ID работы: 14350470

Сотворение, Искажение, Разрушение

Гет
NC-21
В процессе
14
автор
Размер:
планируется Макси, написано 99 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
14 Нравится 6 Отзывы 1 В сборник Скачать

Часть 2

Настройки текста

Ноябрь, 1989 год

На самом деле дядя Ричард приходился ей не дядей вовсе, а троюродным братом. Однако неудобная разница в возрасте в четверть века и некоторая консервативность в общении так и не дала паре шуток вылиться в формальный повод для общения «братика и сестренки». Да и виделись они не настолько часто, чтобы это было реальной проблемой. Причины тому крылись в семейной истории. Судьба Абрахама Хеллсинга была удивительной, но типичной для представителей его поколения: век прогресса, на всех парах мчавшийся к веку стали и машин, толкал всех его ровесников на открытия и свершения. Десяти лет учебы в приличном университете тогда еще было достаточно, чтобы считаться знатоком всех наук, важнее прочего академизма ценилось творческое и предприимчивое начало. И Абрахам выделялся даже на фоне своих сверстников не только исполинским ростом, не одной лишь мрачной, северной красотой и тяжелым, обращенным внутрь себя взглядом: каждый шаг его пропитывала таинственность, вокруг себя он словно распространял тень, которая расплывалась ореолом даже в самый яркий и душный полдень. Любому взглянувшему на этого обаятельно небритого, молчаливого и хмурого мужчину сразу стало бы понятно, что он умеет хранить секреты, в которых непременно нашлось место крови. В университете, где он сперва учился, а потом работал лаборантом, его считали контрабандистом. Говаривали, что ночами он работает в порту, разгружая пряности и торгуя ими на сторону: оттого руки его, волосы и вся одежда пахнут порой так резко, будоражаще. Едкий звенящий запах перца, тонкий, древний аромат коричной пыли, свежая колкость гвоздики — с его появлением на этаже будто распахивались двери в лавке колониальных товаров, будто прорывался свет далекого Цейлона и Формозы. Трубка, которую он почти не выпускал изо рта, благоухала не табаком, а чем-то тягучим и сладким, словно почтенный герр Ван Хельсинг курил само сандалово дерево. Запах этот в сочетании с его золотыми кудрявыми волосами, со стальной голубизной его глаз и редкими усмешками, делали его невероятно притягательным для любых женщин, считавших, что все приличные предприятия начинали если не с контрабанды, то с пиратства, а значит, и герру Ван Хельсингу в будущем предстоит головокружительная карьера. Меж тем, даже самые влюбленные не могли не заметить, что пока что этот таинственный контрабандист беден, как церковная мышь, не стесняясь, латает собственноручно свои сапоги в перерывах между лекциями. Его ни разу не видели даже в самом дешевом кабачке вместе с однокашниками. Он никогда не занимал у своих приятелей, хотя плащ его и костюм отчаянно нуждались в обновлении. Он умудрялся носить свои потрепанные вещи с тем достоинством бедности, которое балансирует на границе с нищетой. Еще большее разочарование могло бы постичь девиц, если бы они узнали, что ни один человек в целом мире не мог бы привлечь больше внимания герра Абрахама, чем его родная сестра, которой ему пришлось заменить и мать, и отца: родители покинули бренную землю, когда малышке Саре не сравнялось еще и года. На похоронах, разумеется, шептались: родители Абрахама были достаточно молоды, а смерть последовала в таких таинственных обстоятельствах, что местные власти настояли на вскрытии обоих, слишком уж все походило на отравление. Абрахам не отпирался и лишь пожал плечами: он знал, что обычной медицине не найти в их смерти хоть каких-то следов и зацепок. Ведь Фарра и Аматлея Хельсинги умерли по причинам, вызванным их основной страстью: будучи самыми заурядными любовниками, еще более заурядными супругами и совсем уж никудышными родителями, они были совершенно экстраординарными коллегами на магическом поприще. От их изысканий в семейных архивах осталось очень мало, какие-то разрозненные куски. Отец всегда рассказывал Интегре, что это из-за произошедшего в Войну сумбура и переезда всех архивов между подразделением в Уэльсе и Лондоном. Еще часть была утрачена во время пожара: после одной из бомбардировок проводку замкнуло. Увы — это свойство «рукописной» магии роднит ее с любым знанием, которое может быть попросту утрачено. Но кое-что сохранилось изустно. Фарра Хельсинг частенько говорил Абрахаму, что не знает более талантливой и изобретательной колдуньи, чем его мать, и он не был бы удивлен, узнав, что она просто приворожила его шутки ради однажды — говорил он это с той снисходительной любовью в голосе, которой мужья порой прощают женам их маленькие шалости и глупости. Сам Магистр Хельсинг, Хозяин Северных Ключей, был беспечен на алхимическом поприще настолько, насколько может позволить себе настоящий талант. Эта же беспечность и сгубила их с матерью, когда они слишком увлеклись очередным преобразованием плоти, где крови было больше, чем воды, а семенем была заменена амальгама. Они и умерли так, как жили: на пике очередного эксперимента кровь Фарры Хельсинга вскипела и выплеснулась у него из горла и ушей. Аматлея, как был искренне убежден ее сын, умерла от горечи в ту же секунду: Фарра был ее четвертым мужем, она легко пережила бы смерть обычного супруга, но не магического соратника. В этой гибели собралась вся их магическая мрачная страсть — они бунтовали против природы, пытаясь постичь самую суть ее. И Абрахам знал с самого рождения, что и он сам, и впоследствии его сестра, Сара, были не детьми, но Творениями своих родителей. И оскорбительный для него самого выбор их имен, будто заранее начертавший их судьбы, не мог не вызывать у него внутреннего содрогания: он был старше сестры на двадцать лет, он не мог не чувствовать невысказанное желание своих родителей Сотворить и вызволить наружу весь свой магический потенциал… или погибнуть, пытаясь. Все это Интегра читала в дедушкином дневнике много после того, что случилось в восемьдесят девятом году. Именно для этого она чуть ли не с рождения учила вторым языком голландский: папа был категорически против любых переводов, считая, что оттенки и нюансы мысли потеряются в них. И он с удовольствием читал ей отдельные отрывки о приключениях ее деда, умалчивая неприглядные стороны, которые ей предстояло открыть самой гораздо позже. Он скрывал их от нее, полагая незнание большей удачей и счастьем, ведь знание это разрушило его жизнь. Так Интегра с замиранием сердца узнавала, что их род старательно прослеживал свою историю до самых Вифлеемских времен, настаивая, что ведет свою родословную от самого Каспара, царя Тарса. С того же времени, с момента, когда история обрела начало, их род занимался магией и ведовством. С того же времени все представители их семьи, менявшие имена, фамилии и занятия, сохраняли свой главный атрибут — магическую пятиконечную звезду, которой на некоторых портретах были отмечены их сюртуки и мундиры. Их часть семейства, как объяснял Интегре папа, была младшей относительно основной, прочно обосновавшейся в Германии еще при Мартине Лютере. Искать близости среди родственников с той стороны не приходилось — ветвь Хельсингов всегда держалась поодаль от основного древа и росла по-своему, бурно и трагично. Сложно было найти в семейной истории хоть одного человека, который не погиб бы от того, что слишком близко подбирался к тайнам материи. Поэтому в своем дневнике молодой еще Абрахам Хельсинг отмечал, что он предпочтет осторожность опасным свершениям, ведь его куда больше трансмутации и природы вещей влекла