, игнорируя скрытое предупреждение: — Вы могли просто сделать замечание. Наказание здесь не имело никакого смысла. Пусть его накажут. Пусть его изобьют, пусть он простоит в додзе сутки или даже двое — тогда ему станет легче. Он сможет хотя бы немного простить себя за то, что испортил брату жизнь. — Ты пытаешься учить меня? — неспешно произносит отец, и в глазах его мелькает нечто, напоминающее усмешку — но никак не гнев. — Учти, пока что я — Глава клана, и я диктую что, кто и как будет делать. Микеланджело прикусывает язык — он не знает, что отвечать на это. Он в принципе не знает, как себя вести здесь, в ситуации, когда он ничего не может сделать. Леонардо не избежит повторных наказаний — и когда-нибудь он провинится настолько, что дойдёт до кнута. Микеланджело не переживёт, если увидит это зрелище собственными глазами или почует исходящий от ковров премерзкий запах крови. Ему нужно срочно придумать, как заставить отца разлюбить его и вновь полюбить Леонардо. Вернуть ему статус любимчика и наследника. Иначе брату конец; точно конец. Ему надо выбесить отца настолько, чтобы тот не выдержал, схватился за кнут и избил его до такого состояния, чтобы в стороны летела не только кровь, но и всякое проявление доброты. — Я не буду заниматься, — Микеланджело задирает нос, как только отец упоминает что-то просто стойку ин-но. — Катаны — глупое оружие, верни мне мои нунчаки! Бунт — прекрасная в своей отвратительности идея. Мастер точно этого не потерпит. — Какая муха тебя укусила, Микеланджело? — не сдержав холодного тона, произносит отец. Микеланджело мысленно ликует: оскорбление любимого отцовского оружия подействовало как нельзя лучше. — Возьми в руки катаны и давай начнём тренировку. — Не буду! — Микеланджело вскакивает с места, чем вызывает у отца неподдельное удивление. — Я не буду здесь заниматься и Мастером я становиться не хочу! Он уже принёс мысленную клятву, что умрёт за своего будущего Мастера. Не будет же он теперь ради себя же самого помирать? — Прекрати истерить, Микеланджело, — отец делает несколько угрожающих шагов вперёд, его рука характерно дёргается. Микеланджело не может сдержать торжества. — Сядь на своё место, немедленно. — Найдите кого-то другого на должность своего преемника, Мастер, — на одном дыхании выдаёт Микеланджело и, выхватывая из ножен катаны, без всякого зазрения совести кидает их на пол. Он с тихим удовлетворением наблюдает за тем, как округляются отцовские глаза и как быстро в них загораются злые, колющие вилами черти. Он ждёт пожарища — такого, которое сожрёт его не хуже любой болезни, выжжет на его шее клеймо самой последней, бесполезной твари и покроет руки и ноги шрамами. Он ждёт этого, он знает, он уверен, что это должно произойти. Отец медленно вбирает в грудь воздух — Микеланджело следит за его руками, впервые в жизни жаждя увидеть в них кнут — так же медленно выдыхает. И всё. Всё. — Ты успокоился, сын мой? — спрашивает он даже без намёка на ярость, и Микеланджело чувствует, как внутри него что-то бухается вниз. — Если да, тогда мы всё же начнём тренировку. Нет-нет-нет-нет! Так не должно быть! Отец никогда так не делал! Почему он не злится? Почему не бьёт? Почему он так спокоен? Микеланджело чувствует, как быстро его торжество сменяется паникой — отец смотрит на него и будто видит насквозь. — После болезни ты стал совсем нестабильным, — качает он головой, и голос его звучит обманчиво понимающе и мягко. — Думаю, сегодня нам лучше заняться медитацией. У Микеланджело голова идёт кругом от понимания, насколько сильно он облажался. Отец подходит к нему ближе — расстояние вытянутой руки, и он дотронется до Микеланджело, схватит его плечо цепкими когтистыми пальцами, и тот больше ничего не сможет предпринять. Поэтому Микеланджело решается на глупый, совершенно отчаянный и непродуманный шаг. Он кричит: — Да пошёл ты к чёрту! И, уворачиваясь от тянущихся к нему рук, всем телом разворачивает к выходу и бежит прочь из додзе. Отец что-то кричит ему вслед — Микеланджело не слышит его, перебегая гостиную и следуя к выходу из логова. Ему нужно убежать далеко — настолько, чтобы заработать себе двойное, нет, тройное наказание. Он несётся, что есть мочи. Ему кажется, что его