природа самой Смерти, которая проявлялась перед ним в самых чудовищных своих личинах: Абрахаму не было еще и пятнадцати, когда он впервые столкнулся с оборотнем. Великое множество Тварей, любого рода и племени, всегда вилось вокруг «магического котла», которым сами Хеллсинги были по праву рождения, по знанию всех столетий, заключенных в их крови. Магия звала их, манила, будто мед пчелу, они находили Хельсингов в толпе интуитивно, чуяли их, хотели их, боялись их и вожделели. В тот день Абрахам впервые обагрил свои руки в крови и получил отцовскую благодарность: кровь оборотня, которого Абрахаму пришлось задушить собственными руками, легла в котел для каких-то новых экспериментов Фарры. Мать сладко, с бесконечной любовью, поцеловала своего сына в губы, держа его лицо в своих ладонях, прошептала, что из его рук не может быть лучшего подарка, чем плоть и кровь, вырванные вместе с жизнью. Абрахама пробрала тогда дрожь — он понял вдруг, что никакие ночные бдения над ретортами со ртутью и свинцом, никакие кровавые отцовские обряды и сонная материнская красота, прелесть медиума, никогда не заменят ему то чувство облегчения и триумфа, что он испытал, убив нечестивую мерзость. С той самой поры он стал изыскивать встречи с Тварями. Мать, бессловесная и вечно улыбающаяся своей таинственной мягкой улыбкой, направляла его во снах. Абрахам завел собственный гримуар, первый в своей жизни: он перестал быть неофитом с тех самых пор, как пролил кровь, и родители отныне относились к нему как к равному. Наверное, именно в тот самый момент они и решили, что достойная будущность их семейства возможна лишь в том случае, если они оставят своему сыну в наследство женщину, которую они вылепят из смирны, ладана, крови и семени, чтобы она была ему достойной опорой и помощью. Абрахам же сам предпочел стать для своей Сары отцом. Не было родителя нежнее и терпеливее. Он лелеял каждое ее слово, восторгался каждым шагом, жил для ее нетерпеливого воркующего смеха, целовал ее крохотные ладошки, которые шлепали по его небритому строгому лицу. Единственная в целом мире, только маленькая Сара могла заставить его улыбнуться. Порой сердце Абрахама тревожила грозная, полная справедливого страха мысль: быть может, ему стоит оставить свои магические изыскания? Быть может, его Сара заслуживает того, чтобы он снял расчерченный магическими символами фартук и сменил его на конторский сюртук? Чтобы он перестал таскаться по болотам и полям, приманивая на запах собственной крови всю нечисть, что тянулась к нему из-под земли? Быть может, унылым клерком он сможет обеспечить ей будущее куда как более достойное? Увы, ни одна любовь людская, даже такая сильная, не могла пересилить в нем начало Творца. До поры до времени он стяжал себе славу исключительно Жнеца, убийцы, карателя — в мире, где маги более ста лет не собирались ни на один серьезный шабаш, толки о нем шли самые мрачные, исполненные того темного восхищения, что всегда преследует самоубийственную доблесть. Понимая, что Сара может остаться сиротой, Абрахам все-таки продолжал то, что сам чаще всего обозначал «экспериментами». Он готов был сделать своей человеческой стороне лишь одну уступку — какой бы сжигающей ни была его страсть, как бы он ни грезил продолжением своей Жатвы, он не переставал появляться в университете. Скудного жалования лаборанта было достаточно, чтобы прокормить и одеть Сару, о себе же Абрахам не думал вовсе: поиски оружия, достаточного, чтобы разметать любую нечисть в пыль, одним прикосновением, занимали его куда сильнее прочего. И он во многом преуспел: кровь его среди тварей хоть сколько-то разумных ценилась как настоящий деликатес. Абрахам часто обращался к костям и рунам, к внутренностям выпотрошенных птиц, чтобы предчувствовать, с какой стороны последует удар, и он редко ошибался — в его крови говорил унаследованный материнский дар, пусть его способности и не позволяли ему смотреть по-настоящему глубоко в суть вещей, ведь медиумом он все-таки не был. Все эти неслучившиеся смерти лишь раззадоривали тех, кого он в пренебрежении своем не мог бы назвать даже «соперниками», не то что «врагами». Куда больше бесконечной жатвы Абрахама тревожила распускающаяся красота его сестры. В самом сердце своем — совершенное Творение, роза Юга, женское начало, его средоточие. Она была неуязвима для любой магии, защищена собственной беспечностью и незнанием — даже Смерть, воплощенная в мерзости, не могла бы уничтожить жизнь, которой предстояло питать ее через десятки и сотни потомков. Матка, царица улья — медь и железо в чужой крови. Раз Тварь пробралась в их убогое жилище, когда малышка, едва-едва научившаяся связано разговаривать, спала в своей кроватке: исполненный самого настоящего суеверного ужаса, Абрахам нашел их утром. Тварь спала, сжавшись вокруг нее калачиком, будто охраняла ее тихий, невинный сон. Абрахаму пришлось изрядно постараться, чтобы убить Тварь незаметно для сестры, но сердце его с того самого дня успокоилось: он понял вдруг всю мудрость своих родителей, что еще в утробе решили его предназначение, поняли, что его беспокойной натуре придется по душе, что на него будет кидаться любой вурдалак из подворотни. В то время как его сестре, великой Чаше, нужен был полный покой и понимание. И в то же время — ужас предназначения снова жег Абрахаму душу. Сара была защищена от любых невзгод из тени. Руки, что тянулись из мрака, готовы были расчесывать ее золотые, как у него самого, волосы, целовать кончики ее пальцев, слизывать пыль с ее крохотных ножек. Мелькнувшая у него короткая и малодушная мысль, будто сестра его была бы превосходной приманкой, была отброшена им с суеверным отвращением. Впредь он стал гораздо внимательнее к тому, чтобы не приводить в свой дом скверну, однако умерить собственную скверну оказалось куда сложнее. Сара росла настоящей красавицей, чуть сонной, как ее мать, с исполненной томной прелести взглядом и такими же нежными, воздушными движениями. Она вся была — греза, покой. С самого ее младенчества старухи из дома, где они снимали комнату, чуть не дрались за право повозиться с малышкой, выкупать ее, покормить, перепеленать. Прелестный, лишенный недостатков ребенок, она выросла прекрасной молчаливой девушкой, грациозной, чувственной и трепетной. Абрахам не мог нарадоваться ее успехам в пении — камерный хрустальный голосочек, созданный, чтобы развлекать в маленькой уютной гостиной. Она была слаба во всех физических занятиях, совершенно непригодна к естественным наукам, рисунок цветка в книге вызывал у нее лишь творческий интерес, и акварели ее действительно были тонкими и дивными. Однако один вид цифр вызывал у нее слезы непонимания. Одна лишь ее природная прелесть помогала Саре не быть обманутой на рынке. Она была рождена для будуара и спальни, рождена для радости и деторождения, и с каждым годом ее очевидная неспособность к самостоятельности становилась все более заметной, не одному только Абрахаму, который не мог не оценить изящество расставленной на него родителями ловушки. К его счастью, на Сару начали заглядываться, едва только девочке исполнилось пятнадцать. Ее нежность и стыдливость влекли к себе мужчин, и Абрахам, смирив собственное беспокойство, вынужден был признать, что хорошее замужество решило бы почти все их проблемы. Ему нужно было только выбрать — покорная и терпеливая, сама она не всегда могла решить, что ей приготовить на ужин. Абрахаму нужно было лишь устроить так, чтобы девочка чаще появлялась в приличном обществе. Его университетские связи, лишь укрепившиеся к тому моменту, сослужили здесь хорошую службу: навещая брата за работой, Сара неизменно бередила кровь всем, от детей богатых промышленников до убеленных сединами профессоров. Абрахам выжидал три года, проверяя всех ухажеров сестры на верность и терпение, и к моменту, когда его сестра отметила восемнадцатилетие, остался один, заслуживавший полного и безоговорочного доверия. Герр Дидрих Цауберер был почти на десять лет старше Сары. Он учился в Гронингене, в Амстердаме был лишь наездами, повышая свою квалификацию по части всевозможных инженерных наук, сам происходил из баснословно богатой семьи старого баварского промышленника — ему предстояло унаследовать одних только латифундий размером с целое графство, сталелитейные заводы и несколько серебряных шахт. Абрахама он подкупил тем, что закончил инженерный курс по ускоренной программе, посещал медицинские и философские лекции исключительно ради скуки, никогда не участвовал в попойках, но главное — он имел недостатки. Во-первых, он не вился вокруг Сары влюбленным соловьем и не покушался на ее невинность, предпочитая зарабатывать себе очки многочисленными подарками, а также скупыми комплементами, не обозначающими, но будто игнорирующими несравненную красоту Сары. А во-вторых, что почти Абрахама не смущало — он был альбиносом. Магическая сторона Абрахама была восхищена тонкой, устрашающей прелестью белоснежной кожи, пронзительной ясностью голубых глаз его будущего зятя, лишь подчеркнутой толстенными очками. Он не мог не соблазниться возможностью разбавить их, Хельсингов, кровь каплей этой причуды природы. К Хельсингам посватался даже не сам герр Цауберер, но буквально все его семейство: солидные промышленники отчего-то совершенно не смущались тем, что невестке предстояло переехать к ним с одним чемоданом. Наверняка, среди многочисленных Гуггенхаймов и Ротшильдов нашлась бы достойная слияния капиталов кандидатура, но Абрахам очень быстро понял, кто играет главную скрипку в семействе Цаубереров: с виду практичный и непробиваемый, Дидрих был влюблен, как в последний раз. Своим серым и жестким, как наждак, голосом, он уверял, что всех сокровищ его семейства не хватит, чтобы обеспечить должное внимание его прелестной сестре, однако он готов попытаться. Абрахам предпочел этот вариант всем прочим, не найдя союза более прочного и решительного, такого, который поставит его мечтательную Сару на землю крепко, обеими ногами. Ему казалось, что лишившись близости с ним, сестра наконец-то оживет, поймет, что у нее есть и собственная жизнь, найдет себя в ней и не будет более растворяться в желаниях брата. Абрахам не смотрел в ее печальные, все еще сонные, с поволокой, глаза, когда провожал сестру на вокзал. Он пророчил ей великую будущность, которую только-только приоткрывал перед ними нарождавшийся двадцатый век. Абрахам успокоился лишь в тот момент, когда получил письмо от Сары из ее нового дома: сдержанно и будто безрадостно, сестра сообщала ему, что беременна. Муж предполагает и даже надеется, что дочерью. Это письмо знаменовало полную свободу Абрахама, который лишь теперь, на рубеже своих сорока, вступал в ту часть своей истории, по которой его запомнят последующие поколения «английских Хельсингов». Как и всегда у потомков Каспара, царя Тарса, путь их семьи сделал внушительный крюк, который завершался в нынешнем поместье Хеллсингов, у постели умирающего от прикосновения магии Артура Хеллсинга. Абрахам никогда не писал этого в своих дневниках явно, однако Интегре всегда казалось, что его привела на Альбион жажда по-настоящему большой Жатвы. Его влекла магия межвременья: покуда господа в гостиных спорили, можно ли считать, что девятнадцатый век завершен, либо ему еще предстояло прожить еще один год, Абрахам видел в этой временной прорехе возможности. Он изобретал ритуалы, которых никогда прежде не знала его семья. Он Сотворил из себя самого самую сладкую наживку, на какую только могли польститься немертвые, и все его руны, все карты и сотни выпотрошенных ворон указывали ему на Лондон. В будущем он видел реки пролитой крови. В будущем он видел женщину, с которой однажды свяжет свою судьбу: все упрямо толкало его в сторону Германии, туда, где в горниле противоречий и чудовищной людской злобы, нарождалось чудовище о двух головах, которому суждено будет перемолоть миллионы жизней. Это чудовище вскармливали человеческие руки. От этого чудовища он должен был уберечь свою сестру, но упрямо отворачивался от блестящей своей будущности в сторону заговоренных кортиков, осиновых кольев и святой воды, над которой он недрогнувшей рукой творил и чернокнижные знаки. Интегра предполагала, что дальнейшие записи из дедушкиного дневника содержат нечто по-настоящему пугающее ее нравственность: едва ли папа смутился бы кровавыми подробностями, Интегра с самого младенчества жила едва ли не в казарме. Значит, было что-то, что ей предстояло для себя открыть лишь по достижении возраста, когда девичья скромность не будет ей более мешать. Вместо источников магических приходилось обращаться к скупым хроникам пэрства и жалованного дворянства. Хельсинги вновь сменили свое имя, но сохранили для себя фирменные цвета, алый и красный. Теперь они украшали их фамильный герб, на котором красовалась ладья. Она восходила к персидской колеснице, к соответствующему ей аркану, к огромной удаче и магическому успеху. Украшать щит пятиконечной звездой не позволяла нравственность их нынешних правителей: семья бывших царей нашла себе покровителей, под сенью которых многочисленные таланты дедушки Абрахама были востребованы как никогда прежде. Позади осталась нищета, графский титул, который дедушка себе стяжал многочисленными подвигами, говорил о многом: в личном архиве Хеллсингов почетное место занимало личное письмо королевы Виктории, рассыпавшейся в туманных благодарностях за «неоценимую услугу». Говаривали, это письмо было одним из последних, что она написала, почти перед самой своей смертью. Без дневников сложно было понять, насколько Абрахама беспокоила судьба нарождавшейся Организации, которую, судя по двум оставшимся от деда письмам, сам Абрахам предпочитал называть Ковеном. Что действительно его тревожило, так это судьба горячо любимой сестры: с годами ее письма приходили все реже и реже. Там, за Проливом, на новой родине, у нее родился сын — герр Цауберер не был точен в своем предсказании. Судя по бледному дагерротипу, ребенок полностью унаследовал альбинизм своего отца, и сердце Абрахама невольно затрепетало: при должном воспитании из мальчика мог выйти настоящий Создатель, Творец, Великий маг. Однако его решимости так и не хватило ни на что, кроме пары горячих поздравлений на голландском. Меж тем у семейной пары в Берлине появлялись все новые и новые сыновья: герр Цауберер был очень чуток к тому, о чем вопияла сама природа его супруги, разрождавшаяся с той небрежной легкостью, что отличает воистину плодовитых самок. Ни один из ее сыновей более не унаследовал особенности своего отца. Интегра насчитала шестерых детей, прежде чем в Европе разразилась война, которую тогда называли Великой. Потом был длительный перерыв в переписке, несколько неожиданных открыток на Рождество, а потом… А потом — была история, которую ей уже не пришлось восстанавливать и разгадывать по письмам, как хорошую детективную загадку: отец сам ей все рассказал. — Тетушка Сара, мир ее праху, скончалась тринадцатыми родами, — словно нехотя начинал этот разговор папа. — В Веймарской республике происходило черт знает что, но семейству Цаубереров это не помешало умножить свои капиталы. На улицах Берлина люди охотились на крыс, а их заводы