преследуют, пытаются схватить и затащить обратно — он не против. Если это всё закончится наказанием, то он готов сдаться прямо сейчас, прямо здесь, он готов мучиться под визги кнута целые сутки, он позволит себя утопить или придушить, если это потребуется — лишь бы всё встало на свои места. Как прежде. Правильно и справедливо. Он бежит куда-то вперёд, сворачивает направо, снова бежит — не до конца восстановившиеся после болезни лёгкие печёт, разрывает где-то внутри, раскрывает дыру с вырывающимся свистящим кашлем, и он вынужденно останавливается, трясясь всем телом и прижимаясь виском к холодной каменной стене. Он коротко поднимает замыленный бегом взгляд и осматривает тоннель — он видит знакомую трубу, на которой ещё пару лет назад обожал лежать, ожидая, пока брат придёт его искать, и краем уставшего, разочарованного в себе и в жизни сознания понимает, что убежал не так уж и далеко от дома. В целом, это не так уж и важно — у него всё равно нет цели скрываться. Он судорожно вздыхает и оседает на пол, поджимая к себе ноги. Канализация кажется ему душной и жаркой — он вспоминает, как близко однажды находился к поверхности и вновь ударяется о стену вины, расшибая о неё лоб. Если бы он тогда не полез на ту лестницу, если бы не вынудил Леонардо своим глупым, эгоистичным поведением рассказать отцу о его попытке выйти наружу, если бы не соврал тогда — всё было бы хорошо. Леонардо был бы сейчас в додзе с отцом, готовясь к тому, чтобы принять пост Мастера, а самому Микеланджело не пришлось бы выдумывать какие-то нерабочие и бестолковые планы по возвращению всего на круги своя. В конце концов, Леонардо бы смотрел на него, общался с ним, как прежде. А Микеланджело всё испортил. Сам. Ему хочется расплакаться — но он не может. Он отвык плакать даже по ночам и даже тогда, когда его точно никто не мог увидеть. Ему почти одиннадцать лет и — о-о! — он впервые думает, что ненавидит даже не тот факт, что всё ещё не умер, а то, что вообще родился. Тогда бы не было кнута, не было бы этих катан, не было бы боли, не было бы отца и преследующего его, словно тень, слова «тварь». Как хорошо, должно быть, тогда бы было. Отец говорил им, что это дар и чудо, что они появились на свет и что они должны быть благодарны за это небесам. Но Микеланджело уже давно перестал верить отцу хоть в чём-то — поэтому и благодарность не испытывает. Только всепоглощающую неприязнь. Микеланджело утыкается лицом в колени и зажмуривается до зелёных кругов под веками — ему осточертела вся эта канализация со всеми своими обитателями. Микеланджело слышит шаги — и не предпринимает абсолютно ничего. Даже не пытается понять, кто именно к нему идёт. Пусть его уже изобьют. Ему так легче станет. Он уверен. Он проверял. — Микеланджело! — слышит он совсем близко с собой, буквально за поворотом, и ёжится от того, насколько сильно он не желает видеть своего брата сейчас. Кого угодно, но только не Леонардо. Даже отец сейчас был бы лучше — он бы быстро мозги в нужное место вправил. Но нет. Ему почему-то повезло наткнуться именно на Леонардо и только на него. Микеланджело не отзывается принципиально, безрезультатно надеясь, что брат свернёт в другую сторону — шаги неумолимо приближаются. И останавливаются, стоит им зайти за поворот. — Ми-… — Леонардо осекается, натыкаясь взглядом на прислонившегося к стене брата. — Микеланджело, вот ты где, — всё же заканчивает он начатую фразу. Микеланджело вздыхает от того, как неприятно начинает гудеть у него в голове. Он не отзывается и даже не пытается что-либо брату ответить — хотя бы потому, что для этого придётся поднять голову, а к этому Микеланджело не готов совершенно. Как и к тому, чтобы заглянуть брату в глаза. Леонардо распознаёт его молчание как-то по-своему. — Ты поранился? — спрашивает он, подходя ближе, и Микеланджело всё же заставляет себя отрицательно помотать головой, чтобы брат не вздумал начать его всерьёз осматривать. Хотя Леонардо теперь этого делать не станет. Они же больше не друзья друг другу. Видимо, молчание со стороны младшего брата вгоняет Леонардо в нервозность — он подходит ещё чуть ближе, немного топчась на месте, и выдаёт немного приглушённо. — Отец отправил нас на твои поиски. Он… волнуется