лишь ширились и проглатывали человеческие души, будто подпитывались ими. Наш зять написал отцу, что его супруга, натура тонкая и нервная, просто не выдержала всех потрясений и двух коктейлей самодельных зажигательных бомб, которые прилетели в их палисадник. У нее начались преждевременные роды, и на свет появилась младшая Сара. Папа помолчал, чем-то грустно усмехнувшись. — Она родила свою единственную дочь в тот же день, что я появился на свет. Не странно ли? Отец считал… неважно, в общем, что он считал, — спохватился папа. Интегра догадалась сама: выданная замуж практически против воли, всю жизнь жившая ради своего родного брата, Сара почувствовала, что он на склоне лет все-таки решился на предательство и вовсе забыл о ней. Да, живя за морем, безостановочно рожая сыновей, она таила в своей утробе бесконечную тоску. Так это виделось Интегре — какой кошмар, какой ужас, быть так предательски отсеченной от того по-настоящему Великого Сотворения, которое затеял ее брат! Как она хотела, наверное, встать рядом с ним, быть его опорой — не это ли завещали им родители? Помявшись, отец ответил в ответ на ее любопытство, что Интегра совершенно права. Боль отсечения, боль лишения, боль по несвершившемуся — но то были другие времена. У девушки была лишь одна роль — и ее, пусть и с грустью, Сара выполнила достойно. Не будь ее судьба столь трагичной, если подумать, не появились бы все «немецкие» Хельсинги. Но Абрахам выбрал себе другую наперсницу, более того — ее он сделал своей женой и матерью своего ребенка. Как Артур, отвернувшийся в страхе от предначертанной ему Морганы, он нашел себе свою Гвиневру, женщину, о которой в семье отчего-то вовсе не принято было говорить: Интегре о ней известно было лишь имя, Вильгельмина. Но она так и не нашла ее могилы в семейном склепе, не нашла ничего, кроме небольшой выписки из церковной книги и коротенькой записки на полях одной газеты, где объявлялось об их с дедушкой свадьбе. Как любой маг, он окружал свою личную жизнь завесой тайны. А еще он почувствовал крик, стон и плач своей сестры, но твердо решил ничего не менять, сочетавшись браком с женщиной, которая будто растворялась в истории вскоре после того, как подарила Абрахаму единственного сына. Непокорный своему предназначению и здесь, он решительно отказался называть сына Исааком или хотя бы Айзеком — он видел его только Артуром. Пусть новая ветвь цветет в Англии по ее законам — кому еще восседать за Круглым столом? Даже если не во главе его. Однако от судьбы не укрыться, просто переименовав самого себя. Не укрыть Исаака за Артуром — так считал сам Абрахам. Ах, если бы старику принести в жертву самое себя вместо сына — истончившаяся магия звала его на тот свет. Отец туманно объяснял Интегре подоплеку: вроде как то, что связывало его с Сарой, не позволяло одному жить без другого слишком долго. Вся пролитая кровь Тварей не могла остановить этот процесс. Стоило родиться Артуру, как сам Абрахам начал непреклонно угасать. Он не лечился. Он мог лишь… предостерегать Артура. Кое от чего в их крови. Кое-что, о чем сам Артур с усмешкой отвечал Интегре: не бойся, я смогу это победить. Я знаю способ. И тебе это никогда не помешает. — Отец скончался, когда мне исполнилось тринадцать, — рассказывал папа историю их семьи дальше, — и к тому времени любому идиоту уже было понятно, что скоро вновь разразится Война. И письма от наших заморских родственников становились все резче и злее, но, на мое счастье, ответы мне помогал сочинять папенька нынешнего сэра Айлендза — старик так рассыпался в комплиментах, как это не делал даже Эдуард Восьмой, — с отвращением фыркнул папа, — но зато мы сохранили хоть какое-то подобие дружбы с нашей немецкой родней. Пока… — он снова замялся. Но эта трагедия была столь громкой, что о ней Интегре успели рассказать на одном небольшом приеме, куда папа ее однажды привел с собой, чтобы показать ее скучающим великосветским тетушкам. Не иначе как это было наказание от самой судьбы для непокорного Абрахама — ах, если б еще он мог увидеть его! Но к тому моменту, как началась Вторая мировая война, он мирно спал в могиле. И на этой войне предстояло погибнуть почти всем его племянникам: двенадцать Цаубереров сгинули на Восточном фронте, трупы одиннадцати из них были найдены, и лишь один из них, самый старший, делавший себе карьеру по медицинской части, исчез бесследно где-то в Польше, если судить по последним сводкам с передовой. Чудовищная в своем трагизме катастрофа подкосила окончательно их несгибаемого отца: герр Дидрих Цауберер тронулся умом еще до того, как союзные войска высадились в Нормандии, когда погиб четвертый его сын. А еще прежде ему не хватило ни гибкости, ни природной льстивости, чтобы сыскать себе место первого среди равных: Крупп и остальные были куда более предусмотрительны, а потому не лишились своих заводов и преференций. Семье приходилось бегать по всей Германии — как это знакомо для их фамилии, так запутывать следы! В этой круговерти было найдено время лишь для одного небольшого письма с криком о помощи: лишь на одну просьбу нашел в себе силы герр Цауберер. Он молил спасти его единственную драгоценность, его милую, нежную дочь. А потом… — Не вдаваясь в подробности, — вздохнул папа, — нам пришлось долго и хлопотно вызволять мою сестру из Германии. Уолтер, этот крепыш, хорошо постарался тогда. — Сколько же ему тогда было лет? — удивленно пробормотала Интегра: Уолтер был для нее вечным, буквально человеком вне времени, но не мог же он быть настолько древним! Артур лишь таинственно улыбнулся и ничего не ответил на это ее замечание. Однако он быстро помрачнел и как-то даже сник. По всему выходило, что Сара-младшая была его личной болью и даже бедой — на каминной полке в гостиной стояло несколько ее фотографий, и она была удивительно похожа на папу, они будто вышли из одной отливки. Та же стать, тот же гордый разворот плеч, только взгляд — полусонный, томный, нежный, явно был у нее от матери. Даже сейчас, столько лет спустя, папа переживал, рассказывая о ней, глотал половину слов и отводил глаза. Интегра подозревала, что именно из-за тоски о судьбе тетки Сары он и умирал в итоге. Он любил младшую Сару всем сердцем, как Абрахам любил свою. Он был ей новым отцом — как принято было в этом семействе, он оберегал свою сестру от любых посягательств, лелеял ее. А потому — был особенно шокирован, когда вскрылось главное обстоятельство. С папиных слов, он так и не узнал, от кого и при каких обстоятельствах забеременела его сестра. Она так упорно хранила молчание, что он заподозрил даже Уолтера, а когда чуть опомнился — всех в особняке! Наверное, он подозревал бы и самого себя — его кровь была переполнена магией, ее, наверняка, тоже, пусть она и не знала об этом ничего. А значит, она могла… Или вовсе — она была беременна раньше? Но как? От кого? Когда? И отчего было пропитано такой паникой письмо ее отца, старого герра Цауберера? Уж не было ли ему известно чуть больше, чем он предпочел открыть, о природе и происхождении его племянника, быть может, о постыдной, богохульной связи? Сама Сара молчала и улыбалась — как и ее мать, она была немногословна и покорна, но в этом отношении проявила ту недюжинную упертость, что отличала все семейство Хеллсингов. Артур почти посчитал это местью, но силой заставил себя угомониться: в конце концов, его забота была в том, чтобы обеспечить сестре достойное будущее, а уж как это будет достигнуто… К исходу войны Сара родила единственного сына. Мальчика вновь не назвали ни Исааком, ни, что было бы еще логичнее, Джейкобом: его нарекли Ричардом. Отцовская логика, восходившая к символике нового отечества, была Артуру гораздо ближе. Он любил мальчика и грезил его будущими свершениями. После войны десять лет Сара и Ричард провели в особняке Хеллсингов: сохранилось даже детское фото, на котором совсем еще маленький дядя (братик) Ричард сидит верхом на плечах у папы, и со стороны их вполне можно было бы принять за отца и сына. Сходство на этот раз, к счастью, было не настолько полным. И испытанное Артуром облегчение будто почувствовала «его» Сара. Может, тому были и какие-то другие причины, однако тетя Сара предпочла покинуть особняк Хеллсингов, наспех выскочив за какого-то мелкого английского лордика, фамилию которого никто в семье упорно не мог припомнить: как оказалось, она могла проявить удивительную прыть и решимость, которой нечего было противопоставить. Сочетавшись с ним браком, она предпочла оставить свою девичью фамилию — Цауберер. Любые мужчины сходили с ума от ее красоты, она вполне могла бы обворожить какого-нибудь принца малой крови, но предпочла того, кто дал ей возможность мстительно сбежать вместе с рыдающим дядей Ричардом подмышкой. Папа был практически в трауре. — Дикки с самого младенчества был прелестной, восхитительной занозой в заднице, — серьезно говорил он. — Раз я нашел его в комнате для колдовства, он готов был резать кошку миссис Перкс, чтобы вызвать боггарта, которым его пыталась припугнуть накануне нянечка. — Зачем? — оторопела Интегра. — Чтобы показать, что он совсем ничего не боится, — рассмеялся отец. — В итоге я даже не решился его отлупить. Только сказал, что мог бы выбрать и ворону или какого-нибудь крота. На что Дикки мне сказал, что кроты — не магические животные, иначе бы они были фамильярами у ведьм, а он ни одной ведьмы с кротом не знает. Ну как с ним поспорить? Тетя Сара вежливо пыталась выстроить между Артуром и Ричардом границы. Она скупо описывала их с супругом перемещения по Европе: из восстанавливающийся Англии напрямки в Италию, где можно было озолотиться, скупая за бесценок все тамошние предприятия. А потом перепродать их, когда в Италию хлынут капиталы из Нового света. То ли у отчима Ричарда что-то не получалось, то ли на сделку были планы у кого-то с американской стороны, но им срочно пришлось «переезжать» в Испанию, к вящему неудовольствию самого Артура, считавшего Франко тем сортом омерзительного засранца, с которым вредно находиться по соседству на одной планете. Оттуда беспокойное семейство тоже сбежало быстро — в бывшие Колонии, надеясь хоть на этот раз оседлать волну послевоенной разрухи. И пока письмо тетки Сары описывало их злоключения на границе, потерянный багаж и безденежье (после чего Артур, наверняка, каждый раз бросался выписывать чеки), свои письма начал писать Ричард. Судя по теплой папиной улыбке, не было в целом мире лучшего мальчишки. Живой, задорный, с чувством юмора настоящего естествоиспытателя, он с ностальгией вспоминал все, что показывал и рассказывал ему «любимый дядюшка». Он сразу же признался, с первых строк своего письма, что пишет не только потому, что ему пригодились бы деньжата щедрого родственника, но потому, для чего они ему пригодились бы: «Видишь ли, старик, — без обиняков писал Ричард, — тут, в Кашмире, на Гоа, везде в этой чертовой стране, настоящее пиршество для таких, как мы с тобой! Я говорю тебе, что наткнулся на нечто, чего никогда прежде не видел, и мне пригодилось бы немного оружия и тот заговоренный серебряный кортик, который достался тебе от отца — сможешь ли прислать его по дипломатической почте? Уверен, что употреблю его исключительно по делу!» Папа никогда не показывал ей своих дневников, поэтому Интегра могла лишь строить догадки относительно его влюбленности в семейное дело. Но судя по тому, как нежно, как ласково рассказывал Артур ей о своих первых шагах на оккультном поприще, как старательно пытался уводить эти разговоры в сторону того, что обычное оружие помогает от вампиров и оборотней ничуть не хуже серебряного, но сам при этом улыбался хитро, как нашкодивший мальчишка… От Интегры не могло укрыться, как сильно ее папа был одержим всем, что составляло жизнь его семьи. И как он пытался скрыть это от нее? Глупенький. Разумеется, такие пристрастия молодого Ричарда привели его в искренний восторг. А тот лишь рад был доказывать свою состоятельность на этом непростом поприще: свое восемнадцатилетие он ознаменовал какой-то невообразимой историей, в которой он то ли драпал от местных упырей, то ли те прельстились невообразимым и удивительным запахом его крови. Читавший это письмо Артур хохотал до упаду, и именно тогда предпочел в личной переписке, телефонных звонках и встречах перейти с тяжеловесного и старившего его «дядя» на «брат». Их родство, как казалось Артуру, лежало выше примитивных категорий, в которых черт ногу сломит, и Ричард пылко эту мысль разделял. После Индии Ричард написал Артуру, что хочет учиться не где-нибудь, а в Сорбонне. На медика. Его привлекали сложные, пугающие хвори — рак, заболевания крови, полиомиелит! Артур без единого колебания оплачивал все его чеки, снисходительно посмеивался над счетами за какие-то юношеские глупости вроде разбитых окон и украденных ваз, ведь за них он сторицей расплачивался новыми и новыми сообщениями о том, что ему удалось «нарыть» в самых глухих архивах университета. Он присылал Артуру замечательные, подробные рисунки тех тварей, которые, если верить архивам, прежде населяли Францию. Ах, чего стоил один только Жеводанский зверь! «Не уверен, что справился бы с этим уродищем, но вот на твоей стороне победа была бы бесспорно!» — так он писал. К тому моменту юношеский пыл его слегка угас, прибавилось осторожности в поступках, да и медицину, если верить папиным рассказам, дядя изучал для того, чтобы каким-то образом поставить ее на службу семейному делу и изводить нежить более эффективно: «Получается дерьмово, но надежды не теряю! Весь лучусь оптимизмом. Дал оборотню укусить свой левый мизинец — пришлось ампутировать! Ха-ха — шутка!» Наверное, именно переписка с Ричардом и его бесконечные похождения в конечном счете подтолкнули папу к тому, что стоило сделать очень, очень давно: разносторонний, увлекающийся, немного взбалмошный, но вне всякого сомнения — прекрасный человек, он словно открыл папе глаза на то, как много тот теряет, не познав радости полноценного, кровного отцовства. Да и магия в его венах кипела, бесилась, сходила с ума от того, что ему все еще некого прижать к своей груди, не в кого влить бесконечные свои знания. Ах! Дело было за малым — найти безумную женщину, которая готова будет разделить свою судьбу с человеком, который слишком уж долго не понимал, сколько ему намедни стукнуло лет. На свою удачу, Артур выглядел гораздо моложе своих лет, да и фору дал бы любому мальчишке у себя на службе. Партия составилась быстро. Однако (и это уже совершенно Интегру не удивляло) говорить о ней в стенах особняка было как-то… не принято. От матери в особняке не осталось ни одной фотографии. Все взрослые, с которыми Интегра пыталась о ней заговаривать, смущались и отводили взгляды, быстро переводили тему на ее академическую успеваемость и на новый альбом с репродукциями Климта — прекрасный подарок для одаренной девочки, не так ли? Со временем Интегра перестала задавать вопросы. Она надеялась, что ответы на них будут там же, где самые загадочные части дневников ее деда. Да и отец, что уж скрывать, старался ради нее не за двоих, а за троих родителей. За четверых. Она была уверена, что ни одна девочка в целом мире никогда не чувствовала себя такой же