из-за того, что ты ушёл, — Микеланджело уверен, что Леонардо и сам в это «волнение» не особо верит, но и высказать свои мысли в открытую явно не может, так как отца всё ещё уважает. — Пойдём домой. У Микеланджело нет сил даже пошевелиться — он молча слушает голос брата, не чувствуя ничего, кроме внезапно захлестнувшей его отстранённости. Как же он не хочет никуда идти. Ни домой, ни… никуда. Если б была возможность, он бы остался здесь — под трубой, одинокий, голодный и холодный, снедаемый жалкими чувствами и страхами. У Леонардо — почему-то — другие планы. Он присаживается на колени рядом с братом и наклоняется так близко, что Микеланджело — за эти полтора месяца уже отвыкший от физического контакта — едва почувствовав тепло у своего бока, невольно пытается отпрянуть в противоположную от него сторону. Леонардо спрашивает — тихо, словно раскрывает ему великую тайну — и Микеланджело приходится напрячь слух, чтобы услышать его слова. — Я так и не спросил, как ты себя чувствуешь. Первую секунду Микеланджело не может понять, что брат имеет в виду. Последующие десять — тоже. Он отнимает голову от колен — на брата всё ещё не смотрит — и шепчет не менее тихо: — Что? — Ты болел, — Микеланджело кажется, будто любые слова пролетают мимо его мозга, вообще в нём не задерживаясь. — Как ты себя чувствуешь? Ему требуется несколько долгих секунд, чтобы сказать короткое: — Нормально, — и всё же чуть тише добавляет. — Я в порядке. Микеланджело слышит со стороны тяжёлый грустный вздох — и снова чувствует себя повинным во всех смертных грехах. Молчание длится довольно долго: Леонардо то ли не хочет больше с ним разговаривать, то ли просто не знает, о чём говорить — Микеланджело в целом не может заставить себя открыть рот. Да и о чём им теперь разговаривать? Уж явно не том, кто из них теперь «главнее». Микеланджело бы ещё немного просто помолчал — у Леонардо снова другие планы. — Мне стоило подойти к тебе раньше, — в его голосе слышится такое искреннее раскаяние, что Микеланджело невольно оживляется от удивления. — Прости. Микеланджело кажется, будто у него снова начался температурный бред — он не выдерживает и в порыве паники всё же поворачивается лицом к брату. Их взгляды встречаются — и Микеланджело, тут же жалея о своей поспешности, собирается вновь отвести глаза, но останавливается, так и не сделав этого. Леонардо смотрит на него с такой грустью и сожалением, что становится стыдно. — За что ты извиняешься? — произносит он и морщится от того, насколько же отстранённо от ситуации звучит его голос по сравнению с братским. — Я не обижен на тебя. «Я злюсь только на себя», — не добавляет, но всё же подразумевает, надеясь, что его подтекст не заметят. Глаза Леонардо недоверчиво округляются: — Но ты не разговариваешь со мной. О. О-о-о. Ой. — Я… — Микеланджело теряется, ведь не знает, как правильно описать всё то, что он испытал в своей душе за эти непрошедшие два месяца. — Я не обижаюсь на тебя, правда. Леонардо хмурится, явно не веря его словам. — Честное слово, дело не в тебе! — Микеланджело словно по инерции тянется к брату, но тут же отодвигается назад и прерывает установившийся между ними недолгий зрительный контакт. — Точнее, я… я думал… Леонардо терпеливо ждёт ответа — и Микеланджело всё же произносит на одном дыхании: — Я думал, что ты больше не захочешь со мной общаться. После того, что случилось… — Кто тебе такое сказал?! — внезапно вскидывается Леонардо и хватает Микеланджело за руку, будто действительно подозревая кого-то конкретного. — Никто, — честно признаётся Микеланджело, и Леонардо немного успокаивается после его слов. — Мне никто ничего не говорил, я сам так подумал… Микеланджело замолкает и наконец выпаливает вопрос, так сильно беспокоивший его эти месяцы. — И ты не злился на меня всё это время? Вострепетавшая душа Микеланджело желает услышать твердое: «Нет», ждёт того заветного слова, которое докажет, что все его переживания и страхи — глупость, что сам он глупый и непонятливый ребёнок, который напридумывал себе проблем, загоняя самого себя в яму. Да, он очень желал это услышать — а потому совершенно позабыл, что Леонардо слишком честный. И совершенно не умеет лгать. На лице Леонардо мгновенно отражается смесь из растерянности, вины и печали — и Микеланджело путём несложных вычислений понимает, что сильно ошибся. На него злились — и, видимо, даже очень. И Микеланджело не знает, что к данному факту испытывает. — Я не злюсь на тебя, — всё же говорит Леонардо даже быстрее, чем нужно, но Микеланджело читает чужое выражение лица быстрее всяких слов. И кто в очередной раз дёргал его за язык? Всё ведь так хорошо начиналось. Леонардо пытается добавить что-то ещё — Микеланджело встаёт с места, не давая ему начать. — Пойдём домой, хорошо? — он заставляет себя улыбнуться. В любом случае, он чувствует себя лучше, чем несколько часов назад. — Отец уже наверняка заждался. Они возвращаются домой в полном молчании. И более-менее хорошее самочувствие покидает его, стоит только ему шагнуть в додзе. Пусть его уже просто прибьют на месте — ей-богу, всё лучше, чем трястись от страха каждый божий день, ожидая наказания. Он ждёт, что отец как минимум — убьёт его за милейшее послание к чёрту, а потом воскресит для дальнейшей тренировки; как максимум — убьёт за всё того же «чёрта», но воскрешать не станет, потому что «достало уже это отродье под ногами мотаться». Но отец и тут умудряется удивлять — он не орёт, не замахивается тростью и даже не смотрит так, будто планирует испепелить сына одним лишь взглядом. В нём нет леденистой корки льда, он не стоит спиной, не игнорирует его существование — и Микеланджело, честно, чувствует себя слишком вымотанным для того, чтобы бояться дальнейшей отцовской реакции. — Ты заставил всех нас понервничать, — говорит он, но Микеланджело не слышит в его голосе угрозы, а потому даже не пытается сделать вид, что сожалеет. — Ты же понимаешь, что совершил достаточно серьёзный проступок? Понимает, конечно. Специально же всё это учудил. — Понимаю, отец, — Микеланджело склоняет голову, потому что, ну, надо, — и я готов понести за него наказание. Микеланджело уверен, что слышит короткий смешок — он обсолютно не понимает, почему отец так спокоен. — Я подумаю над особым наказанием, — о, значит, точно без избиений. — Возможно, если ты будешь вести себя достаточно прилежно, я подумаю над тем, чтобы и вовсе его отменить. Ага, спасибо. Ему же это и нужно было. Микеланджело молчит — у него нет настроения разговаривать с отцом. Вообще ни с кем. Ему просто хочется лечь спать. Лечь — и хоть чуть-чуть забыться, отпустив сегодняшний день. Неужели он так много просит? Мозг едва работает, объявляя забастовку — Микеланджело всё-таки заставляет себя его включить, когда понимает, что молчание между ними оказывается слишком долгим. Даже для отца. Он чуть приподнимает голову — и встречается с отцом глазами. — Это была неплохая попытка… взять хитростью, — внезапно выдаёт он, и Микеланджело разом встряхивает, словно после ледяного душа. — Рад, что ты быстро учишься, Микеланджело. Чего? — Однако, слишком самоотверженно и неразумно, — отец будто читает ему лекцию. Микеланджело совсем теряется от такого поворота событий. — Ты бы лишь испортил со мной отношения: и, в итоге, сделал хуже для всех, в том числе и для Леонардо, — он качает головой. — Хороший Мастер не делает настолько опрометчивых поступков, которые могут угробить весь его клан. — Я не Мастер, — выдаёт Микеланджело с каким-то тихим отчаянием и сжимается. Он просто хочет, чтобы этот день наконец закончился. — Ты хочешь, чтобы я не наказывал? — отец задаёт вопрос и глаза его начинают сверкать чем-то нехорошим, предвещающим за собой капкан. Микеланджело кивает — он хочет говорить правду, он хочет изменить хоть что-то в этом отвратительном укладе жизни. — Тогда стань Главой и строй собственные правила. И капкан захлопывается прямо на его горле.Доп.: «Найди»
29 июня 2025 г., 16:08
Микеланджело абсолютно уверен, что никогда и ни при каких обстоятельствах не забудет тот животный ужас, который охватил его, когда отец вручил ему катаны, в точности похожие на братские.
Он будто нарочно делал это медленно: медленно вносил их в пропитанное пóтом и кровью додзе; медленно нёс к самой его середине, пронося прямо перед носами притихших, насторожившихся при появлении нового предмета сыновей; медленно опускал на маленький столик; медленно оборчивался.