нужной, такой же славной и талантливой, ни одну не оберегали так же старательно и не давали ей так же часто прикасаться к чему-то по-настоящему великому! И во многом все это досталось ей благодаря дяде Ричарду, которого она, что странно, почти не знала. Зато Интегра знала, что очередная удивительная для их семьи трагедия настигла Артура в день ее рождения: он оговорился об этом лишь раз, мельком, но голос его был исполнен горечи. В тот день они с Ричардом узнали, что «его Сара» скоропостижно скончалась где-то в далекой Индии, которую она так и не покинула, даже после всех захлестнувших страну волнений и переворотов. Открытка от ее «безымянного супруга» пришла скупая, переполненная ядом и горечью, какими-то обвинениями в адрес всего «проклятого семейства», но Интегра этой открытки так и не увидела, хотя знала, что та точно существует. Давно знавшие папу сотрудники подмечали, что именно после ее рождения его богатырское здоровье и крепкие нервы начали понемногу сдавать. Как и его отец, он умирал медленно, по капле растрачивая свою магию в пустоту, и он умирал с беспечностью обреченного, знающего, что от его болезни нет лекарства. Но он до того умело скрывал свои недуги и хвори, обрушивавшиеся на Хозяина Северных Ключей, что Интегра не знала о плачевности его состояния еще очень долго. До того самого дня, когда жизнь все же перестала ее щадить и дала Интегре под дых, она видела «дядю Дикки» на нескольких семейных празднествах: ведомый собственными причудами и самую малость — какими-то телемическими изысканиями, он перебрался в Сан-Ремо, откуда регулярно приходили яркие, будто газировка с сиропом, открытки. Но полноценно они познакомиилсь на ее десятый день рождения: до того момента в ее глазах он был всего лишь очередным скучным взрослым, который не мог дать ей и половины того интересного, что щедро предлагал ей папа. Дядя Ричард ворвался, будто ураган, на их скромные и тихие посиделки: она, папа и Уолтер, маленький торт со скромной свечкой и тихий разговор, все так, как они любили. А тут… словно фейерверк разорвался. Он всучил Интегре самого большого плюшевого медведя, которого она видела в жизни. Девочка согнулась под его весом, а после не знала, где его держать — он так и пылился в углу ее спальни, огромным, пугающим памятником неуемной щедрости. Интегра так и не смогла от него избавиться — «дядя Дикки», как сказал папа, был бы чудовищно расстроен. В тот вечер дядя шутил, шумел, рассыпал комплименты, неумело открывал бутылку с шампанским, которую притащил сам, облил оторопевшего от такой наглости Уолтера и все вопрошал, где же гости и сколько их будет, и стоит ли растрачивать такой прекрасный брют на малюсенькую компанию, Инти, миленькая, тебе тоже полглоточка можно, такая ответственная дата, первый юбилей! Иди сюда, моя хорошая! И он хватал Интегру, кружил ее, даже подбрасывал к потолку, щекотал ее усами, целовал в макушку и все сокрушался, что ему не везет в любви, а то он хотел бы и себе такую же славную девочку. Не знавшая, куда себя девать от стеснения, Интегра мямлила что-то в ответ и все больше косилась на папу. Тогда он уже выглядел плохо, но не смертельно больным. И никто в целом мире не мог поставить ему диагноз, кроме родной дочери, которая уже тогда с сокрушающей сердце обреченностью понимала, к чему все идет — в их семье редко умирали от старости. Хеллсингов забирала магия, которая не терпела долгов, и если бы папа доверял ей, если бы он мог ей рассказать, объяснить, что за проклятие высушивает его тело… но он лишь улыбался ей. Говорил, что в смерти нет ничего страшного — она лишь предвосхищает величие, Интегра, смерть открывает ворота новому знанию, и я готов пожертвовать этой смерти свою жизнь, лишь бы… — Все будет хорошо, — обещал он ей и в тот день рождения. В его слабой блаженной улыбке было предвосхищение покоя, и это странным образом умиротворяло и ее. После традиционного задувания свечек и ставшего впоследствии традиционным «иди, погуляй, солнышко», Интегра прокралась к дверям папиного кабинета и долго, напряженно подслушивала, как дядя Ричард втолковывает ему, что любые болезни исцелимы. Да, любые! И вот эта новомодная, о которой столько толков, тоже! Дайте только время. Но ведь у него не тот случай, верно? Ну вот. Просто поменьше курить — уже была бы подвижка! Папа отвечал, что он уже пять лет как не курит — хватило случая, когда Интегра схватила пачку сигарилл и попыталась подражать ему, отбило охоту навсегда. И питается он в высшей степени правильно, даже скучно — Уолтер следит за тем, чтобы он не получал никакого удовольствия, одни только белки, жиры и углеводы. Не стоит искать причину в питании, она очевидно лежит в других плоскостях, Дикки. Да, в хорошо знакомых нам обоим. Да, я знаю, в чем причина. Не смотри на меня так, тебе не все нужно знать. Считай, что это моя добровольная жертва! Не смотри на меня так, я сказал! За этим криком Интегре на секундочку примерещилось что-то темное, что-то жуткое, что-то неправильное — никогда на ее памяти папа не был в таком бешенстве и отчаянии, он отказывался слушать эти полуфразы, за которыми для него и Ричарда скрывался какой-то им обоим известный смысл. А ведь даже когда его впервые стошнило кровью, густой, почти черной, он умудрился над этим пошутить — не было ничего, что могло бы выбить его из колеи. А тут… Она отдала бы все, чтобы узнать, о чем они с дядей так выразительно молчали. Но тишина эта не продлилась долго: Интегра знала по себе, как сложно переиграть папу в гляделки. Поэтому дядя Ричард очень быстро уронил, что понятия не имеет, что там у «Арти» за «секрет Полишинеля», а потому быстро переключился на понятные ему материи. Еще полчаса уговаривал папу взять отпуск на несколько недель и махнуть с ним в Сан-Ремо, где у него… — Да-да, я знаю, — яростно отмахнулся папа, — яхта и виноградник, или что там у тебя на этот раз? Псарня? Страусиная ферма? — Клиника, — серьезно сказал ему дядя Ричард. — Право, Артур, не знаю, что у вас тут в Королевстве за коновалы, но я бы никому не доверил твою жизнь. — Кроме себя? — хмыкнул папа. Очень, очень ядовито хмыкнул. Ответа не последовало: наверное, дядя пожал плечами. Но он действительно был хороший врач. Это Интегра узнала впоследствии: его клиника занималась в основном болезнями крови, но и за интересные самому Ричарду случаи бралась охотно. А еще позже она узнала, что дядя Ричард, врачуя своих пациентов, никогда не стеснялся использовать кое-что из папиных наработок и собственных изобретений. Заклинания, говорил ей как-то папа — это стихотворчество. Не существует исключительно отработанных формул и законов, магия пронизывает все существо и живет теми законами, которые мы сами выдумываем для нее. Талантливый маг — это архитектор, художник. Это Создатель. И поэтому не колдовство — Творение. Говоря это, он крепко, почти отчаянно обнимал Интегру, а потом почти сквозь слезы добавлял, что она могла бы быть его лучшим Творением, но он никогда не будет для этого слишком силен. Он слишком ее любит. Он не готов отдать ее на растерзание. В тот раз дядя Ричард уехал непривычно встревоженный, какой-то даже тихий. Он увез целый чемоданчик медицинских справок, пообещав, что перешлет их обратно почтой, да так свое обещание и не сдержал: история болезни Артура Хеллсинга рассыпалась между Альбионом и Континентом, но сам папа не придавал этому особого значения. Интегра, в общем-то, тоже: понимая, что помощь медицинская будет для него бесполезна, она пыталась изобрести ту, которая поддержит папу, поможет ему, но у нее получалось только быть с ним рядом. Сидя одной такой ночью, когда отец в соседней с ней спальне кашлял особенно надсадно и страшно, она ровно и спокойно пообещала самой себе, что закроет его глаза, что позаботится о том, чтобы люди вокруг поняли, с каким достоинством он был готов принять собственную участь, что не сведут все это к обычной истории о страданиях и муках, в которых, как им казалось, нет ничего величественного. Все слуги особняка, даже Уолтер, были преисполнены жалости к Великому Магу, но ни один из них не готов был принять его смерть. И эти же люди, скорее всего, попытаются ее «сплавить». А кому, если не ближайшему живому родственнику? Конечно, дядя Дикки возьмет ее на поруки. Если только Уолтер… Уолтер, наверное, соберет ей в дорогу чемоданчик, снабдив самым необходимым на первое время. Будет писать ей открытки. И очень быстро о ней забудет — все о ней забудут. Один только папа видел в ней личность — не когда-нибудь потом, а здесь, сейчас. Осознав это, девочка проплакала всю ночь, а потом еще полдня, до утренних занятий с репетитором. Даже на них она нет-нет да порывалась шмыгнуть носом: ей совсем не нравилась идея жить с дядей Ричардом, даже если в Сан-Ремо. Не потому что он плохой — наоборот, он какой-то слишком хороший и странный. Выращенная в темных и неуютных стенах особняка, где в некоторые стены были вмурованы кости и даже мощи, Интегра Хеллсинг с детства усвоила осторожную привычку присматриваться к людям в зеркалах и через левое плечо. Но дядина сущность оставалась такой же, как наяву — шебутной, какой-то диковатой, смелой и самую малость раздражающей. Его не стоило бояться, но для нее он так и остался вестником дурных новостей. Само его появление было окутано для нее неясным, темным страхом, который она, быть может, в силу своей неопытности так и не смогла разгадать. Следующая их с дядей встреча произошла уже после того, как Интегре разрешили ночевать в папиной спальне, после того, как ее жестоко выбранили за то, что она «мешает больному отдыхать». К тому моменту папа в последний раз справился со своим завещанием и передал его Уолтеру, который выступал его поверенным. Он тратил все свое свободное время, бесконечно с ней прощаясь — не проходило часа, чтобы он не заходился тяжелым, душным кашлем, от которого у Интегры сердце падало в пятки, говоря ей, что вот теперь, сейчас, вот-вот... и снова — его агония продолжалась. После этого папа хватал ее за руку своей ужасно исхудавшей, почти серой рукой. Он принимался просить у нее прощения за все грехи, истинные и мнимые, чем доводил ее до икоты — плакать при умирающем отце Интегра себе не позволяла. Она как завороженная смотрела на гибель своего титана. Словно треснувший пополам огромный лайнер, он медленно шел ко дну, пытаясь и ее затянуть в воронку отчаяния. Именно тогда и приехал дядя Ричард. «В последнюю секунду», как сам он мрачно пошутил — но все-таки пошутил. И немедленно взял дело в свои руки, буквально подхватив оцепеневшую от такой наглости Интегру и вытащив ее из постели умирающего «брата». Он «решительно запретил умирать», распахнул в комнате окна, порывался найти и сжечь у папы на глазах завещание, чтобы тот не предавался гнусному греху уныния, а потом взялся за обновленную историю болезни: как оказалось, все эти три года он, не переставая, перебирал, чем же так серьезно болен Артур Хеллсинг. О, разумеется, человек «неглупый и чуткий», как он сам себя аттестовал, он очень быстро понял, что никакие болезни Крона, никакой рак и даже ВИЧ едва ли могли довести его до чего-то подобного. Это все кровь. Это все магия. И он, бесспорно, талантливейший художник из всех живущих ныне, был очень способен к преобразованию реальности, к ее Искажению. Он легко мог выдумать любые законы и любые правила, по которым эти законы водворялись в ткань протестующей реальности. В моменты ворожбы он, в отличие от своего «брата», выглядел по-настоящему жутким и потусторонним. Словно кто-то подменял улыбчивого, заразительно смеющегося мужчину. И его Сотворение… нет, его Искажение начиналось… Оно начиналось с Интегры. Когда она отмерла и начала биться в его руках, дядя Ричард стиснул ее неожиданно крепко и безапелляционно: тише, юная мисс, тише! — Солнышко, не понимаю твоей злости, ты же догадываешься, что мы сейчас будем делать? — спросил он ее почти заговорщически. Интуитивно, под кожей, Интегра предчувствовала это — момент ворожбы. Он бурлил в пальцах дяди Ричарда. И он ее пугал. Именно тогда в первый раз Интегра поняла, что ее милейший дядя (брат, напомнила она самой себе, мы с ним брат и сестра, а не дядя и племянница, важно помнить об этом, это важно — Господь знает, почему, но важно, она это чувствует!) В общем, он был способен на… поступки, если можно так выразиться. Он умудрился обставить Уолтера и каким-то совершенно диким предлогом заговорить ему зубы. Он буквально затолкал упирающуюся и вырывающуюся Интегру в первый же пустой кабинет, поставил ее на ноги и несколько раз хорошенько встряхнул, словно призывая опомниться: господь милосердный, какая низость, девочка! Как можешь ты думать о себе такую сложную минуту?! Нам предстоит спасти твоего папу! Интегра оцепенела. Она настолько свыклась с неизбежностью папиной смерти, что ни разу за все эти три года не подумала о способе, которым его можно было бы спасти. Можно было бы? — Доверься мне, — почти пропел он, быстро-быстро освобождаясь от пиджака. Закатывая рукава своей рубашки: ахнувшая от удивления Интегра увидела, что у ее благопристойного родственника руки по самые локти покрыты сложной витой татуировкой, которая щетинилась таким множеством каббалистических символов, что Интегру немедленно затошнило. Что-то сильное, что-то подавляющее — он твердо вывел это на своей коже, он пожертвовал собственной телесной чистотой, ни секунды не раздумывая. И так же, как он выводил эти знаки, он решительно взрезал свою кожу. Он пустил себе кровь и холодно, почти жестоко, посмотрел на нее. Словно издалека Интегра слышала хлопки дверей. Словно из-под воды она слышала голос Уолтера, который пытался их нагнать. И будто не она сама, но кто-то другой… кто-то другой протянул вперед обе руки. Покорно, запястьями вверх. Интегра тут же стала для него «золотцем». Он так и приговаривал: золотце, потерпи чуть-чуть, золотце, ты такая умничка, не дрожи, не плачь, это все на пользу. Он водил острейшим кончиком ножа по ее подрагивающим потным ладоням: ценю твою храбрость, милая, но для начала хватит и ладоней, оставь вены мне, я взрослее, я сильнее. А теперь еще. И еще. Сожми свои пальчики. Выдави из себя еще немного. И еще! Больше! И Интегра стискивала кулаки до тех пор, пока у нее не закружилась голова, пока ее не замутило. Пока их смешавшаяся кровь не стала на ее глазах… впитывать чернила дядиной татуировки. «И мы ничего не скажем об этом папочке, верно, золотце?» — заговорщически шептал и подмигивал ей дядя Ричард. Интегра потратила все силы на то, чтобы устоять. И тихо, чуть заметно, кивнуть ему, совершая самую страшную ошибку в своей жизни — многое мог бы простить ей Артур Хеллсинг, но разве мог он простить магическое предстательство? Но что оставалось ей! В минуту самого страшного ложного прозрения, в минуту, когда ей было обещано его спасение! Под колоссальным гнетом чувства вины: как могла она никогда, ни разу за все это время не подумать о том, что отца можно спасти! В минуты, когда ее папа бредил и почти агонизировал! Если бы она могла отдать ему в эту минуту всю свою кровь, вернуть ему — она сделала бы это немедля. В ту ночь она лишилась двух пинт. И у нее впервые серьезно упало зрение. Еще неделю она падала в