Он даже смотрел медленно — в тот момент Микеланджело, повинуясь воле своей расшатанной психики, которая впадала в глубокий ужас из-за слишком долгого молчания, молился, чтобы все отцовские действия ускорились желательно раза так в три, если не выше; да, в общем-то, всё равно насколько — главное, чтоб весь этот странный процесс наконец ускорился и дай Боже закончился.
И нет — Микеланджело, в целом, мало интересовало, зачем это отец притащил на утреннюю тренировку катаны и что он собирался с ними делать. Если б Микеланджело можно было открывать рот, не боясь получить по губам, он бы ответил, что отец просто хочет их всех красиво перебить за недостаточную — для десятилетних, ага — дисциплину, глупые вопросы и слишком пустые головы.
И, в общем-то, это даже походило на правду — отец стоял к ним спиной, всё ещё медленно держа катаны перед своим лицом, и просто рассматривал их стальные, блестящие лезвия, будто видел в них что-то, что было недоступно таким низким и бестолковым существам, как его сыновья.
Ладно, не все сыновья — Донателло был вполне толковым, хотя и немного зашуганным заикой, Рафаэль, в целом, неплохо себя на занятиях показывал.
Леонардо вообще был идеалом, который отец, по какой-то неведомой причине, вдруг решил загубить своим мерзким игнорированием — да, Микеланджело всё ещё злится на него за это и свою злость далеко отпускать не собирается. Пригодится когда-нибудь.
В будущем.
Братья следили за движениями отца — Мастера — с уже ставшей им привычной напряжённостью в теле. Они тоже не знали, чего ожидать дальше, но как будто бы не теряли надежды на лучшее, или хотя бы на то, что сегодня всё обойдётся малой кровью — вариант, в принципе, тоже неплохой (с их-то жизнью уж точно), никто бы жаловаться не стал.
Микеланджело, честно, за действиями отца особо не следил, хотя прекрасно знал, что обязан был это делать для того, чтобы тупо остаться в живых чуть подольше. Наверное, это было глупо — рассматривать ширму вместо того, чтобы с благоговейной внимательностью наблюдать за отцом и, заглядывая ему в рот, узнать наконец, ради чего он притащил сюда эти катаны — но Микеланджело совершенно не хотелось даже смотреть в сторону этого неприятного оружия.
При взгляде на них перед глазами мгновенно всплывали отнятые отцом родные нунчаки, которые тот так и не вернул — и чем дольше его любимое оружие пребывало в конфискации у Мастера, тем паршивее становилось настроение Микеланджело и тем больше ему не хотелось даже глядеть в сторону отца.
«Лучше бы нунчаки вернул», — понуро думал он, краем глаза посматривая на отца лишь для того, чтобы отвернуться вновь.
Зато Леонардо принесённые отцом катаны явно оценил, с плохо скрываемым интересом изучая глазами ещё не потемневшую сталь — неудивительно: Леонардо свои мечи явно любил и лелеял, что, видимо, автоматически переносилось на все существующие в мире катаны.
Микеланджело восторга брата не разделял, но относился к нему с пониманием: каждому своё и по заслугам, как любил говорить отец — и хотя отцу Микеланджело уже давно верить перестал, но некоторые фразы из его лексикона продолжал брать на вооружение.
(Слово «тварь», кстати, тоже от отца было услышано — Микеланджело оно не нравится, но избавить свои мысли от него у него никак не получается, поэтому он просто смирился)
Вообще, Микеланджело тайно надеялся, что сейчас отец, после этого мучительно долгого молчания, которое вправе приравнять к пыткам, заявит, что сейчас же объявляет Леонардо Мастером — тогда бы Микеланджело отцу простил всё и даже больше, и настроение бы сразу улучшилось, и жить стало бы радостнее, проще и попросту приятнее.
Этому, однако, явно не суждено было случиться. Отец наконец развернулся к ним — Микеланджело мгновенно обратил на него взгляд, сделав вид, что всё это время только на отца и смотрел — продолжив держать в руках катаны.
По спине Микеланджело прошёл озноб, предчувствие нехорошего нахлынуло до того внезапно, что мозг, растерявшись, начал тонуть в пространстве вмиг сжавшейся комнаты.
В глазах отца Микеланджело заметил эмоцию, которую не видел никогда — она до того ему не шла, что искажала чёрные зрачки до размера маленьких бусин и желтила острые зубы даже сильнее их настоящего цвета.
Он впервые испугался не слов, не действий, не предметов в руках отца — он испугался улыбки, скользнувшей на отцовских губах и обнажившей два шрама в виде креста.
И Микеланджело испытывал лишь страх, видя это садистское воодушевление.