обмороки. И она совершила грех против Сотворения собственного отца. Он готовился к смерти с воодушевлением, которое может дать одно лишь Знание, и они ослепили его в тот день. Интегра чувствовала, что они пресекли какую-то магическую подоплеку. Что Хозяин Северных Ключей готовил к своей смерти что-то, что касалось только Интегры и ее будущности — то, что скрывалось от нее за завесой, то в тот день прорвалось через смерть Артура и окутало ее, стиснуло и сжало, не давая вдохнуть. Это была его смерть в обмен на мрачное предзнаменование. Интегра в тот день поняла, что проклята. Но так и не поняла, чем именно — а потому предпочла об этом забыть, чтобы знание приходило к ней лишь в кошмарных снах без образов. Но они вернули его тогда к жизни — выдернули с того света, влив в его жилы бурлящую, пенистую, черную, страшную жижу, порожденную Искажением дяди Ричарда. Подспудно Интегра ждала, что папа будет кричать, выть и корчиться, что кожа его треснет, что он истечет этой самой жижей — из каждой своей поры. Ждала, что великий Маг будет сопротивляться. Но… Дядя Ричард скромно отказался от всех благодарностей. Это его долг перед братом, который ему жизнь устроил и дал возможность познакомиться со всей этой оккультной стороной медицины. Весьма и весьма увлекательно, правда? Ах, на Цейлоне можно найти такие удивительные свидетельства существования потустороннего мира… Он сидел на папиной постели. Бойко жестикулировал мрачному, не похожему на себя Артуру Хеллсингу. То обнимал его за плечи, то отводил его на вытянутые руки, чтобы получше его разглядеть. Отвешивал ему комплименты, что-то ему втолковывал, цокал языком, закатывал глаза. Он был самую малость бледным — неудивительно для человека, потерявшего за одну ночь столько крови. И каждый раз, как Интегра, такая же, как дядя Ричард, бледная ловила его лихорадочно блестящий взгляд, он очень красноречиво ей усмехался. Покачивал головой: о, малышка, не стоит, не стоит. У нас с тобой будет этот крохотный секретик. Твой папенька и так думает, что мы сделали что-то не то — давай не будем давить на его страхи. Разве не важнее всего то, что мы вернули его с того света? Интегра, которой пришлось прятать ладони под перчатками с тех самых пор, не нашлась, что ей ответить. Она приняла решение — правильное, как ей тогда казалось. Разве не спасла она отца? Разве не дала ему вторую жизнь? Отчего же тогда он так невесел? Почти побывавший на том свете, Артур не сводил с дяди Дикки глаз: разумеется, говорил ему брат, тебе еще предстоит хорошенько поработать над своим здоровьем. Бросить курить — это обязательно, это первостепенно… что ты говоришь? Ну конечно-конечно, я верю, что ты давно бросил, как же! И пить тоже брось — на всякий случай. Не подавать же нашему ангелу дурных примеров? И начнешь питаться только красными овощами, зеленые отныне под запретом. Нет-нет, дело не в диете, а в… кхм, способе лечения, назовем это так. Во взгляде папы было что-то, что Интегра могла бы назвать разве что тоской. И еще злоба… наверное. Так ей казалось. И злоба эта была направлена не только на дядю Ричарда, но и… на нее саму! — Солнышко, оставь нас на минутку, — хрипло произнес папа. Голос человека, у которого горло забито землей. Голос призрака. Голос, в котором отныне и впредь Интегра никогда не услышит ни тепла, ни ласки — мертвый голос. Она покорно вышла. И услышала уже за дверью дикое, ни на что не похожее рычание — папа говорил так глухо, так яростно, что ее стегануло страхом под колени. Ей бы остаться, прислушаться, ей бы понять, чем они так провинились, но… Но истина казалась ей непостижимой. Для самой себя она зареклась, что больше никогда не прикоснется ни к одному гримуару. Не прочтет ни одной магической связки. Не начертит ни единой руны! — Хватит, хватит, хватит! — плачущим голосом повторяла она, раскачиваясь над кружкой с горячим молоком и медом. Уолтер, бесконечно себя клявший за то, что не успел остановить произошедшее с ней, только согласно кивал. — Вот ты, Уолтер, ты не владеешь никакой магией! Дядя Айлендз не владеет! И дядя Пенвуд! Что, нельзя справиться без нее в нашем деле? — Можно, юная мисс, — терпеливо приговаривал Уолтер, поглаживая ее дрожащую ладонь. — Все можно сделать одним только человеческим старанием. Пейте, и побольше, вам нужны калории. Хотите печенье с джемом? Интегра хотела. А еще она хотела, впервые за свою маленькую жизнь, дать себе полноценную слабину. Посидеть, поплакать по самой себе. Но она боялась, что за эту слабость Уолтер не будет к ней так снисходителен — он с пониманием относился только к слезам, которыми оплакивали еще живых мертвецов. Но не к слабости. Отыне и впредь ей нужно было крепче стоять на земле. Ей нужно было стать сильнее, тем более рядом с папой, который так сильно изменился. Артуру Хеллсингу предстояло вставать на ноги еще два месяца. Ходить он теперь мог только с тростью, с которой не расставался до самой смерти. Высокий и ладный прежде, он сильно сдал, как-то сгорбился. Ричард неустанно поддерживал его. Хлопал по все еще крепкому плечу. Сыпал шуточками, всех вокруг заверял, что отныне все будет просто замечательно. Это значило, что дядя Ричард намерен продать свою яхту в Сан-Ремо. И передать клинику какому-то далекому родственнику в Европе — по бросовой цене, вместе со всей аппаратурой, нет времени на поиски подходящего покупателя, так пусть покупают хоть на металлолом! Это значило, что всегда пустовавшие комнаты в левом крыле здания, на четвертом этаже, предстояло заполнить легкой, несерьезной ротанговой мебелью, расшитыми подушечками, какими-то свитками и целой тонной пестрой атрибутики на десятке языков: дядя Ричард, кстати, свободно изъяснялся на каждом из них. Это значило, что дядя Ричард за каких-то три месяца сменит свои шикарные клетчатые костюмы и рубашки в узор Пейсли на чопорные тройки, умудрится как-то растерять весь свои густой экзотичный загар и как-то поскучнеет лицом, но взглядом останется все таким же бодрым и полным энтузиазма. Будет все так же подмигивать Интегре, напоминая, что у них теперь на двоих такая важная тайна, о которой любая хорошая девочка предпочтет помалкивать, если не хочет сильно разозлить своего папу — он в последнее время стал такой нервный, не находишь, милая? Это значило, что Интегра и впрямь предпочтет молчание. Тишину. И непонимающий, почти обиженный, почти яростный взгляд на отцовскую спину: Хозяин Северных Ключей, ты мог бы объяснить своей неразумной дочери ошибку! Но ты предпочел молчать! И в этой тишине громко, бесконечно разговаривал ее неугомонный дядя-брат, которого с каждым днем становилось все больше и больше между ними. Пока в какой-то момент времени Интегра не стала слышать только его одного: твердо заняв место по правую руку от пусть и выздоровевшего, но сильно сдавшего и помрачневшего Артура Хеллсинга, дядя Ричард без тени сомнений взвалил на себя все, что посчитал необходимым. И отобрал все, до чего смог дотянуться. И наложил очередную печать молчания на ее губы однажды вечером, тонко намекнув, что произошедшее было настолько важным для их любимого Артура, настолько личным, что он не уверен, что ее папа сможет это пережить. Его и удар может разбить. Ты никогда не задумывалась, милая, что твоему папе почти семьдесят? — Он никогда не рассказывал тебе, какие у него планы на твое будущее? — проницательно спросил он тем вечером, покручивая бокал виски в руке. В такие минуты они с папой были удивительно, пугающе похожи. Это значило, что для Интегры Хеллсинг рядом с ее же отцом места не нашлось.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.