Отец сказал:
— Я говорил вам однажды, сыновья мои, что выберу себе преемника, которому в будущем будет положено занять моё место Мастера, — его голос был непривычно ласков, но в ласке этой чувствовались царапающие нёбо осколки стекла. — И вот сегодня я хотел бы вручить эти катаны тому из вас, кого я выбираю в свои личные ученики.
Микеланджело поджал губы — чем дольше он слушал неторопливую речь отца, тем сильнее укреплялся страх в его душе и тем дальше надежда на хороший исход уходила из его мыслей.
Отец не собирается делать Леонардо своим преемником — иначе бы не принёс в додзе катаны.
Иначе бы не выглядел сейчас таким злорадно счастливым.
Отец в привычной для себя манере распинался о том, насколько важным элементом являются катаны для того, кто желает стать лидером — Микеланджело не слушал его, полностью обратив своё внимание на старшего брата и стараясь по одному лишь профилю понять, понимает ли он сложившуюся ситуацию.
Леонардо выглядел хмурым, его пальцы едва заметно подрагивали от нахлынувшего на него напряжения.
Он понимал к чему ведёт отец.
Но верить, кажется, отказывался.
— …Поэтому сейчас я назову того, кто получит сегодня эти катаны и станет моим преемником, — Микеланджело улавливает нужные ему слова и наконец обращает взор на отца.
Ему нужно знать имя — как бы ему ни хотелось сейчас же заткнуть уши и завыть от боли несправедливости, он должен узнать, кого их драгоценный отец выбрал на роль будущего Мастера.
Ему нужно услышать имя — услышать, чтобы начать ненавидеть.
Он уверен, он предчувствует, он знает, что возненавидит любого, кого назовёт сейчас отец. Он просто не сможет не ненавидеть — он слишком предан, он слишком любит Леонардо, чтобы позволить остальным отнимать его мечту, даже если и не специально.
Будет ли это Донателло или Рафаэль — не важно. Он будет ненавидеть любого из них. Он будет ненавидеть любого, чьё имя сейчас назовёт отец.
Любого.
— Микеланджело, — он вздрагивает и смотрит на отца взглядом, в котором мешается неподавленная ненависть и нарастающий ужас. — Подойди ко мне.
Микеланджело парализует — мозг по привычке начинает придумывать оправдания всем совершенным проступкам, но не до конца переваренное в желчи сердце внезапно нажимает на стоп-кран — и он, холодея всем телом, осознаёт, что его не планируют ругать.
Он делает шаг по направлению к отцу, а потом ещё один, и ещё — ноги не слушаются, всё его тело сопротивляется, не желая подходить к отцу ближе, чем на расстояние вытянутой руки.
Отец смотрит на него — и Микеланджело молится, чтобы в его руке вместо протянутых катан появился кнут, чтобы отец замахнулся им и избил, да хоть убил, лишь бы не видеть перед глазами сверкающее лезвие, лишь бы не дотрагиваться до него.
Лишь бы не быть преемником.
Сложенные катаны упираются ему почти в самое горло.
Руки не дрожат лишь потому, что сам Микеланджело уже минуту пребывает в прострации, из которой выходить не желает ни при каких обстоятельствах. Пусть лучше убьёт. Пусть лучше убьёт, но преемником не сделает.
Микеланджело чувствует на своём панцире прожигающий взгляд. Единственный из всех.
Катаны опускаются ему в руки — он даже не пытается перехватить их и взять нормально. Он слишком занят другим. Он слишком занят им.
Перед глазами плывёт в разные стороны — если бы ни когтистая рука отца, держащая его за плечо, Микеланджело давно бы свалился с ног.
Он надеется, что это просто очередной отвратительный сон, которые снятся ему так часто последние месяцы. Что сейчас он проснётся и, успокоившись, отправится в додзе, где встретит хмурого и молчаливого, но всё равно любимого брата, и будет снова строить рожицы за спиной у отца, чтобы хоть как-то его развеселить.
Любая надежда рушится в момент, когда отец насильно поворачивает его лицом к братьям.
Леонардо не смотрит на него. Леонардо не смотрит ни на кого — в его глазах такая пустота, что Микеланджело испытывает лишь ужас, глядя в них.
Сердце, так старательно перевариваемое в желудке вместе с совестью, начинает болеть так, что Микеланджело охватывает удушье.
Наконец их взгляды встречаются
И Микеланджело понимает, что мир для него рухнул.
Примечания:
Что-то я устала эту главу редактировать